Текст книги "Жена"
Автор книги: Мег Вулицер
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Глава четвертая
А потом он стал королем. Случилось это быстро – такое всегда быстро случается: вот ты вытягиваешь лист из печатной машинки, теребишь губу и бормочешь «ненавижу себя, ненавижу себя», а уже через секунду в дверь стучится королевский глашатай и разворачивает свиток с объявлением о твоем восхождении на трон.
Его восхождение было прямым и стремительным; не было ни сомнений, ни колебаний, ни полуночных страхов, что иногда терзают молодых писателей, – что, если теперь все изменится? Что, если мы изменимся?
Джо хотел, чтобы все изменилось, и я тоже этого хотела. Мне надоело жить в грязи, надоело питаться яичным супом из китайской забегаловки. Мужчинам нужны достижения, что-то, за что можно зацепиться, чем можно гордиться, иначе все неудачи, которые когда-либо случались с ними в жизни, будут вечно их преследовать – двойки по математике, преждевременные эякуляции, робкие упреки мягкого и печального отца-сапожника, чье лицо уже почти забылось в вихре времени. Непроданный роман лишь пополнил бы список этих неудач.
Невероятно успешный роман, напротив, был чем-то прекрасным, и мы с Джо прыгали от счастья, хлопали друг друга по спине, ныряли в постель, выбегали на улицу и ни о чем не могли говорить, кроме книги, и Джо, и рецензий, и «будущего», представлявшегося нам неким облачным коридором. Зимой 1958 года мы переехали из комнаты в «Уэверли-Армз» в настоящую квартиру с отдельной ванной, высокими потолками и широкой паркетной доской, в квартиру, как нельзя лучше подходящую для успешного молодого писателя.
Писателям нужен свет. Они вечно об этом толкуют – без света они вянут, как комнатные растения. Можно подумать, что с окнами на юг они начнут писать совсем иначе. Писателям нужен свет, а в нашей квартире на Чарльз-стрит его было много: был у нас и свет, и отопление, и впервые за все время, что мы были вместе, постоянный источник дохода. Мы ходили на все книжные мероприятия, литературные чтения и ужины, куда нас приглашали, пили вино и заводили новых друзей. Я уже не жалела, что бросила колледж. Мы жили в свое удовольствие. Качество нашей жизни так сильно изменилось из-за даров, что пролились на Джо: иногда мне казалось, что это корона, иногда – что это ключ, ключ в большой мир важных писателей. Этим миром правили мужчины; они пировали и пили до поздней ночи, лишь изредка отвлекаясь, чтобы взойти на сцену и произнести речь.
Последнее нравилось Джо больше всего. Я наблюдала за ним со стороны, нервно улыбаясь, а он взбегал на все сцены, сжимая в руках свой первый роман, который и привел его туда. Устраивая чтения в ту пору, он часто в точности повторял то, что было на чтениях вчера; он планировал и расписывал все свое выступление вплоть до шуток и якобы импровизированных комментариев, даже ритуальный глоток воды делал по расписанию.
Однажды в Нью-Йорке в тот первый год Джо должен был выступать где-то, кажется, в культурном центре «Уай» на Девяносто второй улице, хотя точно не помню; все большие залы смешались в моей голове в одну громадную аудиторию с тысячами рядов кресел. Но я запомнила, что на мне было голубое бархатное платье и я была не накрашена, а волосы убраны назад и перевязаны лентой. То было одно из первых чтений Джо, и от волнения меня даже затошнило и вырвало в унитаз в женском туалете; мне стало так стыдно, что я долго не выходила из кабинки. Стояла на коленях на полу и слушала, как две женщины у раковин говорили о Джо.
– Ничего лучше «Грецкого ореха» я в этом году не читала. Слышала, он очень хороший чтец, – сказала одна. – Элиза на прошлой неделе ходила на его чтения.
– О да, – ответила вторая, – а еще он очень хорошенький. Так бы и съела его, как мороженое.
– Но нельзя же. Он женат, – заметила первая.
– И что? – ответила вторая, и они рассмеялись.
