Текст книги "Жена"
Автор книги: Мег Вулицер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Глава шестая
Мы напились; мы с Джо напились, как и положено в моменты великого самодовольного торжества; было бы даже странно, если бы мы этого не сделали. Случись вам увидеть нас в этом оперном театре на банкете, увидеть, как Джо наклонялся к собеседнику, откидывал голову и хлопал себя по колену, вы бы решили, что мы тоже финны. Пьяные финны, пытающиеся забыть о грядущих шести месяцах темноты; счастливые финны, беззаботные финны – Гекльберри Финны. Джо получил награду, произнес речь, и остаток вечера мы провели на банкете, общались с людьми, точнее, были вынуждены это делать, и знакомились со светилами не только из скандинавских стран, но и с писателями, журналистами и издателями, приехавшими на церемонию из Лондона, Парижа, Рима. В атриуме оперного театра с высоченными потолками расставили длинные столы, накрытые льняными скатертями; акустика зала усиливала взволнованный гомон на многих языках. Произносили тосты – их никто не переводил – и мы с Джо улыбались и поднимали бокалы, как все, не зная даже, за что пьем и на что подписываемся, над чем так весело смеемся.
Президент с женой рано ушли; кто-то вскользь заметил, что Кристиан по вечерам любил смотреть «Скай ТВ» и сразу ложиться спать и никогда не отступал от этого строгого распорядка, даже раз в год ради Хельсинской премии и ее победителя. Мне хотелось сказать его жене: «А вы разве не можете остаться, пусть идет один?» Но было слишком поздно, они уже ушли, спустились по мраморной лестнице и сели куда-то, наверное, в карету, запряженную северными оленями.
Через несколько часов мы с Джо наконец ушли в компании примерно двадцати человек – дружелюбно настроенных издателей, писателей и высокопоставленных лиц, умолявших Джо не заканчивать вечер, а продлить его немного, этот особый вечер, который отличался от всех остальных финских вечеров, был для финнов как Песах для евреев. Песах – праздник, о котором эти люди едва ли много знали. («Да, да, это же на Песах положено сидеть за столом, облокотившись на подушки?» [35]35
Традиция лежать за столом на Песах объясняется тем, что раньше лежа ели только представители знатного рода; в настоящее время разрешается не лежать, а сидеть, слегка облокотившись о подушки, завалившись на левую сторону.
[Закрыть]) Они были милы и оживленно разговаривали, им хотелось обсуждать американскую литературу и геополитику, терроризм и тревоги о будущем. Рассевшись в флотилию лимузинов, мы поехали в очень старую традиционную пивную в центре города; управляющих предупредили, что мы приедем, и они подготовились – когда мы прибыли, залы были украшены цветами, гирляндами и подсвеченными ледяными глыбами, на которых лежали раки, но есть мы уже не могли – мы же только что приехали с неприлично роскошного банкета, где каждому полагался целый кирпич фуа-гра, отдельная перепелка и тарелка с геометрическим узором из сыров.
Некоторые члены Финской литературной академии терпеливо обучали Джо первым строкам «Калевалы» на финском и английском. Взявшись под руки, они декламировали стихи заплетающимися языками. Джо стоял в центре толпы, улыбался широко, проказливо, и говорил громче всех. Он сегодня переел; я видела, как он запихивал в рот трансжиры и мясо с поджаристой шкуркой, сыры всех сортов, и заливал их лучшими винами мира, доставленными прямиком из глубоких винных погребов Скандинавии. Я смотрела, как он набивает рот, раскрыв его так широко, что видны были всего его пломбы, серебряные и золотые, и длинная темная глотка, ведущая к больному сердцу с подержанным клапаном.
Мы с ним почти закончили, думала я, опрокидывая очередной стакан и глядя на него. Наш взаимообмен почти подошел к концу – бесконечный обмен жидкостями и жизненно важной информацией, производство на свет детей, покупка машин, совместные отпуска, получение премий на краю света. Получение этой премии. Подумать только, сколько усилий для этого потребовались; боже, сколько мне потребовалось усилий. Хватит, скажу я ему. Довольно. Отпусти меня, лиши меня необходимости просыпаться рядом с твоей самодовольной физиономией еще лет десять каждое утро, рядом с твоим раскормленным пузом, которое мешает тебе увидеть свой пенис, свернувшийся в ожидании.
