Электронная библиотека » Матиас Энар » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Компас"


  • Текст добавлен: 23 января 2019, 11:00


Автор книги: Матиас Энар


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Этот инцидент глубоко огорчил меня; как правило, я долго и с великим удовольствием осматривал книжное собрание Бодмера, однако на сей раз провел в музее едва ли десять минут; сопровождавшая меня смотрительница заметила мое угнетенное состояние и попыталась утешить: «Знаете, сейчас вокруг полно сумасшедших», но даже если это было сказано из лучших побуждений, сама мысль о том, что «вокруг полно» таких ненормальных, как Бильгер, окончательно добила меня. Неужели частые пребывания на Востоке способствовали развитию психического недуга, до той поры находившегося в латентном состоянии? Или, может быть, он там-то и подхватил какую-то душевную болезнь? Впрочем, вероятнее всего, Турция и Сирия не имели к этому никакого отношения и Бильгер обезумел бы точно так же, просидев всю жизнь в Бонне. Кто знает… в любом случае сейчас он вполне годился в пациенты «к твоему соседу», как сказала бы Сара, имея в виду Фрейда, хотя сам я был далеко не уверен, что параноидальный бред Бильгера поддался бы психоанализу; по-моему, уж скорее здесь помогла бы трепанация черепа, несмотря на всю мою симпатию к достойному доктору Зигмунду и его приспешникам. «Ты сопротивляешься», – опять-таки сказала бы Сара; это она когда-то объяснила мне сей необыкновенный термин – «сопротивление», иными словами, тот случай, когда больной по какой-то неизвестной причине отказывается от помощи врачей; признаюсь, меня уязвила простота этого аргумента, гласящего, что все противоречащее теории психоанализа и есть «сопротивление» со стороны пациента, не желающего признавать логику аргументации доброго доктора. Сейчас, когда я размышляю над данной проблемой, мне становится ясно, что я, несомненно, «сопротивляюсь», уже много лет сопротивляюсь, потому-то, наверно, ни разу и не вошел в квартиру этого любителя кокаина, специалиста по половой жизни грудных младенцев, более того, отказался сопровождать туда Сару, сказав ей: «Ради тебя я пойду куда угодно, даже в анатомический музей, чтобы осматривать женщин, разрезанных вдоль и поперек, но только не в дом этого шарлатана; его „музей“ – сплошное жульничество: с тебя сдерут огромные деньги за осмотр абсолютно пустого помещения, ибо все экспонаты – знаменитая кушетка, ковер, хрустальный шар и картины с голыми женщинами – давным-давно находятся в Лондоне». Разумеется, это было чистой воды притворство: я, конечно же, ровно ничего не имел против Фрейда, просто решил лишний раз «пококетничать», и Сара, как всегда, прекрасно это поняла. Может, Фрейду удалось бы погрузить меня в сон с помощью своего гипнотического маятника: вот уже час, как я сижу в постели, с зажженным светом, с очками на носу, с Сариной статьей в руках, и бессмысленно озираю свои книжные полки. «Настали такие скверные времена, что я решил говорить сам с собой», – писал испанский эссеист Гомес де ла Серна[196]196
  Рамон Гомес де ла Серна (1888–1963) – один из самых значительных испанских писателей XX в.


[Закрыть]
; ах как я его понимаю!

Мне тоже случается говорить с самим собой, находясь в одиночестве.

А иногда даже и петь.

В квартире Грубера – тишина. Наверно, хозяин спит, но к четырем часам утра непременно встанет с постели – мочевой пузырь напомнит о себе, как и мой на той Боннской конференции; боже, какой позор, – как подумаю, что публика сочла мое бегство из зала актом неприятия обвинений Бильгера; почему я тогда не догадался ему крикнуть: «Вспомни Дамаск! Вспомни пустыню в Пальмире!» Может, от этих слов он и очнулся бы, как пациент Фрейда внезапно просыпается посреди сеанса, осознав, что путал «пипиську» своего отца с лошадиным членом, и чувствуя теперь несказанное облегчение. История с Маленьким Гансом[197]197
  Маленький Ганс – один из пациентов Фрейда, сын его друзей, которого он лечил с помощью психоанализа.


[Закрыть]
все-таки звучит не слишком правдоподобно; я забыл его фамилию, знаю только, что впоследствии он стал оперным режиссером и всю жизнь боролся за то, чтобы сделать оперу подлинно народным видом искусства, вот только не помню, во что вылилась эта его лошадиная фобия и удалось ли доброму доктору Фрейду исцелить его; надеюсь все же, что, повзрослев, он уже не называет это «пиписькой». Интересно, почему он занялся именно оперой? Несомненно, потому, что на сцене встречается гораздо меньше «пиписек» и, уж конечно, гораздо меньше лошадей, чем, например, в кино. Итак, я отказался сопровождать Сару в музей-квартиру Фрейда, дуясь на нее или, вернее, «сопротивляясь» (если уж принять эту терминологию). Она же вернулась оттуда в полном восторге, брызжущая энергией, с пунцовыми от холода щеками (в тот день над Веной бушевал сильный ледяной ветер); я ждал ее в кафе «Максимилиан» на площади Вотивкирхе[198]198
  Вотивкирхе. – Имеется в виду церковь Обета, вторая по высоте церковь Вены.