Тут я заставила себя выйти из кабинки и распахнула дверь, как бандит из вестерна, врывающийся в салун. Но женщины не обратили на меня внимания. Я не представляла для них угрозы – я в своем бледном тонком пальто, красивая и анемичная. Я выглядела как женщина, которая уже нашла себе мужчину по душе; они же по-прежнему искали и наслаждались жизнью.
Одна из них была смуглой, с оливковой кожей и блестящими прямыми длинными волосами. Вторая – белокожей, веснушчатой, с огромной грудью. Я так и представила ее соски, два розовых поросячьих рыльца, смотрящих в радостное лицо Джо.
Какую из них он бы выбрал? Мне почему-то было важно понять это сейчас, важно знать, какой типаж ему нравится, чтобы в будущем я могла бы помешать ему, отвлечь его, не дать заглядеться на идеал.
Я заговорила с ними, хотя, конечно, это было глупо. – Знаете, – сказала я, – я очень рада, что вам понравился роман Джо.
– Что? – воскликнула первая.
– О боже, – пробормотала вторая.
– Погодите, вы – жена Джозефа Каслмана? – спросила смуглая.
– Да.
– Он просто чудо! – выпалила светленькая. – Вы, наверно, очень им гордитесь.
– Да, – ответила я и вымыла руки. Из крана хлынул кипяток, но я руки не отдернула. Мне словно хотелось обжечься на глазах у этих двух молодок.
– Он сейчас что-то пишет? – спросила смуглая.
– Да, – кивнула я. – Второй роман.
– Здорово, – сказала светленькая. – А мы вот очень рады, что пришли на чтения.
Они ушли, и даже дверь за ними не успела закрыться, как я услышала их шушуканье и смех. Тогда я поняла, что мне предстоит; поняла, что женщины будут бросаться на него, как лемминги в пропасть, обуреваемые не жаждой смерти, а жаждой любви. Очаровательные лемминги, хлопающие ресничками и пытающиеся расстегнуть его ширинку своими острыми коготками. Я знала это, потому что сама была такой же, а до меня наверняка были другие. Я просто полагала, совершенно безосновательно, что Джо научился отказывать другим леммингам, бережно отцеплять их коготки со своей рубашки. Я надеялась, что отныне он всегда будет отказывать им, потому что теперь у него была я, а я от всех отличалась.
Взойдя на сцену, Джо прочел первую главу «Грецкого ореха», в которой Майкл Денбольд, учитель литературы в небольшом женском колледже в Коннектикуте, встречался с Сьюзан Лоу, своей самой многообещающей студенткой; у них завязывалась бурная сексуальная связь, и в итоге Майкл бросал свою жену Дейдру, спятившую керамистку, и новорожденного сына. На наклонной кафедре перед ним лежала раскрытая книга; он то и дело пил воду, потому что отвык так много говорить и от волнения у него пересохло во рту, поэтому речь его часто прерывалась сухими покашливаниями, и он лакал воду, как козленок.
Зрители внимали каждому его слову и действительно готовы были его съесть, как сказала та девушка. Все юноши в аудитории мечтали стать на него похожими и вернулись домой в тот день, пообещав себе начать работу над собственным романом. Женщины же жаждали отхватить себе его кусочек – край рукава, кончик пальца, кусочек густой брови, что-нибудь, что можно было бы оставить себе навсегда. Они им восхищались и мечтали, чтобы он сидел за печатной машинкой в их квартирах и курил сигареты в их кроватях, чтобы он ложился на них как ни в чем не бывало, легко, как ложился на меня.
Я сидела в первом ряду и держала портфель с его книгами и конспектами, с гордостью слушала его слова, слегка кривилась, когда он читал строчку, которая мне не нравилась, и с наслаждением ерзала в кресле, услышав ту, что мне нравилась. «Это его портфель!» – хотелось объявить мне всем сидевшим вокруг, особенно женщинам из дамского туалета, и, обращаясь к последним, добавить – «а вы идите в задницу со своими глазенками и осиными талиями». После того, как Джо представили, он вскочил и побежал по ступеням на сцену, счастливый и взбудораженный, как в тот первый день занятий в колледже Смит; теперь, впрочем, было в нем что-то еще, некая чрезмерная искристость, которая показалась бы неуместной, если бы он не был так знаменит.
