Текст книги "Компас"
Автор книги: Матиас Энар
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Вскоре я узнал, почему Лиоте не возвращается в Иран: его госпитализировали в клинику одного из парижских предместий. Тяжелая депрессия, галлюцинации, бред. Он говорил только на персидском и был убежден, что его на самом деле зовут Фарид Лахути. Врачи считали, что речь идет о переутомлении и потрясении, вызванном иранской революцией. Он стал писать Азре еще больше писем; больше и каждый раз все мрачнее. Он не писал ей о том, что его положили в больницу, только о любовных страданиях, об изгнании, о его печали. Образы часто повторялись, уголек, в разлуке уподобившийся антрациту, твердому и хрупкому; дерево с ледяными ветвями, растопленное зимним солнцем; чужестранец, не способный разгадать тайну цветка, которому не суждено распуститься. Так как сам Лиоте об этом не писал, я тоже ничего не сообщал Азре о состоянии его здоровья. Мой шантаж и мои горы лжи давили на меня тяжким грузом. Я хотел полностью обладать Азрой; обладание ее телом являлось всего лишь предвкушением более полного удовольствия. Я старался быть предупредительным, пытался подкупить ее, пробовал обойтись без принуждения. Несколько раз я чуть было не признался ей, что ничего не знаю о судьбе ее отца, чуть не сказал правду о состоянии Лиоте в Париже, правду о своих происках с целью выслать его из страны. На самом деле моя ложь являлась свидетельством любви. Я лгал исключительно от любви и надеялся, что когда-нибудь она это поймет.
Азра сознавала, что ее отец, скорее всего, не вернется никогда. Всех узников шахского правительства уже освободили, а тюрьмы быстро заполнили сторонниками и солдатами прежнего режима. Полилась кровь – спешно казнили военных и высших чиновников. Революционный совет Хомейни видел теперь в своем премьер-министре Мехди Базаргане препятствие для создания Исламской республики. Первые столкновения, а затем преобразование комитетов в организацию Стражей революции и «Волонтеров в защиту угнетенных» подготовили почву для захвата власти. В революционном возбуждении средние классы и наиболее влиятельные политические формирования (партия Туде, Демократический фронт, Моджахеды иранского народа), казалось, не отдавали себе отчета в нарастании угрозы. Передвижной революционный трибунал, руководимый Садеком Хальхали[584]584
Садек Хальхали (1926–2003) – иранский религиозный деятель, аятолла и судья, одна из важных фигур Исламской революции в Иране 1979 г., ставший после нее председателем Верховного суда страны.
[Закрыть] по прозванию «мясник», судьей и палачом одновременно, уже начал свой путь. Несмотря на это, в результате референдума, поддержанного среди прочих коммунистами и моджахедами, в конце марта Иранская империя стала Исламской Республикой Иран, и началась перекройка конституции.
Азра явно отошла от учения Шариати и сблизилась с коммунистической организацией Туде. Она продолжала вести активную борьбу, участвовала в манифестациях и публиковала феминистские статьи в газетах коммунистического толка. Собрав все социально ориентированные и политизированные стихотворения Фарида Лахути в небольшой сборник, она отнесла его самому Ахмаду Шамлу[585]585
Ахмад Шамлу (1925–2000) – персидский поэт, писатель, литературный критик и переводчик.
[Закрыть], влиятельному новатору, уже названному одним из выдающихся поэтов современности, и тот нашел этот сборник (в то время как к поэзии своих современников он относился отнюдь не снисходительно) восхитительным; узнав, что Лахути на самом деле французский востоковед, он, совершенно ошеломленный, опубликовал несколько его стихотворений в наиболее заметных журналах. Узнав про успех Лиоте, я обезумел от ревности. Даже находясь в заточении, в тысячах километров от меня, он сумел сделать мою жизнь невыносимой. Мне следовало уничтожить все эти чертовы письма, а не ограничиться теми несколькими, что я бросил в огонь. В марте, когда вернулась весна, когда иранский Новый год пришелся на первую годовщину иранской революции, в момент, когда надежда всего народа распускалась вместе с розами, надежда, которой суждено было сгореть вместе с розами, в то время, как я лелеял планы жениться на предмете своей страсти, этот дурацкий сборник укрепил связь между Азрой и Фредом, и все из-за того, что его оценили четверо интеллектуалов. Теперь Азра говорила только о стихах Лиоте. В каких словах такой-то похвалил его стихи. Как актер сякой-то станет читать эти стихи на вечере, устроенном тем или иным модным журналом. Триумф Лиоте давал Азре силы презирать меня. Я ощущал презрение в ее жестах, в ее взгляде. Ее виновность превратилась в презрительную ненависть ко мне и ко всему, что я олицетворял, к Франции, к университету. Тогда я как раз пытался выбить ей аспирантскую стипендию, для того чтобы к концу моего пребывания в Иране мы смогли вместе вернуться в Париж. Я хотел жениться на ней. Она с презрением прогоняла меня. Еще хуже – она ускользала от меня. Она приходила ко мне, чтобы посмеяться надо мной, поговорить со мной об этих стихах, о революции, и отталкивала меня. Два месяца назад я привязал ее к себе, а теперь я превратился в залежалый хлам, и она с омерзением отбрасывала его».