– Я пойду в отель, – прошептала я ему. – Я устала. На сегодня хватит. – Он рассказывал нашему столу историю о том, как вырос в Бруклине; я услышала слово «грудинка», и переводчик принялся объяснять на финском, что это такое. Тогда я поняла, что мне очень хочется убраться оттуда. Я слышала все истории Джо много раз, и в исходном, и в приукрашенном виде.
Джо повернулся ко мне.
– Ты уверена? – спросил он, и я ответила да, я устала, водитель меня отвезет, а ты оставайся, конечно – и он, естественно, остался. Все наперебой принялись желать мне спокойной ночи, все эти новые друзья, которых я никогда больше не увижу, элегантные люди из этой чудесной и храброй страны. Храброй, потому что она находилась так далеко от остального мира, которому старалась подражать, и его ужасы и дешевые развлечения тоже были далеко. Храброй, потому что знала, что скоро погрузится в сон на всю зиму – погрузится, чтобы проснуться снова вместе с медведями, когда земля опишет полукруг и ненадолго выглянет солнце.
Я села на заднее сиденье лимузина, и водитель повез меня к отелю «Интерконтиненталь». Было уже три часа ночи, мы медленно ехали вдоль гавани, где рядом с современным изящным норвежским кораблем стоял старый неуклюжий советский лайнер «Константин Симонов» – я прочла название на борту. Помню, смотрела я на эти громадные океанские лайнеры и вежливо слушала водителя, тот рассказывал об истории набережной; но потом в голове загудело от выпитого, разные виды финских алкогольных напитков перемешались в ней, как в чаше для пунша. Я легла на заднее сиденье, задрала ноги и подумала, как приятно уезжать с приема одной. Супруги – как сиамские близнецы, они часто вынуждены ждать друг друга там, откуда охотно бы ушли, а сегодня мне удалось выбраться из такого места. Он был моей второй половиной, и я хотела, чтобы мы друг от друга отделились.
«Ты правда собираешься от него уйти?» – услышала я голос. Он доносился из моей пьяной головы, из этой чаши с пуншем. Голос был женский, и даже не потрудившись открыть глаза, я поняла, кому он принадлежит. Я не видела ее сорок лет: Элейн Мозелл, писательница, которая проводила чтения в колледже Смит. Она ничуть не изменилась – пышная прическа, красное лицо. Она была такой же, как тогда, – призрак, застывший во времени; она по-прежнему была пьяна, но я была пьянее.
– Да, – ответила я. – Собираюсь.
– А ты получила, что хотела? – спросила Элейн.
– Кажется, она хотела совсем другого, – ответил другой голос, и оказалось, что это моя мать; она тоже притаилась неподалеку. – Этот мужчина был евреем, – продолжила она. – Это была ее первая ошибка.
Волосы матери по-прежнему воняли перманентом, хотя с ее смерти прошло уже восемнадцать лет. Значит, и в загробном мире есть парикмахерские, где заблудшие души сидят под сушилками, выпрямив спины и глядя в никуда, а горячий воздух выдувает из их голов все мысли.
– Она хотела быть рядом с ним, – раздался третий голос, и я увидела несчастную Тошу Бреснер, самоубийцу. Маленькая, сухонькая, она стояла и лепила котлетки из влажной картофельной массы, смешанной с луком и яйцом, перекладывала их из ладони в ладонь.
– А кто не захотел бы? У нее был шанс оказаться рядом с великим мужчиной. Стать его декорацией, – объяснила Элейн.
– Да нет же, все было не так, – обратилась я к ряду призрачных лиц. – Вы ничего не понимаете.
– Все могло бы быть иначе, – послышался новый голос, твердый, со странным акцентом – он принадлежал Валериане Каанаак, она стояла в эскимосском наряде. – Я же смогла, – добавила она. – И никто мне не помогал. Думаете, моя семья хотела, чтобы я стала писательницей? Ничего подобного. Но я все равно это сделала.