Позже на приеме смуглая и светленькая встали от него по обе стороны, а я смотрела, как глаза у него шныряют от одной к другой, как он сжимает в руке бокал с напитком, слегка прогибает спину, приосанивается. Хэл Уэллман, мой босс, а теперь и редактор Джо, стоял рядом, наблюдал, как я смотрю на Джо, а через некоторое время мягко произнес:
– Не переживай из-за них.
– Правда? – повернулась я к нему.
– Правда, – ответил Хэл. Он устал; сутулый краснолицый здоровяк, которому еще надо было успеть на поезд на Центральный вокзал. – Его сейчас распирает от гордости за самого себя. Любой на его месте чувствовал бы то же самое.
Мы стояли рядом, смотрели на Джо и двух девушек; светленькая достала экземпляр «Грецкого ореха» и попросила Джо его подписать. Смуглая достала ручку, а потом Джо, видимо, сказал что-то очень смешное; смугленькая разинула рот и чуть ли не завизжала от смеха, а светленькая зажала рот руками.
– И все же зрелище не очень приятное, – сказала я Хэлу.
– Согласен, – ответил он. – Совсем не приятное. А знаешь что, Джоан? Давай-ка раздобудем тебе большой бокал вина.
До конца приема Хэл был со мной рядом. Мы пили вино, наблюдали за Джо и иронично комментировали его поведение. Наконец Хэл взглянул на часы и сказал, что ему пора на поезд.
Джо и Хэл будут работать вместе несколько десятилетий; вместе они сменят три издательства, а потом Хэл умрет от кровоизлияния в мозг прямо в своем кабинете, упав лицом на ворох нечитанных рукописей. Но пока я в нем нуждалась, Хэл был со мной рядом на всех приемах и защищал меня от смутной угрозы, что всегда присутствовала в зале.
В тот вечер в «Уай» после чтений, приема и небольшого ужина в соседнем французском ресторане мы с Джо вернулись в нашу новую квартиру в Виллидж пьяные; нас даже слегка мутило. Изо рта пахло чесноком, а вина мы выпили столько, что слышали, как оно плещется в наших желудках при каждом шаге. Мы упали на кровать бок о бок, не прикасаясь друг к другу.
– Знаешь что? – сказал он. – Я – знаменитость.
– О да.
– Но я не чувствую себя знаменитостью, – продолжал он. – Я – по-прежнему я. И ничем эти чтения не отличаются от занятий английским с глупыми девчонками. Входишь в аудиторию, и все смотрят тебе в рот. Все то же самое.
– Я была не глупой девчонкой.
– Нет, вовсе нет, – я уловила снисходительность в его тоне. Он откинулся на спину – сытый, пьяный, он наслаждался своей славой, слушал резвый топот ее копыт. Я подумала о тех двух девушках, темненькой и светленькой, о том, как они интересовались им и он интересовался ими.
– Что такое? – спросил он.
– Ничего, – ответила я. В последующие годы я не раз буду отвечать так на его расспросы, за исключением тех случаев, когда сама начну обвинять его в предательстве и плакать. Это «ничего» станет моей мантрой. Ничего не случилось; все хорошо. А если плохо, я сама виновата. Я же сама захотела связать с ним свою жизнь, с ним и его тараканами. Я его себе потребовала и вот, пожалуйста, получила. Они с Кэрол официально оформили развод, когда «Грецкий орех» отдали в редактуру; мы поженились перед самой публикацией.
Осенью в специальном материале «Лайф», посвященном новым многообещающим писателям, Джо отвели целую страницу. Рядом с портретами Хрущева, Эйзенхауэра и его жены Мэйми, репортажем о сборе персиков в южных штатах и фотографиями молодежи, отплясывающей очередной модный танец, о котором завтра никто уже не вспомнит, красовалось фото Джо. Он шел по улице с сигаретой в руке и хмурым лицом, видимо, означающим погруженность в размышления. На другой фотографии Джо и еще один писатель, которого сняли со спины, беседовали в таверне «Белая лошадь».