[Закрыть]
, забившись в уголок и читая газету «Standart», которой едва хватало, чтобы отгородиться от студентов и коллег, посещавших это заведение; в те времена в ней публиковался каталог DVD «Сто австрийских фильмов»: за одну только эту прекрасную инициативу – прославление австрийского кинематографа – газета заслуживала похвалы. Разумеется, одним из первых в этой серии стоял страшноватый фильм «Пианистка»[199]199
  «Пианистка». – За этот роман Эльфрида Елинек (р. 1946) – австрийская романистка, драматург, поэт и литературный критик – была удостоена в 2004 г. Нобелевской премии.


[Закрыть]
, снятый по такому же страшному роману Эльфриды Елинек, и я как раз раздумывал над этим печальным сюжетом, когда вошла Сара, бодрая, жизнерадостная и очень довольная посещением дома г-на Фрейда, – у меня тут же смешались в голове Маленький Ганс, агорафобия Елинек и ее стремление отрезать все «пиписьки» на свете, как мужские, так и конские.

Сара была взбудоражена: она совершила открытие! Отшвырнув в сторону мою газету, она схватила меня за руку ледяными пальцами.

Сара (взволнованно и по-детски радостно). Послушай, это просто невероятно, ты никогда в жизни не угадаешь, как зовут верхнюю соседку доктора Фрейда!

Франц (растерянно). Что? Какую соседку Фрейда?

Сара (слегка раздраженно). Ну, ее фамилия написана на почтовом ящике. Квартира Фрейда на втором этаже, но в доме живут еще и другие люди.

Франц (с чисто венским юмором). Значит, им приходится терпеть вопли истериков, – наверное, это еще хуже, чем лай собаки моего верхнего соседа.

Сара (с терпеливой улыбкой). Нет, кроме шуток, знаешь, как зовут даму, проживающую над квартирой Фрейда?

Франц (рассеянно и слегка высокомерно). Понятия не имею.

Сара (торжествующе). Ну так вот: ее зовут Ханна Кафка!

Франц (скептически). Кафка?!

Сара (восторженно). Ей-богу! Ты подумай, какое прекрасное совпадение, просто кармическое! Все в мире взаимосвязано.

Франц (с наигранным пафосом). Вот уж истинная реакция француженки! Да в Вене полно людей с фамилией Кафка, это очень распространенная фамилия. Например, моего водопроводчика тоже зовут Кафка.

Сара (оскорбленная его недоверием). Нет, ну ты все-таки должен признать, что это необыкновенное совпадение!

Франц (сдаваясь). Ладно, я шучу. Конечно, это потрясающе. И кто знает, может, она какая-нибудь дальняя родственница Франца…

Сара (с сияющей улыбкой). Вот-вот, именно! Это… просто фантастическое открытие!

Кафка был одним из ее страстных увлечений, одним из любимых «персонажей», и тот факт, что она обнаружила его фамилию у жилицы над квартирой Фрейда, в Вене, безмерно обрадовал ее. Она вообще обожает рассматривать наш мир как цепь совпадений, нечаянных встреч, которые придают смысл бытию, обозначают сансару[200]200
  Сансара – вечная жизнь, с точки зрения буддизма и других индийских религий бесконечная череда перевоплощений, смена телесных оболочек.


[Закрыть]
, подобную клубку случайностей и явлений; разумеется, она не преминула напомнить, что я тоже Франц, как Кафка; пришлось объяснять, что меня назвали так в честь деда с отцовской стороны, который носил имя Франц-Иосиф, поскольку он родился 21 ноября 1916 года, в день смерти императора с этим именем; слава богу, у моих родителей хватило ума не обременять меня еще и Иосифом, что ужасно рассмешило Сару: «С ума сойти, тебя ведь могли звать Францем-Иосифом!» (И кстати, с тех пор она много раз называла меня именно так в своих письмах и записках. К счастью, моя мама не догадалась, что это была насмешка над ее выбором, – это ее ужасно огорчило бы.) Моему брату повезло больше: его окрестили не Максимилианом[201]201
  Максимилиан Австрийский – имя нескольких представителей династии Габсбургов.