Призраки ждали; парили на месте, ожидая, что я скажу в свое оправдание.
Мне пришлось вспомнить свою далекую юность – архивное фото меня девятнадцатилетней. Вот я сижу в кабинке в библиотеке колледжа Смит и пишу рассказы. Профессор Д. Каслман, магистр, пробудил во мне это стремление своими разговорами о книгах, своим восхищением литературой и безупречным маленьким шедевром Джойса – «Мертвые».
– Да, пожалуй, много лет назад я действительно задумывалась о том, не стать ли мне писательницей, – призналась я.
– И тебе это удалось? – спросила Элейн.
– Мне удалось, – пропела Валериана Каанаак, будто вопрос относился к ней.
– Я же предупреждала, что они тебя не примут, разве нет? – сказала Элейн Мозелл.
– Предупреждала. Но я, наверно, была слаба, – ответила я.
– О нет, не была, – возразила Тоша. – Я восхищалась тобой. Ты казалась такой смелой. Я бы никогда не смогла сделать то, что делала ты, сказать то, что говорила ты. Я боялась, а ты – нет.
– Мне тоже было страшно, – призналась я.
– Нет, ты просто реалистично оценивала ситуацию, – ответила Элейн. – Ты знала, что не сможешь иметь то, что есть у них. Тебе нужна была их мужская власть. Ты хотела иметь значение. Знать, что твой голос будет звучать и после твоей смерти. Звучать в аду, куда попадают определенного рода писатели, покидая этот мир. Потому что когда хозяева мира попадают в ад, ад тоже начинает принадлежать им.
– Он же еврей, – пробормотала моя мать.
– Большой и важный писатель, – сказала Элейн Мозелл. – Мужчина, который забрал себе все.
– Он мой мальчик! – воскликнул новый голос, и я узнала мать Джо. Она кружила над всеми в платье в цветочек, громадная, светящаяся, с розовым от удовольствия лицом. – Он всего лишь мальчик, и ничего больше! Зачем ты так его обижаешь? Ты должна все ему простить! Иначе никак!
* * *
В лобби отеля ждали два администратора, словно сейчас был день, а не глухая ночь. Они кивнули, а я прошагала по величественному залу в своем серебристо-сером вечернем платье и туфлях на каблуках, пытаясь двигаться изящно, с достоинством, по-королевски, и не казаться пьяной.
– Хорошо провели время, миссис Каслман? – спросил один администратор. – Мы смотрели церемонию по телевидению.
– Очень хорошо, – ответила я, – спасибо. Спокойной ночи.
Я замешкалась, порылась в сумочке в поисках ключа от лифта. Пока я его искала, я подумала, как поднимусь сейчас наверх, зачерпну крем для лица из маленькой баночки и перед зеркалом во всю стену в ванной, поражающей своими размерами, сниму макияж, который так старательно наносила за несколько часов до этого. Никто не поможет мне расстегнуть молнию; Джо не положит ладонь мне на спину и не потянет вниз бегунок, а молния не расстегнется с тихим визгом, похожим на далекий крик женщины, заглушаемый звуками цитры.
Джо там не будет. Отныне, после того, как мы расстанемся навсегда, мне придется самой расстегивать молнии, научиться сгибать локоть под подходящим углом, как раньше, и менять руки, расстегнув молнию наполовину; опускать бегунок до копчика, до ягодиц, и перешагивать через платье.
Вечером в номере убрались – здесь, судя по всему, побывала армия горничных. Они взбили подушки на нашей кровати, а покрывало было гладким, как песок на поверхности песчаной дюны. Я разделась, откинула покрывало, нарушив идеальную гладкость кровати, и сразу же заснула.
В пять утра я услышала, как Джо вставляет карточку в дверь; в ответ дверь тихонько щелкнула, впуская его внутрь. Он ввалился в номер; смокинг его расстегнулся, кушак болтался на руке, как полотенце на локте у официанта. Он выглядел пьяным и счастливым, медаль висела на шее. Войдя в спальню, он сначала снял медаль, затем рубашку и майку.
– Ты не спишь, Джоан? – спросил он.