«Грецкий орех» был написан в лихорадке, с пеной у рта, как пишутся только первые романы; как ни старайся, впоследствии уже бесполезно пытаться повторить рецепт, воссоздать вереницу бессонных ночей и заставить слова литься водопадом. Когда роман был закончен, мы пошли праздновать в «Гранд Тичино», и на следующий день я стянула рукопись толстой резинкой и взяла ее на работу в «Боуэр и Лидс». Краснея и мямля, я положила рукопись на стол Хэла Уэллмана и сказала, что ему стоит взглянуть; кто автор, я не уточнила.
Вечером Хэл унес рукопись домой. Я представила, как он несет ее подмышкой, садясь в поезд до Рая [22]22
Рай (Rye) – маленький город на побережье примерно в 50 км от Нью-Йорка.
[Закрыть], снимает резинку, устраивается поудобнее на сиденье и читает. Представила его в гостиной его дома, тюдоровского особняка – он сидел в шезлонге с бокалом в руке. Дети тянули его за руки, пытались стащить на пол и заставить поиграть с ними в коняшки, но он не поддавался. «Грецкий орех» оказался слишком притягательным, песнь неизвестного автора – девственника от литературы – манила, как песнь сирен.
Неизвестных писателей отличает особое сияние, поверхностный слой, остающийся на пальцах, когда касаешься страниц. Как пыльца с крыльев мотылька. У неизвестного писателя еще есть шанс удивить, оглушить грубой силой своей гениальности. Он может стать кем угодно, кем захотите. Джо был превосходным образцом этой породы, а книга его – ясной и четкой; в ней чувствовалась уверенность и продуманность. А еще он был красив и вечно взъерошен, его глаза всегда выглядели усталыми; журналисты иногда это замечали, и он рассказывал, что не спит ночами. Уставший, печальный, мудрый. Мудрый – мне никогда не нравилось это слово, его использовали к месту и не к месту; как будто уставшие успешные люди имели тайный доступ к высшей истине.
Хэл Уэллман, кажется, считал Джо именно таким. Он прочел рукопись в первый же вечер дома, сказал, что не смог остановиться, почувствовал, что должен читать дальше, что бросать нельзя – роман его заворожил. В нескольких местах он даже рассмеялся вслух своим грубым лающим смехом, и миссис Уэллман выбежала из кухни, испугавшись, что муж подавился.
И вот Хэл, не зная, что речь о мужчине, с которым мы вместе живем, предложил купить книгу за две с половиной тысячи долларов. Потом я призналась, откуда у меня рукопись, но Хэл ничего не сказал, и роман опубликовали следующей осенью. Тут я могла бы сказать, что удивилась, что все прошло так гладко, но на самом деле ничего удивительного в этом не было. Я знала, что это хороший роман, насколько может быть хорошей исповедь в художественной прозе. Я же читала помойную кучу; читала «Мужество, укажи мне путь» и «Секрет миссис Дингл»; но я читала и книги, которые выходили в «Боуэр и Лидс», и хотя некоторые из них были действительно потрясающие – «мощные и волнующие», дежурная фраза, которую мы, ассистенты редакторов, писали на всех клапанах суперобложек, – многие навевали тоску и с самого начала были обречены оказаться в корзине уцененных товаров. Мы издавали военные драмы про Вторую мировую и Корейскую войны и меланхоличные женские размышления о природе любви; детские книги с успокаивающими колыбельными и глянцевые альбомы с фотографиями Марокко и прочих экзотических мест, которым суждено было лежать на чьем-то кофейном столике рядом с вазочкой мятных конфет. Но «Грецкий орех» отличался от всех.
Вскоре книга вышла – Хэл внес лишь небольшие правки – и Джо прославился вмиг, стал взбегать на сцены и пить воду, стоя за кафедрами. Меня повысили и обещали однажды сделать редактором, но несмотря на это, Джо стал настаивать, чтобы я уволилась.
– Уходи, – сказал он, когда в печать ушел четвертый тираж «Ореха». – Зачем тебе там оставаться? Зарплата маленькая, а престижа никакого.