[Закрыть]
, а просто Петером, по причинам, мне неизвестным. Мама, с тех пор как приехала в Вену в 1963 году, воображала себя французской принцессой, которую молодой габсбургский аристократ вытащил из провинциальной глуши, дабы позволить насладиться блеском своей великолепной столицы; она до конца жизни сохранила вызывающе французский акцент Прекрасной эпохи, и, помню, я в детстве ужасно стыдился этой ее интонации и манеры делать ударение на последнем слоге каждого слова и в конце каждой фразы, украшая все это протяжными носовыми звуками; разумеется, австрийцы находили этот прононс очаровательным – sehr charmant. Зато сирийцы, живущие за пределами больших городов, безмерно удивляются тому, что иностранец способен произнести несколько слов по-арабски, пялятся на такого, как на ярмарочного урода, и буквально лезут к тебе в рот, стараясь проникнуть в тайну экзотической артикуляции этих франков; должен заметить, что Сара говорит на арабском и на фарси гораздо лучше, чем по-немецки; мне всегда трудно слушать ее, когда она изъясняется на моем родном языке, – может быть, оттого (какая кощунственная мысль!), что ее произношение напоминает мне мамино. Но не будем углубляться в эту сомнительную область языкознания, предоставим ее доброму доктору – нижнему соседу фрау Кафки. Сара сообщила мне, что в Праге Кафку чтут так же, как Моцарта, Бетховена или Шуберта – в Вене; там у него есть свой музей, свои памятники, своя площадь, турбюро организуют экскурсии по кафкианским местам, и на каждом шагу можно купить магнитик с портретом писателя, чтобы, вернувшись из путешествия, приляпать его на гигантский холодильник где-нибудь в Оклахома-Сити; непонятно, отчего молодые американцы так обожают Кафку и Прагу: они бродят по ней целыми стадами, в больших количествах, проводят в чешской столице по нескольку месяцев, а то и лет, особенно если это зеленые писатели, выпускники курсов creative writting[202]202
  Литературного мастерства (англ.).


[Закрыть]
, которые едут в Вену за вдохновением, как некогда их предшественники – в Париж, заводят блоги, исписывают тысячи виртуальных страниц, сидят в кафе, заглатывая тысячи литров чешского пива, и я уверен, что лет через десять их можно будет найти на том же месте, где они все еще «отделывают» свой первый роман или сборник новелл в надежде обрести такую же славу, как их кумир; к счастью, в Вену приезжают также и старые американцы – супружеские пары почтенного возраста; эти селятся в роскошных отелях, стоят в очереди, чтобы попасть в Хофбург, лакомятся чешским Sachertorte[203]203
  Sachertorte – изысканный шоколадный торт.


[Закрыть]
, ходят на концерты, где музыканты в париках и камзолах играют для них Моцарта, а по вечерам возвращаются под ручку в гостиницу с приятным сознанием приобщения к XVIII или XIX веку в целом и с легкой щекочущей боязнью попасться какому-нибудь злодею, который выскочит из-за угла на безлюдной старинной улочке, чтобы ограбить их дочиста; они проводят в Вене от двух до четырех дней, затем едут в Париж, Венецию, Рим или Лондон, а оттуда уже в свой домик в Далласе, где будут демонстрировать восхищенным соотечественникам фотографии и сувениры. Люди еще со времен Шатобриана путешествуют именно для того, чтобы рассказывать о путешествиях; они делают снимки – на память и для показа, они объясняют, что в Европе «гостиничные номера ужасно тесные», что в Париже их комната была «меньше, чем наша здешняя ванная», повергая слушателей в дрожь, но при этом вызывая искру зависти в их глазах; что «Венеция находится в царственном упадке, французы ужасно неучтивы, в Европе торгуют вином на каждом углу, во всех бакалеях и супермаркетах»; словом, рассказчики очень довольны: теперь, повидав мир, можно спокойно умереть. Бедный Стендаль – он не ведал, что творил, опубликовав свои «Записки туриста» – произведение более чем литературное («Слава богу, – говорил он, – данное путешествие никоим образом не претендует на статистическую или научную ценность»), – ему и в голову не приходило, что он толкает многие поколения своих читателей на это никчемное занятие, да еще во славу Божию, что совсем уж скверно. Забавно, что этот Стендаль ассоциируется не просто со словом «турист», но также и с синдромом путешественника, носящего это имя; кажется, во Флоренции есть особая психиатрическая служба помощи для иностранцев, которые лишаются чувств перед музеем Уффици или на Понте Веккьо, – таких набирается до сотни в год; а еще кто-то рассказал мне, что в Иерусалиме был специальный приют для людей, одержимых мистическим бредом, у которых один только вид Иерусалима мог вызвать судороги, обмороки, видения Девы Марии, Христа и всевозможных пророков, и все это среди интифады и евреев-ортодоксов, которые воюют с мини-юбками и декольте так же ожесточенно, как их арабские собратья с израильскими солдатами, забрасывая их камнями по старинке, на фоне окружающего мира, где ученые, приверженцы всевозможных научных школ, светского и религиозного толка, изучают священные тексты – Тору, Евангелие и даже Коран – на всех древних наречиях и всех современных европейских языках; среди них есть немецкие, голландские, британские и американские протестанты, французские, итальянские и испанские католики, австрийцы, хорваты, чехи, греки, армяне, русские, эфиопы, египтяне, сирийцы и прочие мусульмане; для последних Иерусалим, разумеется, менее важен, чем Мекка, но все же считается священным местом, хотя бы потому, что они не желают уступать его другим конфессиям: все эти бесчисленные ученые и сообщества группируются вокруг такого же бесчисленного множества школ, научных журналов и направлений, а Иерусалим по-прежнему высится над переводчиками, пилигримами, герменевтиками и визионерами, посреди рыночного бедлама с его торговцами шалями, иконами, маслами (священными и кулинарными), кипарисовыми крестиками и украшениями (освященными и нет), изображениями (благочестивыми и светскими); звуки, улетающие в извечно ясное небо, сливаются в кошмарную какофонию многоголосых и сольных песнопений, монотонных молитв и отрывистых солдатских команд. В Иерусалиме стоит посмотреть на ноги этой толпы, чтобы оценить все многообразие ее обуви: сандалии начала нашей эры, с носками или без оных, caligae[204]204
  Обувь римских солдат, прочные высокие сандалии с открытыми пальцами (лат.).