Отгоняя птичек, отважившихся подлететь чересчур близко, чтобы стащить со стола несколько сладких крошек, Жильбер размахнулся слишком сильно и опрокинул свой стакан. Тотчас наполнив его заново, он с чувством, одним глотком опустошил его. В глазах его блестели слезы – слезы, чье появление явно не зависело от крепости алкоголя. Сара села. Она наблюдала, как птички, подлетая к кустам, скрывались в листве. Я знал, что в ней борются сострадание и гнев; она смотрела куда-то в сторону, но не уходила. Морган продолжал молчать, словно история уже закончилась. Неожиданно появилась Насим Ханум. Она убрала чашки, блюдца, плошки со сладостями. На ней был темно-синий рупуш, туго завязанный под подбородком, и серое пальто с коричневым узором; она ни разу не взглянула на своего работодателя. Сара улыбнулась ей, та ответила на ее улыбку и предложила налить ей чаю или лимонада. Сара любезно поблагодарила ее за труды, как принято в Иране. Я понял, что умираю от жажды, и, победив застенчивость, попросил у Насим Ханум немного лимонада: мое персидское произношение оказалось столь ужасным, что она не поняла меня. Как обычно, на помощь мне пришла Сара. У меня сложилось впечатление – ужасно обидное, – что она слово в слово повторила то, что я только что сказал, однако на этот раз Насим Ханум мгновенно все поняла. Я немедленно подумал, что мысленно эта почтенная дама наверняка причислила меня к тем мужчинам, к которым относился ее ужасающий хозяин, все еще сидевший молча, с покрасневшими от водки и воспоминаний глазами. Видя мое обиженное молчание, Сара неправильно его истолковала; в упор глядя на меня, она схватила меня за руку, словно желая вытащить нас из теплой жижи вечера, и эта внезапная нежность так сильно натянула связующие нас нити, что любой ребенок вполне мог бы прыгать, играя в резиночку посреди обожженного летней жарой зловещего сада.
Моргану больше нечего добавить. Устремив взор в прошлое, он все быстрее вертел стакан. Самое время уходить. Я потянул за пресловутые невидимые нити, и Сара встала одновременно со мной:
– Спасибо, Жильбер, за приятный вечер. Спасибо. Спасибо.
Я залпом выпил принесенный Насим Ханум стакан лимонада. Жильбер остался сидеть, бормоча персидские стихи, но слов я разобрать не мог. Сара, уже на ногах, прятала волосы под шелковой фиолетовой вуалью. Я машинально считал веснушки у нее на лице. Азра, Сара, думал я, почти те же самые звуки, те же самые буквы. Та же страсть. Морган тоже смотрел на Сару. Он сидел, уставившись на ее бедра, скрытые под исламским пальто, которое она натянула несмотря на жару.
– Что стало с Азрой? – спросил я, желая отвлечь его взор от тела Сары, тупо, ревниво, как напоминают мужчине имя его жены, чтобы эти звуки хлестали его от имени Господа Бога и морального закона.