Мне, в общем-то, и не хотелось оставаться в этом офисе, где мужчины чувствовали себя королями, а женщины были гейшами, за исключением одной влиятельной редакторши, Эдит Тэнсли – та была похожа на ястреба и на всех наводила страх, и на женщин, и на мужчин. Мужчины часто собирались в кабинете кого-нибудь из редакторов; я слышала их смех и ощущала исходящее от них силовое поле – им было приятно находиться вместе в замкнутом пространстве. Теперь они ко мне подобрели; иначе и быть не могло, ведь именно я открыла им «Грецкий орех». Ко мне теперь полагалось относиться с особым уважением; ни одна ассистентка прежде не пользовалась такой привилегией, хотя к уважению по-прежнему примешивалась насмешка, а я упорно не понимала юмора.
– Доброе утро, Джоан, – подмигивал мне Боб Лавджой, – как там наш вундеркинд?
– У Джо все в порядке.
– Передавай привет. Скажи, все ждут с нетерпением его следующей книги. Смотри не умотай его!
В конце концов я уволилась, и хотя другие ассистентки устроили мне прощальный прием и говорили, что будут скучать, я ушла с облегчением. Отныне я держалась поближе к дому, поближе к нему; отныне мы могли делиться радостью, безграничным восторгом и любовью друг к другу. Кэрол никогда не была частью того, что Джо считал важным; она даже не читала его рассказы, жаловался он, говорила, что художественная литература – «не ее».
– А я даже не припомню, было ли что-то «ее», – сказал он. – Разве что боулинг. Но ты – ты, слава богу, не такая.
Я стала женой. Эта роль сперва мне понравилась; я почувствовала силу, которая к ней прилагается, силу, которую многие почему-то не замечают, но она есть. Вот вам мой совет – хотите наладить контакт с важным человеком? Лучше всего втереться в доверие к его жене. Вечером в постели перед сном жена может как бы невзначай упомянуть ваше имя. И скоро вас пригласят в дом важного человека. Возможно, тот не обратит на вас внимания и будет стоять в углу в окружении поклонников и травить байки уверенным тоном, но вы по крайней мере окажетесь с ним в одной комнате, заступите за невидимый бархатный шнур.
Джо часто хвастался, что в нашем браке я – центральная нервная система.
– Без Джоан, – пафосно заявлял он, когда мы собирались и пили с друзьями, – я так и остался бы никем. Маленькой сморщенной креветкой в креветочном коктейле.
– Ох, брось, – говорила я. – Не слушайте его, он ненормальный.
– Нет, нет, она держит меня в форме, – продолжал он, – и оберегает от всего мира. Она – моя дисциплина, мой кнут, моя лучшая половина. Мужья совсем не ценят жен, а надо бы.
Подразумевалось, что он-то меня ценит. И тогда, наверно, так и было. Я не знала ни одного писателя, который хотел бы, чтобы жена все время находилась рядом. Другие писатели, с которыми Джо постепенно сошелся, – круг уверенных в себе мужчин, которые жаждали его общества и заманивали его к себе, как и всех незнакомых литературных самцов, – вечно отмахивались от своих женщин.
У Льва Бреснера, который тогда еще был испуганным молодым эмигрантом, неуверенно изъяснявшимся по-английски, что, впрочем, не помешало его автобиографическим рассказам о жизни в лагерях смерти регулярно появляться на страницах журналов, была молодая жена, приехавшая с ним из Европы, – Тоша, миниатюрная женщина с черными волосами, стянутыми в пучок. Те мужчины, что любят тощих женщин, нашли бы ее сексуальной: ее хотелось сначала накормить горячим обедом и лишь потом уложить в кровать.
Тоша сопровождала Льва на мероприятия крайне редко, лишь когда требовалось присутствие жен или спутниц. Тогда Бреснеры приходили на приемы и коктейли вместе. Но на литературных чтениях она не появлялась никогда, и после Лев мог спокойно пойти в бар, пить и спорить с другими мужчинами.
Если бы Тоша была там, она бы тянула его за рукав и ныла: «Лев, Лев, ну пойдем уже домой, пожалуйста».
Почему женщинам вечно хочется домой, а мужчинам хочется остаться? Наверное, потому, что если уйти, лучше сохранишься. Те, кто остаются, по сути, говорят: я бессмертен, мне не надо спать, отдыхать, есть, дышать. Могу хоть всю ночь торчать в этом баре с этими людьми, болтать без умолку и выпить столько пива, что живот раздуется и изо рта будет невыносимо нести перегаром, зато мне не придется думать о том, что это чудесное потрясающее время должно закончиться.
Джо хотел, чтобы я была рядом. Он нуждался во мне и до чтений, и во время, и после. Много лет спустя критик Натаниэль Боун напишет в биографическом очерке о Джо:
В ранний и самый плодотворный период карьеры Каслмана его вторая жена Джоан всегда была рядом.
«Она была очень тихая», – вспоминает Лев Бреснер. «Ее молчаливость казалась загадочной, но ее присутствие действовало бодряще. Джо был нервным, а она – очень спокойной».
Другой писатель, пожелавший остаться анонимным, отмечает что Каслман всегда предпочитал держаться рядом с женой, за исключением случаев, когда «выходил на охоту».
Читая эти строки сейчас, я по-прежнему злюсь, представляя молодого Джо, выходящего на охоту, таящегося по углам и высматривающего красивых женщин. Порой ему вовсе не приходилось охотиться; они сами к нему приходили, а он не противился. Разумеется, это была правда, и я, наверное, всегда знала, что это часть сделки, – с того самого момента, как в его кабинете в колледже Смит наши колени соприкоснулись.
Его развод, как ни странно, прошел без осложнений; поскольку Джо нечего было предложить Кэрол – ни денег, ни собственности, ведь даже дом на Бэнкрофт-роуд был съемным – ей нечего было ему предъявить. Конечно, из жестокости она могла бы вынудить его выплачивать им с Фэнни самые большие алименты, но это было не в ее стиле. Вместо этого она прекратила с ним все контакты. У Кэрол была семья в Калифорнии, в Сосалито, причем небедная; они готовы были поддержать и ее, и ее ребенка. Денег у Джо она брать не стала, просто забрала дочь. А Джо, несмотря на всю любовь к малышке, несмотря на все его вздохи и монологи об отцовстве и родничке на макушке ребенка, отпустил Фэнни.
Сначала он упрямился. Потребовал составить график посещений в письменном виде; заявил, что хочет быть отцом. Его несчастье, по всей видимости, радовало Кэрол; та звонила ему в Нью-Йорк и донимала его, говорила, что Фэнни меняется день ото дня, как в научно-популярных фильмах, которые показывают школьникам, – там цветок распускается в ускоренной съемке. Она говорила, что Фэнни становится похожей на него, что она смышлена не по годам, что она потрясающая, и она, Кэрол, намерена сделать так, чтобы малышка забыла об отце, который участвовал в ее создании.
– Не будь такой стервой, Кэрол, – подслушала я однажды их разговор. – Ты ей жизнь испортишь.
А Кэрол наверняка ответила, хоть я и не слышала:
– Нет, Джо, ты уже это сделал.
В конце концов он перестал с ней спорить. Отступил, уступил ей все, что осталось от их неудачного брака. Фэнни увезли в Сосалито, и навещать ее стало сложно, хотя однажды много лет спустя он все же заехал, когда был в Калифорнии в рекламном туре. В другой раз мы собрали целую коробку с игрушками и отправили в Калифорнию, но ответа не последовало. Одно время Джо посылал письма; на некоторые Кэрол даже коротко отвечала, другие игнорировала, и через некоторое время Джо утратил интерес. При упоминании имени Фэнни он вздыхал все реже. Она превратилась в призрака, встала в один ряд с мертвыми в галерее потерянных оплакиваемых душ: властной матери, меланхоличного отца.
Джо до сих пор считал, что его первый брак не удался главным образом по вине Кэрол. Свою вину он считал незначительной. Его версия событий была такой: после рождения ребенка Кэрол перестала заниматься с ним сексом и не начала даже спустя несколько месяцев, когда швы после эпизиотомии зажили и для отказа не осталось медицинских причин.
– Я боюсь, что ты меня разорвешь, – сказала она ему в постели.