[Закрыть]
, кожаные сапоги, шлепанцы, тонги и мокасины на плоской подошве; богомольцы, военные и бродячие торговцы легко определяют друг друга по обуви, не отрывая взгляда от грязной иерусалимской мостовой в Старом городе; здесь во множестве встречаются и босые ноги, черные от пыли, прошагавшие как минимум от аэропорта Бен-Гурион, а иногда и из более отдаленных мест, распухшие, перевязанные, кровоточащие, волосатые или гладкокожие, мужские и женские, – в Иерусалиме можно с утра до ночи разглядывать эти нижние конечности людского скопища, склонив голову и потупившись в знак благоговейного смирения.

Стендаль, с его флорентийскими обмороками, выглядел бы бледно на фоне мистических экстазов нынешних иерусалимских туристов. Интересно, что подумал бы об этих психических расстройствах доктор Фрейд; надо будет спросить у Сары, специалистки по бурным эмоциям и потере себя во всевозможных формах: как, например, объяснить мои собственные чувства, ту таинственную силу, которая вызывает у меня слезы, когда я сижу на концерте, тот короткий, но бурный экстаз, когда я чувствую, что моя душа коснулась вечности через искусство и скорбит, утратив это предчувствие рая, который открылся ей – пусть и на миг. И как расценить минуты забытья в некоторых местах, отмеченных духом святости, – например, в стамбульской мечети Сулеймана или в маленьком монастыре дервишей в Дамаске? Столько же тайн, сколько в будущей жизни, сказала бы Сара… нужно все-таки найти и перечитать ту страшную статью о Сараваке и проверить, содержит ли она, помимо описанного ужаса, хоть какие-то намеки на нашу историю, на Бога, на трансцендентность мира. Или на Любовь. Или на связь Любящего и Любимого. Я считаю самым загадочным текстом, написанным Сарой, «Ориентализм – это гуманизм» – простую, но крайне содержательную статью об Ицхаке Гольдциере[205]205
  Ицхак Йегуда Гольдциер (1850–1921) – венгерский востоковед (арабист, гебраист, исламовед) еврейского происхождения.


[Закрыть]
и Гершоме Шолеме[206]206
  Гершом Шолем (1897–1982) – еврейский философ, историк религии и мистики.


[Закрыть]
, напечатанную в иерусалимском университетском журнале; он должен быть где-то тут, среди книг, но, чтобы его найти, придется встать с постели, а это чревато бессонницей до самого утра, уж я-то себя знаю.

Может, все-таки попытаться заснуть? Я кладу на столик очки и бальзаковскую статью… смотри-ка, мои пальцы оставили следы на пожелтевшей обложке; совсем забыл, что пот, эта едкая субстанция, разъедает бумагу; наверно, у меня температура, оттого и руки взмокли; да, они действительно влажные, хотя отопление выключено и мне совсем не жарко, вот только на лбу выступило несколько капелек пота, словно кровь; кстати, охотники называют кровь подстреленной дичи по́том, – в Австрии на охоте крови не бывает, только пот; в тот единственный раз, когда я сопровождал дядю на охоту, мне довелось увидеть лань, раненную в грудь; собаки лаяли, прыгая вокруг нее, но не приближаясь, а та, дрожа, рыла землю копытами; один из охотников – грузный, мрачный верзила в охотничьей фуражке – вонзил ей нож в горло, как в сказке братьев Гримм, но это была не сказка братьев Гримм, и я шепнул дяде: «Наверно, ее можно было вылечить, бедную», и этот наивный порыв стоил мне крепкого подзатыльника. Псы лизали сухие листья. «Им нравится кровь», – сказал я с отвращением; дядя хмуро глянул на меня и буркнул: «Это не кровь. Здесь нет крови. Это пот». Собаки помнили выучку и не приближались к раненой лани, тайком довольствуясь упавшими наземь каплями и по ним преследуя добычу, каплями пота, которые загнанный зверь ронял на своем пути к смерти. Я побоялся, что меня вырвет, но нет, обошлось; голова убитой лани моталась из стороны в сторону, пока ее несли к машине, а я внимательно смотрел под ноги, на жухлую траву, упавшие каштаны и желуди, чтобы случайно не наступить на этот пот, сочившийся из пронзенной груди бедного животного. Однажды я сдавал кровь на анализ и, когда медсестра наложила эластичный жгут на мою руку, отвернулся и громко сказал: «Это не кровь. Здесь нет крови. Это пот!» – молодая женщина наверняка сочла меня ненормальным; но в тот самый момент, когда она уже собралась вонзить иглу мне в вену, проснулся мой мобильник в кармане пиджака, висевшего рядом на стуле; легко себе представить, какой эффект произвел в медицинском кабинете этот громогласный хор: «После смены караула бодро мы идем сюда; у солдат порядок строгий, знают все свои места!»[207]207
  «После смены караула…» – песенка мальчиков из четвертого акта оперы «Кармен».