Морган со страдальческим лицом повернулся ко мне:
– Я не знаю. Мне рассказывали, что режим убил ее. Может быть. В начале 1980-х бесследно исчезли тысячи активистов. Мужчин и женщин. Отечество в опасности. Иракская агрессия не только, как предполагали, не ослабила режим, но, напротив, укрепила его, дала ему прекрасный предлог избавиться от всей внутренней оппозиции. Молодые иранцы, жившие между шахом и Исламской республикой, тот самый средний класс (ужасное выражение), что возмущался, писал, боролся за демократию, – все они окончили свои дни на виселице в мрачных застенках, полегли на фронте или вынужденно отправились в эмиграцию. Я покинул Иран вскоре после начала войны и вернулся туда только спустя восемь лет, в 1989 году. Меня встретила уже другая страна. Университет заполнили бывшие революционеры, не способные связать двух слов и ставшие студентами благодаря басиджу[586]586
Басидж – иранское полувоенное ополчение, одна из пяти так называемых сил в составе корпуса Стражей Исламской революции. Основано в 1979 г., после Исламской революции в Иране.
[Закрыть]. Студенты, которым предстояло стать преподавателями. Невежественными преподавателями, которым, в свою очередь, предстояло обучать учеников, обреченных остаться на уровне посредственности. Все поэты, все музыканты, все ученые находились во внутренней ссылке, раздавленные диктатурой скорби. Все в тени мучеников. При каждом взмахе ресниц им напоминали о каком-либо мученике. Их улицы, их закоулки, их кондитерские носили имена мучеников. Мертвецов, крови. Поэзии смерти, песен смерти, цветов смерти. Лирика становилась названиями наступательных операций: Аврора I, Аврора II, Аврора III, Аврора IV, Аврора V, Кербела I, Кербела II, Кербела III, Кербела IV и так далее, до самого пришествия Махди. Не знаю, где и когда умерла Азра. В тюрьме Эвин, конечно же. Я умер вместе с ней. В 1979-м, в первый год революции, 1357 год по солнечному календарю Хиджры[587]587
Хиджра – мусульманское летоисчисление, ведущее начало от 16 июля 622 г., даты переселения пророка Мухаммеда и первых мусульман из Мекки в Медину. Календарь летоисчисления по хиджре является лунным, и перевод его дат на григорианский требует особых вычислений; в Иране действует так называемая солнечная хиджра, и, чтобы перевести дату солнечной хиджры, достаточно прибавить число 621 к указанной дате.
[Закрыть]. Она больше не хотела меня видеть. Все очень просто. Она растворилась в своем стыде. Пока Хомейни боролся за укрепление собственной власти, Азра, черпавшая силы в стихах Лахути, окончательно рассталась со мной. Она говорила, что узнала правду. Правду бесспорную – каким образом я сумел удалить ее возлюбленного, как лгал про ее отца, – но не истинную. Истинная правда – это моя любовь к ней, в которой она могла убеждаться каждое мгновение, когда мы были вместе. Это единственная истина. Я никогда не был самим собой, только в те моменты, когда мы соединялись. Я никогда не женился. Никогда никому не делал предложения. Я ждал ее всю жизнь.
Фред Лиоте не обладал моим терпением. В декабре 1980-го в парке, окружавшем клинику, Лахути повесился на старом дереве, использовав вместо веревки простыню. К этому времени он уже два года не видел Азру. Какая-то добрая душа сообщила ей о его смерти. Однако на вечер памяти Лиоте, организованный нами в институте, Азра не пришла. Впрочем, из тех знаменитых поэтов, которые якобы восхищались его стихами, тоже никто не пришел. Вечер прошел прекрасно, спокойно, тепло, эмоционально, душевно. С привычной выспренностью Лиоте сделал меня своим «литературным агентом, обладающим правом улаживать его литературные дела». Я сжег в раковине все его бумаги вместе со своими. Все воспоминания о том времени. Фотографии желтели, корчась в огне; тетради горели медленно, словно поленья.
Мы ушли. Жильбер де Морган продолжал читать загадочные стихи. Когда мы выходили из калитки в стене сада, он слегка махнул нам рукой. Он остался один, с домработницей и семейством птиц, которых немцы называют Spechte, у них еще красная шапочка на голове, и они устраивают гнезда в дуплах деревьев.
В такси, отвозившем нас в центр Тегерана, Сара твердила: «Боже, какой жалкий тип, зачем нам это рассказывать, какая гадость», твердила недоверчиво, словно так и не смогла поверить в правдивость рассказа Жильбера де Моргана, не смогла убедить себя, что человек, с которым она общалась больше десяти лет, который так много значил в ее профессиональной жизни, на самом деле оказался совсем другим, настоящим Фаустом, не нуждавшимся в Мефистофеле, чтобы продать душу Злу и завладеть Азрой, человек, вся ученость которого покоилась на столь масштабной нравственной лжи, что от этого она казалась совершенно невероятной. Сара не допускала, что эта история может быть правдивой, – по той простой причине, что он сам ее рассказал. Он не настолько сумасшедший, чтобы разрушать самого себя, а значит – по крайней мере, таковы рассуждения Сары, способ самозащиты Сары, – он лгал. Выдавал придуманное за действительное. Хотел, чтобы его осуждали, бог знает по какой неведомой причине. Возможно, он взял на себя нелицеприятные поступки другого. Если она и была на него в обиде и назвала его подонком, то главным образом чтобы очистить нас от этих низостей и предательств. Он не может просто так признаться, что изнасиловал и шантажировал девушку, во всяком случае не может рассказывать об этом хладнокровно, у себя в саду, за стаканом водки, и я чувствовал, как в голосе ее звучит сомнение. Она чуть не расплакалась прямо в такси, спускавшемся на полной скорости по автостраде Модарр, называвшейся во времена Азры и Фарида автострадой Царя Царей. Я сомневался, что Морган лгал. Напротив, сцена, при которой мы только что присутствовали, сведение счетов с самим собой, показалась мне необычайно честным поступком, вплоть до его судьбоносных последствий.
В сумерках воздух оставался теплым, сухим, наэлектризованным; он пах горелой травой с обочины дороги и всем, чем богата природа.
В конце концов я пришел к выводу, что мне Жильбер де Морган, с его лошадиным лицом, пожалуй, даже симпатичен. Интересно, в тот день, когда он обратил к нам свою исповедь, он уже знал о своей болезни? Вполне возможно, ибо через две недели он окончательно покинул Иран по причине проблем со здоровьем. Я не помню, читал ли я этот текст Саре; мне следовало бы отослать ей его версию без относящихся к ней комментариев. Заинтересует ли она ее? Уверен, она прочла бы эти страницы совершенно по-другому. История любви Фарида и Азры наверняка превратилась бы в притчу об империализме и революции. Скорей всего, Сара противопоставила бы характеры Лиоте и Моргана, и это противопоставление подтолкнуло бы ее к размышлениям о проблеме инакости: Фред Лиоте полностью отрицал эту проблему; погрузившись в другого, он убедил себя, что стал этим другим, и в состоянии безумия ему это почти удалось; Морган пытался овладеть инакостью – подчинить ее себе, притянуть к себе, чтобы присвоить ее и наслаждаться ею. Мысль о том, что Сара не способна принять историю любви такой, какая она есть, историю любви, означающую отречение от разума во имя страсти, вгоняет меня в депрессию; это симптоматично, как сказал бы добрый доктор.
Она сопротивляется. Для Сары любовь – это всего лишь совокупность совпадений, в лучшем случае – всеобщий потлач, в худшем – игра влияний в зеркале желания. Какая жалость. Понятно, она пытается защитить себя от страданий, порождаемых чувствами. Она хочет контролировать все, что относится к ней, заранее защищается от ударов, которые ей могут нанести. Замыкается в себе.
Все востоковеды, как вчерашние, так и нынешние, ставят вопрос о несхожести, о себе, о другом; спустя немного времени после отъезда Моргана, когда мой кумир музыковед Жан Дюринг[588]588
Жан Дюринг (р. 1947) – французский музыковед, руководитель Национального научно-исследовательского центра. 9 лет жил в Иране, изучал народную музыку, осваивал исламское мировоззрение. В 1981 г. вернулся во Францию.
[Закрыть] только что прибыл в Тегеран, к нам приехал Джанроберто Скарчиа[589]589
Джанроберто Скарчиа (р. 1933) – итальянский востоковед, переводчик Хафиза.
[Закрыть], известный итальянский специалист в области персидской литературы, ученик знаменитого Баузани[590]590
Алессандро Баузани (1921–1988) – итальянский востоковед, религиовед и переводчик.