– Нет, – ответила я и села, опершись об изголовье.
– Я напился, – сказал он, хотя это и так было ясно. – И обожрался, как свинья. У этих финнов еда никогда не кончается. Как же они мне нравятся; их так недооценивают! А «Калевала»! Что за мощное произведение! Один из членов парламента, знаешь, тот, с остроконечной рыжей бородой, декламировал «Калевалу», и все вдруг расплакались, как дети, включая меня. В моей следующей книге будет финн. Так и знай.
– Джо, прекрати, – сказала я. – Ты несешь пургу. Я сейчас не могу это слушать.
– Прости, – ответил он, – сложно от всего этого отключиться так сразу. – Он покачал головой. – Пойду погреюсь в сауне.
Он разделся догола и вышел в коридор, ведущий в сауну. Открылась дверь; он зашел. Я пошла за ним в крошечную комнатку, заглянула в темное квадратное стеклянное окошко и увидела, что он лежит на деревянной скамье, накрывшись полотенцем, и уже почти спит. Я открыла дверь и шагнула в жаркую сауну в ночной рубашке; та тут же прилипла к телу.
– Джо.
Он открыл один глаз, взглянул на меня и спросил:
– Что, Джоан? В чем дело?
Я сделала вдох, выдох и произнесла:
– Мне надо тебе кое-что сказать. И более подходящего времени не будет.
– Так говори, – он сел.
– Ладно. Когда вернемся в Нью-Йорк, я хочу разойтись. Я все продумала.
– Ах, понятно, – ответил он. – Подождала, пока я размякну на жаре, чтобы сообщить мне эту новость. Ждала, пока я ничего не смогу уже сделать, пока не зажарюсь. – Он подлил воды на угли, и та зашипела.
– Послушай, попробуй представить себя на моем месте. Я хочу еще один шанс в жизни, – сказала я. – Мне шестьдесят четыре года. Почти преклонный возраст. Я куда угодно могу поехать за полцены, и хочу сделать это одна. Прошу, не притворяйся, что злишься или твое сердце разбито – я знаю, ты на это не способен. Хоть раз попробуй проявить участие и просто выслушать меня.
– Так вот значит, как ты решила меня поздравить, – фыркнул он. – Знаешь что? Иди к черту.
– Тебя поздравить? С какой стати мне тебя поздравлять? – спросила я. – Тебя что, мало поздравили?
Он замолчал.
– Мир узнал о тебе только благодаря мне, – сказал он, но это была неправда; это я представила его миру, я его вела. Лишь благодаря мне у молодого автора «В воскресенье у молочника выходной» появился шанс.
– Просто в последнее время я поняла, что устала от тебя, – проговорила я.
– Так вот почему ты была такой вздорной.
– Да я вообще удивляюсь, как смогла так долго продержаться, – призналась я. – Надо было уйти уже давно. – Он весь раскраснелся и вспотел. Приложил руку ко лбу. Я смотрела на него, смотрела долго; это вошло у меня в привычку, я сделала это своим основным занятием, но сейчас можно было уже перестать. – Когда вернемся, – продолжала я, – я пойду к Эду Мандельману и подам на развод.
– Ты же никогда не жаловалась, – заметил он. – Раньше ты была довольна.
– Это было давно.
– Да, довольна и рада, – продолжал он. – Ты же сама говорила, как это волнительно. Быть частью всего этого. Потом ты постарела, и вдруг тебя все перестало устраивать. Ты стала как те вздорные старухи в ресторанах: заберите. Мне не нравится. Наверно, дело в этой премии, – заметил он. – Вот что тебя доконало, да? Вот что подтолкнуло к действию? Ты поняла, что, когда я умру, меня запомнят и даже будут думать обо мне, пусть всего две минуты, несмотря на то, что мой сын меня ненавидит, дочери считают никудышным отцом, а жена говорит, что хочет от меня уйти.
– А неужели тебе не интересно, почему? – спросила я. – Или ты считаешь, что все это с тобой просто случается, а ты невинный наблюдатель?
– Нет, я такого никогда не говорил.