[Закрыть]
; подлый телефон, который практически никогда не звонит, выбрал именно этот миг – когда сестра приготовилась выпустить из меня пот, чтобы грянуть «хор мальчиков» из «Кармен». Мобильник находился в пяти метрах от нас, я был стянут жгутом и прикован к месту уже нацеленной на меня иглой; никогда еще я не попадал в такое дурацкое положение: сестра колебалась, не зная, что ей делать, «смена караула» и не думала утихать, Бизе содействовал моему унижению, сестра – добытчица моей крови – спросила, не хочу ли я ответить на вызов, я покачал головой, она вонзила иглу мне в вену до того, как я успел отвернуться, и увидел, как металлическое острие погрузилось в голубой вспухший сосуд, затем почувствовал, как ослаб жгут, и мне почудилось, что я слышу бульканье своей крови в пробирке. «Вместе с новым караулом бодро мы идем сюда…» – господи, сколько же времени может звонить этот проклятый телефон; моя кровь выглядела черной, как паста в стержнях тех прозрачных ручек, которыми я исправлял работы студентов; «У солдат порядок строгий, знают все свои места!» – неужели это никогда не кончится; как говорил Т. С. Элиот[208]208
  Томас Стернз Элиот (1888–1965) – американо-английский поэт.


[Закрыть]
, «жизнь тянется долго», и был прав: жизнь иногда тянется невыносимо долго; «Вместе с новым караулом» медсестра убрала свою пластиковую пробирку, и как раз в этот момент мобильник замолчал, а она безжалостно подставила вторую пробирку на место первой, что заняло у нее несколько секунд, в течение которых красная струйка крови сбегала по моей руке.

Это не кровь, здесь нет крови, это пот.

К счастью, сейчас здесь тоже нет крови, но мне все-таки тревожно: что означает эта ночная испарина, этот жар?

Кафка – тот кашлял кровью, это было неприятно, но по другой причине: видеть на своем платке красные пятна – какой ужас; в начале XX века каждый четвертый житель Вены умирал от туберкулеза; неужели именно эта проклятая болезнь принесла Кафке такую славу и легла в основу «превращения», связанного с его личностью? Возможно. В одном из своих последних писем, поистине душераздирающем, Кафка пишет Максу Броду из санатория Кёрлинг, близ Клостернойбурга: «Этой ночью я несколько раз беспричинно плакал, нынче умер мой сосед по палате»; два дня спустя настала очередь Франца Кафки.

Шопен, Кафка… проклятая болезнь, которой мы тем не менее обязаны (не будем забывать об этом) «Волшебной горой», – в жизни нет ничего случайного, великий Томас Манн, живя в Мюнхене, был соседом Бруно Вальтера, их дети играли вместе, как рассказывает в своих «Мемуарах» его сын Клаус Манн, – поистине, великие люди образуют великую семью. Сара наверняка зафиксировала в своей диссертации все эти почти неизвестные связи, объединяющие ее «персонажей»: Кафка фигурирует там с двумя новеллами – «В исправительной колонии» и «Шакалы и арабы»; по мнению Сары, кафкианское «смещение» тесно связано с его пограничной идентичностью, с критикой Австрийской империи на грани заката и, кроме всего прочего, с необходимостью принятия инакости как неотъемлемой части себя, как плодотворного противоречия. С другой стороны, несправедливость колониализма (и в этом главная оригинальность ее диссертации) связана с ориенталистской наукой точно теми же отношениями, что и шакалы с арабами в новелле Кафки: они, быть может, и неразделимы, но жестокость первых никоим образом нельзя приписывать вторым. По мнению Сары, отношение к Кафке как к страдающему, хилому романтику, жертве администрации сталинского толка есть грубая ошибка: считать его таковым – значит пренебречь его смехом, сатирой, оптимизмом, рождающимися в недрах его прозорливости. Бедняга Франц, превращенный в туристический объект, стал обыкновенным паяцем, кривляющимся во славу капитализма, и эта истина огорчила Сару до такой степени, что она отказалась – когда Кафка, благодаря соседке доктора Фрейда, возник в кафе «Максимилиан» на площади Вотивкирхе – поехать в Клостернойбург и посмотреть, что осталось от санатория, в котором великий пражанин скончался в 1924 году. Поскольку меня не очень-то соблазняла перспектива трястись в поезде, я не настаивал, хотя ради ее удовольствия был готов отморозить себе все, что можно, на ледяном ветру этого благородного предместья, в котором, как я подозревал, стояла совсем уж северная стужа.