– Ты с ума сошла, – ответил он, но войти не успел – он только начал располагаться сверху, оба пытались устроиться поудобнее, он коснулся ее своей мошонкой, и она оттолкнула его и заплакала.
– Я не мог сделать тебе больно, – сказал он. – Я даже не приблизился толком. В чем дело?
Но Кэрол могла только плакать, а потом, к ее облегчению, ребенок тоже заплакал, и ни о каком сексе уже не могло быть и речи. Слава богу, подумала Кэрол. Блин, подумал Джо и еще долго лежал и злился, думал, почему больше ее не привлекает и зачем женщины так поступают, меняют правила, питают необъяснимую неприязнь. Ведь ее реакция могла объясняться только одним: неприязнью. Она не желала к нему прикасаться, не желала, чтобы он прижимался к ней, оставлял на ней свой запах и следы от щетины на щеках, не желала вставать из позы эмбриона, в которой пребывала с момента рождения Фэнни.
А он не хотел оставлять все, как есть, позволять ей замыкаться и следовать сценарию типичного преподавательского брака.
– Господи, Кэрол, – убеждал ее он, – ничего с тобой не случится.
Но она по-прежнему отказывалась, утверждала, что не готова к прикосновениям и не хочет удовлетворять еще и его потребности – хватит ей ребенка, которого нужно кормить каждые пару часов. Когда наконец он проявил настойчивость, она завыла от боли, словно он втыкал в нее вилы, и он почувствовал себя насильником, убийцей. После той ночи он больше не пытался; прошло время, он совсем от нее отвернулся и повернулся ко мне, а я отказывать не стала; швов у меня не было, я не боялась, что они разойдутся, и страха тоже не было, и колебаний.
Мы поженились в ратуше. Пригласили лишь мою подругу по колледжу Лору и Мэри Крой, ассистентку редактора из «Боуэр и Лидс»; с его стороны были Лев Бреснер, с которым они недавно подружились, и поэт Гарри Джеклин. О Кэрол он больше не вспоминал, как, полагаю, и о Фэнни. Он хотел нового ребенка, параллельного, которого смог бы научиться ценить и любить.
Поначалу беременность будет сущим мучением, предупредил меня он. Но он ошибался. Не было никаких мучений, лишь ощущение набухания и смещения центра тяжести, впрочем, вполне терпимое. Меня тем временем занимали вопросы: кем будет этот ребенок? Мальчиком или девочкой? Станет ли передовым ученым? В родильной палате ныне закрытой больницы Флауэр на Пятой авеню я дышала и тужилась; я зачем-то выбрала так называемые естественные роды, предпочтя их гораздо более притягательной сумеречной дреме. Чтоб вы сдохли, доктор Ламаз [23]23
Французский врач, автор метода естественного обезболивания при родах.
[Закрыть], думала я, пыхтя на родовом столе и представляя элегантного поджарого француза в безупречно сидящем костюме, курящего «Голуаз». Джо сидел в столовой, ел и читал. Помню, когда его позвали взглянуть на новорожденную Сюзанну, на подбородке у него был мазок кетчупа, а подмышкой – свернутый номер «Таймс».
Но он любил нашу малышку больше всего на свете; он всех наших детей любил, и я знала, что когда-то он так же горячо любил и Фэнни. Я постаралась забыть о том, как быстро перегорела его любовь к первому ребенку; притворилась, что это отклонение от правила. Мы укладывали малышку Сюзанну на нашу кровать и вместе пели ей любовные песенки, каждый по куплету, меняли в песне слова, надеясь рассмешить друг друга. Таким образом мы словно убеждались, что ребенок никогда не встанет между нами, не повредит нашему браку, сексуальным отношениям и нежности.
Джо любил хватать детей за щиколотки и подвешивать вниз головой, а еще сажал их на плечи и шел по улице, а малыши держали его за волосы. Меня пугало его беспечное, свободное с ними обращение; я-то все время боялась, что они грохнутся и умрут, раскроят череп о тротуар. Он хотел видеть их у себя на плечах; я – у себя на груди.