[Закрыть], отца итальянской иранистики. Скарчиа необыкновенный, удивительный, энциклопедически образованный человек, среди его разносторонних интересов присутствовала также персидская литература Европы; формулировка персидская литература Европы завораживала Сару. Сам факт, что вплоть до конца XIX века классические персидские стихи могли сочинять в нескольких километрах от Вены, восхищал ее так же (а может, и еще больше), как и воспоминание об арабских поэтах Сицилии, Балеарских островов или Валенсии. Скарчиа утверждал, что последним персидским поэтом Запада, как он называл его, являлся албанец, написавший два романа в стихах и еще в 1950-х годах сочинявший эротические газели, циркулировавшие между Тираной и Белградом. После войны на Балканах и даже после Второй мировой войны язык Хафиза продолжал орошать старый континент. А самое удивительное, по-детски улыбаясь, добавлял Скарчиа, что эти тексты продолжали великую традицию классической поэзии, хотя питались современностью – совсем как Наим Фрашери,[591]591
Наим Фрашери (1846–1900) – албанский поэт и прозаик. Выдающийся деятель албанского национального возрождения.
[Закрыть] певец албанской нации, последний персидский поэт Запада, сочинявший и на албанском, и даже на турецком и греческом. Но в совершенно иной период: в XX веке Албания получила независимость, и турецко-персидская культура на Балканах постепенно начала умирать. «Нет более неестественного положения, – говорила Сара, – чем положение поэта, пишущего на языке, который в его стране больше никто или почти никто не понимает, не хочет больше понимать!» А Скарчиа, лукаво подмигивая, добавлял, что надо бы написать историю арабо-персидской литературы Европы, чтобы вновь открыть забытое наследие. Другого в себе. Скарчиа огорченно говорил: «К несчастью, бо́льшую часть этих сокровищ уничтожили вместе с боснийскими библиотеками в начале 1990-х. Эти следы иной Европы не ко времени. Но книги и рукописи остались в Стамбуле, в Болгарии, в Албании и в университете в Братиславе. Как вы утверждаете, дорогая Сара, востоковедение надо приравнять к гуманизму». Сара широко раскрыла глаза: значит, Скарчиа прочел ее статью об Игнаце Гольдциере, Гершоме Шолеме и еврейском востоковедении. Скарчиа читал все. С высоты своих восьмидесяти лет он смотрел на мир с неувядающим любопытством.
При построении европейской идентичности как привлекательного пазла, состоящего из совокупности национальных самосознаний, вычеркнули все, что не укладывалось в идеологические ячейки. Прощай, различие, прощай, особенность.
Гуманизм, основанный на чем? Универсализм какой? Бог, скромненько являющийся в ночной тишине? Среди убийц, эксплуататоров, пакостников – не знаю, может ли обреченный на единообразие человеческий род заложить основы еще чего-либо. Разве что знания. Знания и планеты как новой перспективы. Человек как млекопитающее. Совокупный отброс углеродной эволюции. Гниль. Клоп. В человеке не больше жизни, чем в клопе. Столько же. Больше материи, но столько же жизни. Я жалуюсь на доктора Крауса, однако моя участь с точки зрения насекомого вполне завидна. В нынешние времена человеческая особь не надрывается изо всех сил. Все стремятся убежать в свои книги, свои диски и свои детские воспоминания. Выключить радио. Или утонуть в опиумном дурмане, как Фожье. Он тоже находился там, когда пришел Джанроберто Скарчиа. Вернулся из путешествия на дно. Этот жизнерадостный специалист по проституции варганил словарь персидского арго, своего рода словарь ужасов, – технические термины наркомании, само собой, а также выражения, что в ходу у посещаемых им проституток, как мужского, так и женского пола. Как говорят французы, Фожье ходил и под парусами, и под пара́ми;[592]592
«Ходить под парусом и под пара́ми» – буквальный перевод выражения «Marcher a la voile et a la vapeur» (фр.), в переносном смысле означающего «быть бисексуальным».
[Закрыть] он рассказывал нам о своих вылазках откровенным языком уличного мальчишки, и мне часто хотелось заткнуть уши. Если слушать только его, можно было подумать, что Тегеран являлся гигантским лупанарием для токсикоманов, – образ утрированный, но не лишенный реалистичности. Однажды, когда я выезжал на такси с площади Таджриш, очень пожилой шофер ни с того ни с сего спросил меня: сколько стоит шлюха в Европе? Ему пришлось несколько раз повторить вопрос, настолько слово дженде показалось мне труднопроизносимым и трудновоспринимаемым: я никогда не слышал его из чьих-либо уст. Пришлось признаться в своем невежестве; старик отказывался верить, что я никогда не посещал проституток. Потеряв терпение, я наконец назвал наугад какую-то цифру, показавшуюся ему не лезущей ни в какие ворота; расхохотавшись, он ответил: «Ах, теперь мне понятно, почему вы не ходите к шлюхам! За такую цену лучше жениться!» Он рассказал мне, что не далее как накануне подвозил в своем такси путану. «После восьми вечера, – говорил он, – если женщину никто не сопровождает, она, скорее всего, проститутка. Вчерашняя предложила мне свои услуги».
На трассе он на полной скорости выписывал кренделя, обгонял справа, сигналил, тормоша как про́клятый свой руль, поворачивался, чтобы посмотреть на меня, а старенький «пайкан», пользуясь его рассеянностью, опасным образом отклонялся влево.
– Вы мусульманин?
– Нет, христианин.
– А я мусульманин, но мне очень нравятся шлюхи. Вчерашняя запросила двадцать долларов.
– А-а.
– Вы тоже считаете, что это дорого? Здесь они становятся шлюхами, потому что им нужны деньги. Печально. В Европе это не так.
– Знаете, в Европе это тоже совсем не весело.
– В Европе они получают от этого удовольствие. А здесь нет.
Смалодушничав, я не стал его разубеждать. Старик на минуту умолк, украдкой проскочив между автобусом и огромным японским внедорожником. По обеим сторонам автострады садовники подстригали высаженные на обочинах розы.
– Двадцать долларов – слишком дорого. Я сказал: «Скинь цену! Я тебе в дедушки гожусь!»
– А-а.
– Я знаю, как разговаривать со шлюхами.
Приехав в институт, я рассказал эту замечательную историю Саре, которую она нисколько не рассмешила, и Фожье, который нашел ее забавной. Это произошло незадолго до того, как он подвергся нападению добровольцев из басиджа; он получил несколько ударов дубинкой; причину неожиданного нападения так и не выяснили – политическое покушение, направленное против Франции, или просто «нарушение морали», ничего так и не узнали. Фожье лечил свои синяки смехом и опиумом, отказываясь входить в подробности столкновения; всем, кто хотел его слушать, он повторял, что «социология, в сущности, относится к спортивным единоборствам». Он напомнил мне Лиоте из рассказа Моргана – тот подвергся насилию, однако отказался считать его враждебным действием. Мы знали, что Иран являлся страной потенциально опасной, где полицейские агенты, явные или тайные, обходились с людьми без всяких церемоний, но мы все думали, что находимся под защитой нашей национальности и нашего статуса сотрудников университета, – мы ошиблись. Пертурбации в иранских властных структурах вполне могли отразиться на нас, причем без всяких объяснений. Однако наш пострадавший, похоже, был прав: его исследования соответствовали его нравам, его нравы благоприятствовали его исследованиям, а опасность являлась одной из причин, почему подобные темы его привлекали. Он считал, что в сомнительном баре Стамбула больше возможностей получить удар ножом, нежели в баре Тегерана, и, похоже, не ошибался. Во всяком случае, его пребывание в Иране подходило к концу (к великому облегчению французского посольства); эта взбучка, эта выволочка, говорил он, прозвучала как зловещая песнь отъезда, а его синяки стали подарком на память от Исламской республики. Вкусы Фожье, его склонность к бесчинствам не мешали ему вполне трезво оценивать свое положение – он сам стал для себя объектом для изучения; он признавался, что, подобно многим востоковедам и дипломатам, которым такие признания даются с трудом, он выбрал Восток, Турцию и Иран исключительно из-за эротического желания вкусить плотских утех Востока, испытать тамошнее сладострастие и вседозволенность, завораживавшие его уже с ранней юности. Он грезил об умащенных мускулистых телах в традиционных гимнастических залах, о прозрачных покрывалах надушенных танцовщиц, о взглядах глаз – мужских и женских, – увеличенных с помощью черного карандаша, о туманных пара́х хамама, где все фантазмы становились реальностью. Он хотел стать исследователем вожделений, и он им стал. Он в реальности выискивал восточные образы альмеи[593]593
Альмея – танцовщица, певица и женщина-музыкант высокого ранга, которая в гаремах арабского Египта развлекала богатых женщин и знатных господ.
[Закрыть] и эфеба[594]594
Эфеб – в древнегреческом обществе юноша, достигший возраста, когда он обретал все права гражданина (16 лет, в Афинах – 18), становясь членом эфебии, общности молодых людей – граждан полиса.