Это не кровь, здесь нет крови, это пот.

Может, напрасно я не настоял на своем, ибо альтернатива оказалась совсем уж непривлекательной; я знал страсть Сары ко всяким ужасам, даром что в те времена интерес к смерти и человеческому телу еще не проявлялся так открыто, как нынче. Мне уже довелось перетерпеть ту жуткую выставку анатомических моделей, куда я ее сопровождал, и вот теперь она потащила меня в музей на другом берегу канала, в Леопольдштадте, «о котором Магрис упоминал в своем „Дунае“, – Музей криминалистики, ни больше ни меньше, он всегда интересовал ее, а я о нем знал, но ни разу там не был, – официальный музей венской полиции, естественно полный всяких ужасов и чудовищ, пробитых черепов и фотографий обезображенных трупов, – в общем, всего, что душе угодно; не могу понять, почему Сару так тянуло к этой клоаке моего города, тогда как я мог бы показать ей столько прекрасных мест: музей-квартиру Моцарта, Бельведер, картины Леопольда Карла Мюллера, прозванного Египтянином или Мюллером Восточным, которого, наряду с Рудольфом Эрнстом и Иоганном Виктором Крамером, считают одним из лучших австрийских художников-ориенталистов; я уж не говорю о том, что связано со мной лично, – о квартале моего детства, о моем лицее, о часовой мастерской деда и так далее. Интересно, что́ Бальзак мог посетить в Вене, если не считать полей битв и книжных магазинов, которые он обходил в поисках изображений австрийских мундиров; известно, что он одалживал у Хаммера лакея, чтобы тот сопровождал его на прогулках по городу; однако он ничего или почти ничего об этом не пишет; нужно бы как-нибудь прочитать целиком его «Письма к незнакомке», эту любовную историю с благополучным концом, историю более чем пятнадцатилетнего терпения, пятнадцати лет терпения!

И мне, лежащему на спине, в темноте, тоже понадобится терпение; давай-ка будем дышать спокойно, лежа на спине, в глубокой полуночной тиши. Не думать о пороге гостиничного номера в алеппском «Бароне», не думать о Сирии, о неизбежном сближении людей в путешествиях, о теле Сары, лежащей за стеной, в соседнем номере отеля «Барон» – просторной комнате на втором этаже, с балконом, выходящим на улицу Барон, бывшую улицу Генерала Гуро, шумный проспект в двух шагах от Баб-аль-Фарадж[209]209
  Баб-аль-Фарадж – одни из семи городских ворот Дамаска.


[Закрыть]
и Старого города с его улочками, насквозь пропахшими прогорклым маслом и кровью ягнят, населенными механиками, рестораторами, бродячими торговцами и продавцами фруктовых соков; гомон Алеппо с самого рассвета проникал сквозь закрытые ставни, принося с собой запахи древесного угля, дизельного топлива и животных. Приезжим из Дамаска Алеппо, вероятно, казался экзотическим городом, более космополитическим, более похожим на Стамбул; он был и арабским, и турецким, и армянским, и курдским, этот город в нескольких километрах от Антиохии, родины святых и крестоносцев, в междуречье Оронта и Евфрата. Его старая часть, с замысловатыми лабиринтами крытых базаров, подобно леднику, сползала вниз, из непобедимой цитадели, зато современные кварталы славились своими парками, садами и вокзалом в центре – южной веткой Багдадской железной дороги, по которой еще с января 1913 года можно было за неделю доехать до Вены через Стамбул и Конью[210]210
  Конья — город в Турции, в центральной части Анатолии.


[Закрыть]
; все пассажиры, прибывавшие в Алеппо на поезде, размещались в отеле «Барон» – алеппском близнеце стамбульского «Пера-паласа»[211]211
  «Пера-палас» – знаменитая стамбульская гостиница, открытая в 1895 г. для пассажиров, прибывавших в Стамбул на Восточном экспрессе. В проекте архитектора А. Валлури смешались ар-нуво, неоклассицизм и восточный стиль.


[Закрыть]
; в 1996 году, когда мы впервые там остановились, армянин, хозяин отеля и внук основателя, к сожалению, не знал знаменитых постояльцев, прославивших его гостиницу, – Лоуренса Аравийского[212]212
  Т. Э. Лоуренс (1888–1935) – британский офицер и писатель, также известный под именем Лоуренса Аравийского.