– Ты никогда не был близок с детьми, – сказала я. – Даже сейчас. Их отец выигрывает Хельсинкскую премию и не хочет, чтобы они приезжали.
– А тебе не приходило в голову, почему я не хочу, чтобы они смотрели на это, не хочу видеть, как они смотрят?
– Нет, – ответила я, – не приходило.
– Так может, стоит задуматься.
– Ты для меня загадка, Джо, – сказала я. – Никогда не понимала, как тебе все это удается.
– Ясно, – ответил Джо, лег на спину и ненадолго закрыл глаза. – Хочу напомнить, что никто не заставлял тебя становиться моей спутницей, Джоан, и оставаться со мной всю жизнь, – добавил он.
– Что ты имеешь в виду под словом «заставлял»? – спросила я. – Ты был таким, каким был; ты привык требовать и получать. А я – у меня ничего не было, я восхищалась тобой. По сути, я была жалкой. – Он не попытался возразить, и я зачем-то сказала: – Я ходила в бар с Натаниэлем Боуном.
Джо уставился на меня, потом кивнул. – Понял. Это он тебя обработал, верно? Что он тебе наплел? Уходите от него, Джоан. Живите наконец своей жизнью! Вы достойны лучшего. Он свинья, этот ваш муж, он даже не разрешил мне написать его авторизованную биографию, не дал свое благословение!
– Ничего такого он не говорил, – ответила я.
Жар окутал меня со всех сторон. Мне казалось, что я упаду в обморок, растаю, начну разлагаться. Наконец я присела на деревянную скамью напротив Джо, и так мы и сидели в этой крошечной комнате – раскрасневшиеся, злые, упертые. Я плеснула воды на груду камней, и между нами выросла стена пара.
– Вот, – сказал Джо в тот день в «Уэверли-Армз» в 1956 году. – Прочти, пожалуйста.
Он опустил мою руку на стопку листков, что напечатал в тот день, когда я ходила к родителям. Я, как положено, заахала и заохала, изображая энтузиазм и удивление, а потом села на кровать и прочла двадцать одну страницу «Грецкого ореха» – первую главу, написанную в лихорадочном порыве. Он сидел напротив и смотрел, как я читаю.
– Джо, ты меня нервируешь, – сказала я, – прошу, прекрати. – Но я лишь пыталась выиграть время; я была в панике, хотя читала всего три минуты.
Наконец я вытурила его за дверь, и он пошел гулять по Гринвич-Виллидж один; пройдясь по Бликер-стрит, зашел в магазин грампластинок, встал в кабинке и стал слушать Джанго Рейнхардта. Наконец он не выдержал, так не терпелось ему узнать мое мнение, и вернулся в отель.
– Ну что? – спросил он с порога.
Я давно дочитала. Рукопись лежала на кровати текстом вниз, а я курила. Я думала о письмах с отказами, которые он получал из литературных журналов, даже маленьких, о которых никто не знал. «Попробуйте прислать другой рассказ», – было написано в них быстрым почерком, как будто у него было сколько угодно времени сочинять другие рассказы, как будто кто-то обеспечивал его финансовые нужды, пока он пробовал и пробовал.
– Слушай, – проговорила я, почти плача, – ты просил меня ответить честно, и я отвечу, – хотя потом, задумавшись, я поняла, что он не просил меня быть честной; я сама это додумала. Я помолчала немного и продолжала: – Мне очень-очень жаль, Джо. Но мне не понравилось. – Я прищурилась и откинула голову, словно у меня вдруг заболел зуб. – Твои герои какие-то неживые, – тихо добавила я. – Я хотела, чтобы мне понравилось, больше всего на свете, поверь, и там же описано начало наших отношений, значит, во мне оно должно откликаться? Заставлять меня заново пережить все эмоции, что я переживала тогда? Например, в том эпизоде, где Сьюзан идет в квартиру профессора Мукерджи якобы покормить кота, и они с Майклом Денболдом впервые вместе спят? Я тогда подумала – кто эти люди, я их совсем не знаю. Не обижайся, Джо, но у тебя не вышло оживить их.
Он весь ссутулился и присел рядом.
– Но как же «В воскресенье у молочника выходной»? – сердито произнес он. – Написано похоже. А рассказ тебе понравился.
Я посмотрела в пол, потеребила покрывало с катышками. – Я соврала, – шепотом призналась я. – Прости. Я просто не знала, что сказать.
– Знаешь что – к черту это все, – выпалил Джо, встал и произнес: – Ничего не выйдет.
– Что не выйдет?
– У нас с тобой ничего не выйдет. Наши отношения. Эта жизнь. Я больше так не могу.
– Джо, – ответила я, – если мне не понравился твой роман, это не значит…
– Значит! – воскликнул он. – Что мне прикажешь делать – быть твоим мальчиком на побегушках? Сидеть здесь, стирать и готовить жаркое, пока ты становишься литературной сенсацией?
Кажется, в этот момент я заплакала.
– Но наши отношения не целиком завязаны на литературе, – пролепетала я. – У нас есть другое, есть другие вещи…
– Ох, да заткнись ты, Джоан, – процедил Джо. – Просто заткнись. Чем больше болтаешь, тем хуже.
– Джо, послушай, – проговорила я, – я колледж ради тебя бросила. Я знаю, наши чувства настоящие. Вспомни, что ты чувствовал.
– Я уже не помню, – капризно ответил он.
Он взял пачку сигарет и стал курить одну за другой, пытаясь успокоиться. Бросать меня сегодня вовсе необязательно, понял он; можно еще подумать, все обмозговать. Ведь куда ему было податься – не в Нортгемптон же к своей озлобленной жене Кэрол и орущему младенцу, раскрасневшемуся, как свекла? Не в колледж же, где он больше никому не нужен?
Через некоторое время он взял злосчастную рукопись, протянул мне и произнес:
– Ладно. Я готов признать, что где-то ошибся. Покажи мне, что не так с текстом. Я готов выслушать.
– Правда?
– Правда.
Мы сели, разложив перед собой страницы, и я указала на очевидную нескладность некоторых строк и все места, где можно было бы сказать лучше. Я видела все очень ясно, словно неудачные абзацы были подчеркнуты старательной студенткой. Я сама когда-то была такой студенткой, читала романы к уроку литературы и замечала повествовательную нить, мастерство и нюансы, умелое наложение скрытых смыслов. Что хотел сказать автор? Мы всегда задавали себе этот вопрос, хотя спрашивать было бессмысленно. Никто не мог узнать, что хотел сказать автор; никто не смог бы проникнуть в запутанные плотные хитросплетения умов писателей девятнадцатого века, которых мы изучали. А даже если бы и смог, это было бы неважно, потому что книга становилась телом, умом, нутром писателя. А сам писатель – или, реже, писательница, одна из сестер Бронте в чепчике или Остин, свысока наблюдавшая за общественными нравами, – был лишь оболочкой, сухой шелухой, ни на что больше не годной.
Только хорошие книги продолжали читать спустя много лет. Только книги, громко заявлявшие о себе. И не было в итоге большой разницы, кто их написал. Я любила книги как вещи, как шкатулки с драгоценностями и сами драгоценности. И мне хотелось превратить рукопись Джо во что-то, что я смогла бы полюбить, поэтому я зашла очень осторожно.
– Я бы написала так, – сказала я. – Ты не я, конечно, поэтому можешь не обращать внимания на мои замечания, – я взяла карандаш и начала тихонько вычеркивать слова и подписывать новые, и стоило мне написать их, как становилось ясно, что мои слова намного лучше – противоядие его неудачным строкам. Я все вычеркивала и вычеркивала, и наконец лист сплошь испещрили мои черные пометки. Закончив, я перепечатала все на печатной машинке Джо; господи, думала я, я даже печатаю лучше, чем он. Я сидела и стучала на машинке, как бойкая секретарша, и слова отпечатывались на бумаге, словно надиктованные невидимым начальником. Я печатала их, как будто они были моими; это ничем не отличалось от написания рассказов для курса литературного мастерства в колледже Смит, только теперь сцены были длиннее, диалоги можно было при желании сделать более эмоциональными, а описания чуть затянуть, но все же не слишком, ведь я знала, что краткость – сестра таланта. Меня так учил профессор Каслман. Закончив, я молча протянула ему рукопись, но очень волновалась, скрывала радость, гордость и тщеславие, грозившие прорваться наружу, если я не буду осторожна.
Позже тем вечером, успокоившись, мы пошли прогуляться по окрестностям и зашли в светлую маленькую итальянскую кондитерскую за пирогом из каштанов, нарезанным на маленькие квадратики – мы оба его любили.
– Я совсем запутался из-за того, что творится в моей жизни, – сказал он. – Если я не могу написать приличный роман, если меня не опубликуют, мне конец, Джоан.
– Не конец.
– Нет, конец.
Он рассказал, что всегда мечтал быть писателем, с тех пор, как мальчишкой ходил в Бруклинскую публичную библиотеку, чтобы сбежать от бабского царства в квартире; там он, безотцовщина, сидел среди стопок книг и читал романы. Вспоминая об этом, он почти плакал. Отвернулся, сжав губы, стараясь держать себя в руках.
– Отец всегда был рядом, каждый день, а потом вдруг его не стало. И все.
Джо сказал, что нуждается в моей помощи. Соглашусь ли я ему помочь? Только с одним романом; он расскажет мне все, чему был свидетелем, чему научился или просто почувствовал, а я запишу это своими словами. А рассказать ему было о чем; его голова и жизнь полнились впечатлениями.
– А потом, после этой книги, – сказал он, – ты напишешь свою. Роман. И он будет потрясающий.
Мне тогда это показалось разумным: помогу ему всего один раз, просто сяду и скажу ему, как лучше все описать, чтобы было не так плохо. Проведу курс по литературному мастерству, если угодно, и тогда ему уже больше не понадобится моя помощь и я смогу писать свое, как он и обещал. Он станет писателем и останется со мной; мы переедем из «Уэверли-Армз» в более приличное место.
В доме в Нортгемптоне, откуда ему пришлось съехать, у Джо были горы любимых романов; он мог цитировать целые отрывки из них с закрытыми глазами, знал наизусть строки, написанные этими талантливыми людьми, чья проза била прямо в сердце, – такими как Джеймс Джойс, чьи произведения каждый раз вызывали у него любовное томление. Но он никогда не стал бы частью этого братства, равным этим мужчинам, упакованным в аккуратные томики в бумажных обложках; студенты колледжей и мечтательные любители литературы не стали бы носить его повсюду с собой подмышкой. Он лишь выглядел, как писатель, и вел себя, как писатель; он уважал литературу и хотел стать великим писателем, но все это не имело никакого смысла, если ему, по его собственному выражению, было «нечего предъявить». Если бы он продолжил в том же духе один, ему всю свою жизнь суждено было публиковаться в журналах типа «Кариатиды», крошечных, напечатанных в чьем-то подвале на дешевой бумаге. «Попробуйте прислать другой рассказ! Попробуйте прислать другой рассказ!» – пищали письма с отказами насмешливыми мышиными голосами.
Я помогу ему всего с одним романом – «Грецкий орех». Я придам ему нужную форму, буду работать каждый вечер, возвращаясь из «Боуэр и Лидс». Я поступлю благородно; я нас спасу. Мы оба не желали жизни, наполненной отупляющей рутиной, сонной жизни университетских сотрудников; мы не хотели быть мужем и женой, наряжающимися на вечеринку для преподавательского состава снежным вечером под звуки «Юга Тихого океана». Он уже жил такой жизнью, я видела ее вблизи. Я могла бы даже написать об этом, если нужно. Первые романы всегда отчасти автобиографические, а этот – не что иное, как подробная история первого брака Джо и нашего любовного треугольника – Джо, я, отверженная Кэрол.
– Только один раз, – повторил он.
«Только один раз» – эти слова ничего не значили. «Грецкий орех» был слишком большим романом, и все получилось слишком замечательно; жизнь распахнула перед нами двери, Джо стал таким спокойным и счастливым, а в моей голове звучало предупреждение Элейн Мозелл. Действительно, в то время никому не пришло бы в голову пытаться стать писательницей и отвоевывать себе место в мире, где женщин не уважали, разве что изредка, если те были невероятно талантливыми, красивыми и имели связи с важными мужчинами, как Мэри Маккарти; или, чаще, если они казались пустыми и невыразительными, когда от них хорошо пахло и они расхаживали перед вами в изящном нижнем белье с оборочками. Женщины могли быть ослепительно красивыми и могли быть собственностью; когда они становились писательницами, их труды тоже становились собственностью – точные миниатюры, часто описывавшие определенный маленький уголок мира, но не весь мир. Только мужчинам принадлежал весь мир, и Джо тоже мог стать одним из таких мужчин; ему-то никогда ничего не будет угрожать, и меня он никогда не оставит. А для меня это тоже будет удивительная возможность – я все увижу его глазами, вместе с ним отправлюсь в это путешествие. Я была робкой, во мне не было смелости, я не хотела становиться первопроходчицей. Я была скромной. Мне хотелось чего-то добиться, но я стыдилась своих амбиций. Я была всего лишь девочкой и ощущала себя девочкой, хотя презирала это чувство. Это началось в 1950-е; потом настали шестидесятые, и к тому времени у нас с Джо наладился распорядок, система, определенный ритм и стиль, образ жизни.
Дети росли по большей части с нянями, которые очень нам помогали. Мне постоянно приходилось отдавать детей няням, как всем работающим матерям, и это чуть не свело меня с ума. Они плакали, когда няня их уносила, в отчаянии тянули ко мне свои ручонки, как будто их тащили на электрический стул. Недостатка в нянях не было, хотя иногда нам с Джо приходилось запираться в комнате, а дети колотили в дверь и что-то требовали от нас.
– Сосредоточься, Джоани, – говорил он. – У нас много работы.
Он подкидывал мне сюжеты, рассказывал случаи и дисциплинировал меня, заставлял сидеть вместе с ним в кабинете. Он лежал на кровати, а я сидела за его печатной машинкой. Мы обменивались идеями; он рассказывал байки из тренировочного лагеря, где побывал перед войной в Корее, байки о доме, в котором вырос, об окружавших его женщинах, своей большой розовощекой матери, бабушке и тетках. Иногда я забиралась в кровать и ложилась поперек него, твердила, что я устала, что больше не могу и не понимаю, каково это – быть мужчиной; что я себя исчерпала, но он всегда успокаивал меня и говорил, что все объяснит.
– И кто же тогда я? – спрашивала я.
– Считай себя моим переводчиком, – отвечал он.
Вначале я всегда писала медленно – по одной-две страницы в день вечером, когда возвращалась из «Боуэр и Лидс». Джо раздражался.
– Я понимаю, что не вправе жаловаться, – начинал он.
– Вот именно, – отвечала я.
– Но не могла бы ты, как говорится, подбросить в огонь дровишек? – просил он.
– «Подбросить в огонь дровишек»? Кто так говорит? Хорошо, что не ты это пишешь.
Он стоял за моей спиной и растирал мне плечи. Когда я начинала понимать, куда движется сюжет, уже после того, как мы с Джо все обсудили вечером в кровати и я посидела и подумала, как решить ту или иную сюжетную неувязку, работа шла быстрее и свободнее, и я могла напечатать много страниц подряд. Я ушла с работы и полностью посвятила себя писательству. Обмен веществ у меня тогда работал на полную катушку, и мне не надо было ни останавливаться, ни отдыхать, ни даже есть слишком часто. Джо варил нам кофе, бегал за сигаретами и с радостью возился со мной, пока не был готов черновой вариант рукописи. Тогда я отдавала ему черновик, он садился за машинку и ритуально перепечатывал его начисто. Он сидел и причесывал рукопись, вносил почти незаметные изменения, но главным образом делал это, чтобы познакомиться с прозой, узнать ее и увериться в том, что она принадлежит ему.
Первую книгу он посвятил мне. «Джоан, моей удивительной музе», – напечатал он на титульном листе, хотя я потом шутки ради добавила в конце: «Джоан, моей удивительной музе, от Джоан». Ему это показалось несмешным, и он порвал страницу, словно избавляясь от улики.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.