[Закрыть], и эта реальность настолько захватила его, что вытеснила изначальную мечту; он полюбил старых танцовщиц-проституток, танцовщиц из мрачных кабаре Стамбула, что приглашают вас на танец; полюбил вызывающе размалеванных иранских травести, с которыми украдкой встречался в глубине одного из парков Тегерана. В турецких банях зачастую бывало гадко и грязно, дурно выбритые щеки эфебов царапали, как скребница, но он по-прежнему сохранял неугасимую страсть к исследованию – к наслаждению и исследованию, добавляла Сара; ей он давал читать «местный дневник», как называл он свои записки; при мысли о том, что Сару может увлечь подобное чтиво, мне становилось тошно, я ужасно ревниво относился к их странным отношениям, возникшим из-за этого дневника. Даже зная, что ни Сару ничто не привлекало в Фожье, ни Марка в ней, сознавать, что таким образом Сара может проникнуть в его внутренний мир, в подробности его научной жизни, в данном конкретном случае соответствовавшие подробностям его жизни сексуальной, для меня было невыносимо. Я вспоминал, как Сара сидела на площади Луизы Коле и читала египетский дневник Флобера.
«Альмеи – голубое небо – женщины стоят перед дверями своих домов или сидят на циновках из пальмового волокна – сводницы рядом с ними – светлые одежды, одни поверх других, развеваются на горячем ветру».
Или еще хуже:
«Я кончаю с Сафьях Зугерах – очень испорченной, не знающей устали сладострастной юной тигрицей. Запачкал диван.
Второй заход с Кучук – целуя ее в плечо, я почувствовал у себя на зубах шарики ее бус, – ее орган напомнил мне бархатные валики – я ощутил себя рассвирепевшим хищником».
И так далее, все извращения, на какие только способны востоковеды. Думать о Саре, вкушая прозу (нечистую, само собой разумеется) хвастливого эротомана, способного, как я уверен, написать кошмар типа «ее вагина пачкала меня», являлось настоящей мукой. Как Флобер мог так терзать Луизу Коле, понять невозможно; видимо, нормандский стилист был совершенно уверен в своей гениальности. Возможно, он, как и Фожье, считал свои заметки беспорочными, ибо втиснувшаяся в них непристойность не принадлежала реальности, оставалась на уровне научной либо туристической информации, лишавшей ее порнографической сущности и плоти: когда Флобер пишет «толчок, еще толчок, исполненный нежности» или «ее лобок, более жаркий, чем ее живот, обжигал меня, словно раскаленное железо», когда рассказывает, как однажды Кучук заснула у него в объятиях, а он от скуки стал на стене давить клопов, чей запах смешивался с ароматом сандаловых духов молодой женщины (черная кровь насекомых выписывала миленькие загогулинки на известке), Флобер убежден, что его наблюдения вызывают интерес, а не отвращение, – он удивился, когда Луиза Коле пришла в ужас от этого пассажа о пребывании в городе Исна[595]595
Исна (Эсне) – город на западном берегу Нила, в 54 км к югу от Луксора.
[Закрыть]. В письме, не менее мерзопакостном, он пытается оправдаться. «Войдя в Яффу, – рассказывает он, – я почувствовал аромат лимонов и одновременно запах трупов». Для него ужас повсюду; он перемежается с красотой; красота и наслаждение – ничто без уродства и болезней, их надобно прочувствовать вместе. (Эта рукопись настолько потрясла Луизу Коле, что спустя восемнадцать лет, в 1869-м, когда вся Европа устремилась на берег Нила, она отправилась в Египет по случаю церемонии открытия Суэцкого канала, – она увидит альмей и их танцы и посчитает это зрелище непристойным; ее неприятно поразят два немца, которых настолько загипнотизируют колокольчики в ожерельях альмей, что они исчезнут, пропустят пароход и объявятся только через несколько дней, «смущенные, изнуренные и улыбающиеся»; она непременно сделает остановку в Исне, чтобы увидеть, какие разрушения произвело время на теле бедняжки Кучук Ханем: она непременно возьмет реванш.)
Тяга к Востоку также является плотским вожделением, доминированием посредством тела, сладострастным устранением другого: о Кучук Ханем, танцовщице-проститутке с берегов Нила, мы знаем только то, что она обладала необычайной сексапильностью, а исполнявшийся ею танец назывался «Пчела»; помимо ее одежд, ее движений, субстанции ее вагины, мы не знаем о ней ничего, ни слов, ни чувств, хотя она, без сомнения, являлась самой знаменитой альмеей в Исне, а может быть, даже единственной. Однако у нас есть второе свидетельство о Кучук, американца Джорджа Уильяма Кертиса[596]596
Джордж Уильям Кертис (1824–1892) – североамериканский писатель.