[Закрыть]
, Агату Кристи или короля Фейсала,[213]213
  Фейсал II бен Гази (1935–1958) – последний король Ирака из династии Хашимитов.


[Закрыть]
 – всем им довелось ночевать в этом здании со стрельчатыми «турецкими» окнами и монументальной лестницей, покрытой старыми истертыми коврами, в обветшалых номерах, где все еще стояли бездействующие бакелитовые телефонные аппараты и металлические ванны на львиных ножках; где водопроводные трубы грохотали, как тяжелый пулемет, стоило повернуть кран; обои выцвели, а ржавые железные кровати оставляли рыжие пятна на покрывалах. «Очаровательный декаданс», – говорила Сара; она была счастлива, что обнаружила здесь след Аннемари Шварценбах, этой «бродячей швейцарки», которая проветривала на Востоке свой сплин зимой 1933/34 года; в то время рухнули последние бастионы Веймарской республики, над всей Германией зазвучали лозунги «Один народ, одна империя, один фюрер!»[214]214
  «Один народ, одна империя, один фюрер!» («Eine Volk, Ein Reich, Ein Führer!») – Под этим лозунгом Гитлер требовал от Австрии присоединения к Германии.


[Закрыть]
, и юная Аннемари ударилась в паническое бегство, дабы спастись от европейского уныния, достигшего даже Цюриха. Шестого декабря 1933 года Аннемари приехала в Алеппо, в отель «Барон»; Сара пришла в дикий восторг, когда обнаружила на пожелтевшей пыльной странице регистрационной книги тонкий изящный почерк путешественницы, заполнившей «гостевую анкету», – она торжествующе размахивала книгой в холле отеля, под смеющимися взглядами хозяина и персонала, давно привыкших к тому, что архивы их заведения выдыхают знаменитые имена, как паровоз – дым; однако владелец (еще ни один человек не смог устоять перед обаянием Сары) искренне радовался тому, что его постоялица способна на такой энтузиазм, и даже присоединился к нам, чтобы отпраздновать это открытие в баре отеля – тесной комнатушке, заставленной старыми клубными креслами и темными деревянными столиками, с медной стойкой и высокими табуретами в необританском стиле, сравнимом своим уродством только с псевдовосточными салонами Второй империи; за стойкой, в большой стрельчатой нише, на темных полках теснились бутылки с напитками знаменитых марок 1950–1960-х годов – «Джонни Уокер» в керамической бутыли, сосуды-кошки из того же материала и старинные фляги с охотничьей настойкой «Егермейстер»; по обе стороны этого поблекшего, пыльного музея свисали с гвоздей вялые, пустые патронташи, словно их пули послужили для охоты на воображаемых фазанов или фарфоровых карликов. По вечерам, с наступлением темноты, этот бар заполнялся не только постояльцами отеля, но и туристами, живущими по соседству; они приходили сюда утолить свою ностальгию, потягивая пиво или арак[215]215
  Арак – ароматизированный анисом самогон, популярный в южных странах.


[Закрыть]
, чей анисовый запах, смешанный с запахами фисташек и табачного дыма, был единственной восточной ноткой в этом помещении. На круглых столах валялись путеводители и фотоаппараты; в воздухе, в разговорах клиентов, звучали имена Т. Э. Лоуренса, Агаты Кристи и Шарля де Голля; я вспоминаю, как Сара сидела у стойки, нога на ногу, в черных полупрозрачных чулках, глядя куда-то в пространство; в такие минуты она, наверно, думала об Аннемари, швейцарской журналистке и археологе, представляя, как та сидит на этом же самом месте, шестьдесят лет назад, потягивая арак после того, как приняла горячую ванну, чтобы смыть с себя пыль раскопок, которые тогда велись между Антиохией и Александреттой. Поздно ночью Аннемари пишет Клаусу Манну письмо (я помог Саре его перевести) – письмо на листке с виньеткой «Отель „Барон“», где тогда еще царили ностальгия и обветшание, как сегодня – снаряды и смерть; я представляю себе закрытые, иссеченные осколками ставни, солдат, торопливо перебегающих улицу, гражданских, которые пытаются спрятаться, насколько это возможно, от снайперов и палачей, Баб-аль-Фарадж в развалинах, площадь, усеянную обломками и мусором, спаленные базары с черными, местами обвалившимися караван-сараями, мечеть Омейядов без минарета, чьи камни валяются на разбитых мраморных плитах двора, и всюду едкий запах – запах человеческого безумия и горя. Можно ли было вообразить тогда, в баре отеля «Барон», что Сирию охватит гражданская война, хотя в стране безраздельно царила жестокая диктатура со всеми ее проявлениями – настолько безраздельно, что о ней предпочитали не думать, ибо полицейский режим пока еще предоставлял иностранцам некоторый комфорт, подобие мирного, тихого бытия, даже здесь, от Дераа до Камышлы, от Касабы до Эль-Кунейтры, но это был мир затаенной ненависти, судеб, покорившихся игу, к которому иностранные ученые – археологи, лингвисты, историки, географы, политологи – охотно приспосабливались: все они пользовались свинцовым покоем Дамаска или Алеппо, да и мы с Сарой – тоже, читая письма Аннемари Шварценбах, этого безутешного ангела, в баре отеля «Барон», щелкая белые тыквенные семечки и длинные узкие фисташки с бледно-бежевой скорлупой; мы наслаждались спокойствием Сирии Хафиза аль-Асада, Отца Нации… Не помню, сколько же мы пробыли тогда в Дамаске? Я, кажется, приехал в начале осени, а Сара к тому времени уже несколько недель жила там; она очень приветливо встретила меня и даже приютила на первые двое суток в своей маленькой квартирке в районе Аль-Шаалан. Аэропорт Дамаска был крайне негостеприимным местом, забитым усатыми молодцами бандитского вида, в штанах с подтяжками, поддернутых под грудь; нам сразу сообщили, что это сбиры, полицейские агенты, знаменитая мухабарат[216]216
  Мухабарат – служба общей разведки, главная гражданская спецслужба, отвечающая как за внутреннюю, так и за внешнюю безопасность страны.