Когда я кормила, мне казалось, что ничего больше в мире не существует. В эти моменты меня не заботило, что я не сделала карьеру и для всего мира я никто. Я была кормящей мамой и больше никем быть не хотела. Поначалу Джо нравилось смотреть на меня в эти моменты, это зрелище волновало и трогало его, но прошло несколько месяцев, и он начал язвить. «Надеюсь, ты не собираешься кормить их вечно», – говорил он, или: «Возможно, я ошибаюсь, но, кажется, доктор Спок советовал отлучать от груди до аспирантуры. Учебе может помешать». И я отлучала детей от груди, хотя не будь этих комментариев, сделала бы это намного позже.
Потом, когда дети вышли из младенческого возраста, Джо немного успокоился. Ночью теперь нас никто не будил, а еще он, видимо, почувствовал, что дети все стали впитывать, что он уже может оставить на них свой отпечаток. Когда друзья приходили в гости, они с Сюзанной разыгрывали показательные номера.
– Ну-ка, Сьюзи, – говорил он, когда двухлетняя Сюзанна заходила в гостиную, – принеси мне с книжной полки самую распиаренную пустышку.
Сьюзи уверенно шла к книжному шкафу и доставала «Нагие и мертвые»; все покатывались со смеху.
Но Джо продолжал.
– А теперь скажи, Сьюзи, почему это пустышка?
– Потому сто ее автол – индюк надютий, – отвечала Сьюзи, и все снова хохотали, но на этом представление не кончалось.
– Индюк надютий, говоришь? Как вам такая рецензия, мистер Норман Мейлер? А теперь покажи книгу, которую считаешь абсолютным шедевром.
Сьюзи снова шла к шкафу и выискивала знакомый ярко-красный корешок; водила глазками по полке, пока не находила его, а потом вытягивала своими маленькими пухлыми пальчиками, тянула сильно, ведь книги на полке стояли очень плотно друг к другу. Повернувшись к собравшимся, она демонстрировала им обложку «Грецкого ореха», все смеялись, а она краснела. Она понимала, что делает что-то хорошее, что-то, что помогало ей завоевать любовь отца, хотя что именно – даже не догадывалась.
Мне же в этот момент хотелось защитить ее от него, броситься к ней, подхватить ее на руки и сказать Джо, чтобы не использовал ее таким образом, что это приведет лишь к несчастью. Но все бы решили, что я ненормальная мамаша, которая слишком опекает своего ребенка и хочет разрушить хрупкий контакт между дочерью и отцом. Поэтому я лишь улыбалась и кивала, сидя в уголке. Джо целовал Сюзанну в чистую шелковистую макушку, пахнущую фруктовым шампунем, и отправлял прочь.
– А они вообще существуют, хорошие отцы? – спросила как-то Сюзанна, когда уже была подростком. – Как в телесериалах – отцы, которые ходят на работу, приходят домой и всегда готовы поддержать, – понимаешь, о чем я?
Мы сидели и плели браслеты из шнура; тогда мы часто это делали. Занятие это было долгое и успокаивающее; мы переплетали длинные скользкие шнуры, делая из них браслеты, которые потом можно было подарить друзьям, сестре, брату, даже мне и Джо. Тот с самодовольной гордостью носил браслет несколько часов; яркая косичка сияла на его волосатом запястье, но даже тогда Сюзанна понимала всю иронию происходящего – Джо нравилось расхаживать в браслете, который она подарила, потому что он хотел продемонстрировать всем, как его любит дочь. Иногда казалось, сама абстрактная роль обожаемого отца нравилась ему куда больше роли конкретного отца этих конкретных детей.
– Не знаю, милая, – отвечала я, стыдясь, что выбрала не того отца, который был ей нужен. Я крайне редко встречала таких идеальных отцов: ласковых, но сильных, не чудовищ, но и не астматиков в кардиганах на пуговицах. Существовали ли хорошие отцы в том поколении? Да, конечно, но большинство мужчин все же занимались чем-то другим, не отцовством – выпивали в барах, курили, играли в бильярд, слушали джаз. Вечно искали чего-то; им принадлежал весь мир, и они этим пользовались, смотрели по сторонам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.