[Закрыть], посетившего город двумя годами ранее Флобера и опубликовавшего в Нью-Йорке свои «Nile Notes of a Howadji»[597]597
«Записки путешественника по Нилу» (англ.).
[Закрыть], где он посвятил Кучук две главы; две исполненные поэзии главы, насыщенные мифологическими отсылками и сладострастными метафорами (О, Венера!), где тело танцовщицы уподобляется извивающейся трубке наргиле или змею, повинному в первородном грехе, – тело «бездонное, восточное, распаленное и неистовое». Мы знаем только, откуда Кучук родом: из Сирии, как говорит нам Флобер, из Палестины, как утверждает Кертис, и ее единственное слово, buono[598]598
Хорошо (ит.).
[Закрыть], – согласно Кертису, «one choice Italian word she knew»[599]599
Единственное итальянское слово, которое она знала (англ.).
[Закрыть]. Buono, бесстыдные наслаждения, свободные от груза западной благопристойности, которыми одаривала Кучук, страницы «Саламбо» и «Искушения святого Антония», вдохновительницей которых она стала, и ничего больше.
В своем «интерактивном наблюдении» Макс Фожье интересуется рассказами про жизнь альмей и хавейлов[600]600
Хавейл – египетский танцор-мужчина, переодетый в женское платье.
[Закрыть] XXI века; он расспрашивает, как сложилась их судьба, об их горестях и радостях; в этом смысле он объединяет исконные задачи востоковедов с нынешними задачами общественных наук, зачарованный, подобно Флоберу, смешением красоты и омерзения, кровью раздавленных клопов – и нежностью тела, которым он обладает.
Прежде чем грезить о красоте, надо погрузиться на самое дно мерзости и пройти ее до конца, говорила Сара, – в Тегеране все отчетливее ощущался запах насилия и смерти, жизнь протекала между нападением на Фожье, болезнью Моргана, казнями через повешение и бессрочным трауром по имаму Хусейну. К счастью, оставалась музыка, традиция, иранские музыканты, с которыми я встречался благодаря Жану Дюрингу, достойному продолжателю великой востоковедческой школы Страсбурга, – в самом сердце официального и пуританского ислама еще блестят искорки музыки, поэзии и мистики, юмора и жизни. За каждого повешенного тысяча концертов, тысяча стихов, за каждую отрубленную голову тысяча цирковых представлений и тысяча взрывов хохота. Если бы только наши журналисты захотели поинтересоваться чем-то иным, нежели боль и смерть, – сейчас утро, 5 часов 30 минут, время ночного молчания; экран представляет собой мир в себе – мир без времени и пространства. Ишк, хава, хубб, махабба – арабские слова, передающие страсть, любовь земную и божественную, что, в сущности, одно и то же. Сердце Сары божественно; тело Сары божественно; слова Сары божественны. Изольда, Тристан. Тристан, Изольда. Изольда, Тристан. Любовные напитки. Слияние. Азра и Фарид, трагическая судьба, человеческие создания, раздавленные колесом судьбы. Где теперь свет Сухраварди, на какой Восток укажет компас, какой архангел, облаченный в пурпур, явится распахнуть наши сердца навстречу любви? Eros, philia[601]601
Рhilia (фили́я) – древнегреческое слово, часто переводимое как «дружба» или «любовь»; однако оно обозначает не только «дружбу», но и «дружественность», «расположение», «притяжение», «влечение».
[Закрыть] или agape[602]602
Аgape (ага́пе) – древнегреческое слово, переводимое как «любовь», понимаемая преимущественно как любовь к Богу.
[Закрыть], какой греческий пьяница в сандалиях снова явится в венке из фиалок вместе с той, что играет на флейте, и напомнит нам о безумствах любви? Хомейни писал стихи о любви. Стихи, где говорилось о вине, опьянении, любовнике, оплакивающем свою подружку, о розах, о соловьях, передающих любовные послания. Для него мученичество являлось посланием любви. Страдание – легким ветерком. Смерть – цветком мака. Так сказано. Мне кажется, в наши дни только Хомейни говорит о любви. Прощай, сострадание, да здравствует смерть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.