[Закрыть]
; эти зловещие субъекты разъезжали в открытых «Пежо-504» или «рейнджроверах», украшенных портретами президента Асада и всей его родни; сия традиция соблюдалась так неуклонно, что из нее даже родился следующий анекдот: самый опытный на то время сирийский шпион, много лет проработавший в Тель-Авиве, попался израильской контрразведке на том, что прилепил к заднему стеклу своей машины фото Нетаньяху и его детей; эта история ужасно развеселила всех ученых, живших в Дамаске, – историков, лингвистов, этнологов, политологов и даже музыковедов. В Сирии можно было найти научного работника любого направления и любой национальности, от шведских исследовательниц женской арабской литературы до каталонских толкователей Авиценны, почти все они были так или иначе связаны с одним из западных научных центров, расположенных в Дамаске. Сара, например, получила грант на несколько месяцев исследований во французском Институте арабского мира, огромном учреждении, объединившем десятки европейцев, в первую очередь, конечно, французов, но также испанцев, итальянцев, англичан и немцев; члены этого сообщества, когда они не занимались своими диссертациями или постдокторантскими исследованиями, посвящали себя изучению языка. Все они, согласно классической восточной традиции, учились вместе: дипломаты, шпионы и будущие ученые сидели рядышком, усердно осваивая арабскую риторику и грамматику. Здесь был даже молодой католический священник из Рима (современный вариант миссионера былых времен), оставивший свою паству ради этих занятий; в общем, всего набралось около пятидесяти студентов и пара десятков ученых, которые пользовались оборудованием этого института, а главное, его гигантской библиотекой, созданной в период французского мандата в Сирии[217]217
  …французского мандата в Сирии… – В апреле 1920 г. Франция получила мандат Лиги Наций на управление Ливаном и Сирией, которые в то время представляли собой единое целое в административном, экономическом и финансовом отношении.


[Закрыть]
, где еще витали колониальные тени Робера Монтаня[218]218
  Робер Монтань (1893–1954) – французский востоковед, этнолог и антрополог.


[Закрыть]
или Анри Лау[219]219
  Анри Лау (1905–1983) – французский востоковед.


[Закрыть]
. Сара себя не помнила от счастья, оказавшись среди всех этих ориенталистов и получив возможность наблюдать за ними; иногда складывалось впечатление, что она описывает зоопарк, зверей в клетках, где многие буквально становились параноиками, теряя способность здраво мыслить, питая к своим собратьям жгучую ненависть и страдая от всевозможных патологий, нервной экземы, мистического бреда, наваждения и научного бесплодия; они исступленно трудились круглые сутки, протирая локти за письменными столами, но ничего не достигая, ровно ничего, кроме разве воспаления мозгов, пар от которого выходил наружу через окна почтенного института и растворялся в дамасском воздухе. Некоторые из них проводили в библиотеке целые ночи, бродя между полками в надежде, что эта печатная продукция в конце концов внушит им какие-нибудь научные идеи, но к утру в полном отчаянии сваливались на стулья где-нибудь в углу и сидели там, пока библиотекари не выталкивали их за дверь. Другие оказались более находчивыми: Сара рассказала мне про одного молодого румынского исследователя, который додумался прятать за особо недоступными или забытыми книгами какие-нибудь скоропортящиеся продукты (чаще всего лимон, а иногда даже целый арбуз), чтобы проверить, сможет ли персонал обнаружить их по запаху гнили; кончилось это энергичным вмешательством начальства, которое вывесило в библиотеке плакат: «Запрещается приносить в библиотеку любое органическое вещество под угрозой исключения».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации