Текст книги "Пейзажи этого края. Том 2"
Автор книги: Мэн Ван
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Что такое? Опять откуда-то доносился голос секретаря коммуны. Разозлившийся Майсум долго искал источник звука, пока наконец не понял: это большие громкоговорители в бригаде «Новая жизнь». Их уже нельзя было заткнуть или обесточить…
Гулихан-банум принесла поднос с тонко нарезанной бараниной, обжаренной с луком и красным и зеленым перцем.
– Может быть, нам по чуть-чуть?.. – Майсум большим и указательным пальцами зажал воображаемый стаканчик и, запрокинув голову, опрокинул его.
– Нет, – холодно и сухо ответил Кутлукжан.
– А может быть, вы не будете против, если я сам выпью рюмочку? – вихляясь из стороны в сторону сказал Майсум.
– Ну это вы сами смотрите. – Предложение выпить пробудило в Кутлукжане бдительность и неприязнь.
Майсум принес непочатую бутыль «Илийских мотивов» и стаканчик, зубами открыл бутылку, налил до краев, слегка виновато глянул на Кутлукжана и поднял стаканчик:
– За ваше здоровье! – объявил он и тут же выпил. – Гулихан-банум, пожалуйста, иди сюда! Иди же сюда! – позвал он жену мягко и ласково.
Нехотя, сдвинув брови, вошла Гулихан-банум.
– Что это с тобой? Вдруг онемела? Смотри: уважаемый брат, начальник большой бригады, наш отец родной пришел к нам в дом; он, чтобы поздравить нас с десятилетием нашей свадьбы, среди своих сотен и тысяч важных и срочных дел специально выделил время, пришел сюда. А вообще-то он еще должен был сегодня вечером проводить очень важное совещание. Разве это не огромная для нас честь! Раньше начальник над сотней дворов был такой величиной, что не вмещалась между небом и землей, хотя сто дворов – это всего лишь сто дворов, а сколько дворов у нашего начальника большой бригады? Да ты только подумай, какой к нам пожаловал гость! Ты разве могла о таком мечтать хотя бы во сне? Эй, женщина моя, ты разве не приставала ко мне и днем и ночью – чтобы я пригласил в гости начальника большой бригады? Ну, вот он пришел, так что ж ты молчишь?
– Я еду готовлю, – тихо сказала Гулихан-банум, опустив голову.
– Еду готовишь? Если хочет Худай, в этой жизни у нас будет еда. Еда есть! Мясо есть! Жареное-пареное, деликатесы – есть! И будет много-много… Разве ты не знаешь, что без горячего чувства, без красивых речей никакая еда – не еда? она будет словно воск во рту!
– Так вы и разговариваете…
– Мы? Мы это мы, а ты это ты; разве ты не знаешь, что от выражения лица хозяйки зависит настроение гостя? Ну-ка, скорее налей рюмочку своему уважаемому брату Кутлукжану!
Гулихан-банум нехотя подошла, присела, налила стаканчик, подала Майсуму Но на этот раз он не взял его, чтобы передать как хозяин-мужчина. Майсум велел:
– Ты сама подай уважаемому брату начальнику!
Стаканчик был поставлен перед Кутлукжаном. Майсум удержал поднявшуюся с колен и собиравшуюся идти Гулихан-банум:
– Ступай, возьми свой дутар и поиграй, спой нам.
– Ты спятил? – тихо сказала Гулихан-банум. Она сказала это самым высоким тоном, на какой был способен женский бас.
– Раз говоришь, что спятил – значит, спятил! Я ради нашего уважаемого гостя – от того, что пришел наш надежный сердечный друг, к которому тянулась душа, от такой радости – готов сойти с ума. О! какая радость от этого сойти с ума, какое это приятное безумие! И позвольте спросить: а сколько раз в жизни можно сходить с ума? Ежели таково безумие, то чем же оно плохо? Ежели оно так приятно – то как стать безумным? Играй, пой; не станешь слушаться – вырву тебе глаза!
Гулихан-банум робко взглянула снизу на Майсума, словно испуганный ягненок, потом медленно подошла к кровати, сняла со стены дутар и заиграла неторопливую мелодию. Кутлукжан сидел вытаращив глаза, с прыгающим сердцем: за сорок с лишним лет своей жизни он еще ни разу не видел, чтобы муж заставлял жену играть и петь перед гостями. Удары сердца гулко отдавались в ушах.
Гулихан играла с полузакрытыми глазами, левая рука двигалась вверх-вниз, зажимая струны, пальцы правой энергично теребили их. После долгого вступления Гулихан запела:
– Мое сердце горит,
Как пронзенный железом шашлык на огне…
Низкий, очень низкий, словно мужской, а не женский голос напомнил Кутлукжану урчание кошки, запертой в комнате в весеннюю ночь. Он оказался полностью обезоружен, стаканчик непонятным образом оказался пуст.
– Как же я исхудала с тех пор,
Как с тобой мы расстались…
Еще стаканчик приплыл Кутлукжану в руки. Водка потекла в рот, в такт пощипываемым струнам дутара и пению Гулихан-банум; Майсум сказал:
– Латиф вернулся…
В голове Кутлукжана будто что-то взорвалось.
– Я всю ночь не спала
Ни еда ни питье мне не в радость…
– Не забывайте, пожалуйста, о поручении Мулатова. Еще раз взорвалось.
– Твои глаза как у верблюжонка,
И руки белые и нежные твои…
– За Махмуда, душа его на небесах…
– Ах, почему ты мне не отвечаешь,
Неужто в камень сердце превратилось?
– Теперь и потом вы, пожалуйста, чаще со мной советуйтесь; наши судьбы теперь связаны неразрывно.
– Мое сердце горит,
Как пронзенный железом шашлык на огне…
Стало быть – за дружбу, до дна; принесли сладости; песня обжигает сердце. За здоровье, опять до дна. В международном положении и внутри страны – изменения… идиотский смех. Опустело блюдо с говядиной в томатах. Кошка мяукает, глаза как у верблюжонка. Ныне и впредь слушаться указаний Майсума.
– Я больше не могу пить.
– Тогда последний стаканчик, самый-самый последний-последний. Гулихан-банум, иди сюда!
Снова мяукает кошка и горят на огне сердце и печенка. Пирог готов! – золотистый пирог с бараниной. Опять еда, кусочки рафинада. Сушеный инжир. Опять до дна; похожий на мужской, неженский голос; пирамиды кружатся, кружатся…
Кутлукжан изумлен, ему радостно, он в страхе, так сладко, он полон надежд, он в полном отчаянии; сегодня кончились дни, когда он стоял ногами на двух лодках и получал и слева и справа; он теперь прочно привязан к боевой колеснице, готовой все снести на своем пути. Он попадет на небо? Или в ад? Пошатываясь, он брел домой и снова и снова спрашивал себя: это все было на самом деле – или это всего лишь сон, причудливый, нереальный мираж?
Глава двадцать шестая
Побелка стен: это так весело
Активисты: это так весело
Ответственные работники: верим и ждем с нетерпением! – это так весело
Как и для других жителей района Или в период после Освобождения, побелка стен была для Абдурахмана самой радостной и любимой домашней работой. Каждый год два раза – ну или, по крайней мере, хотя бы один – белить стены – это традиция, это такой заведенный порядок, это удовольствие, культура и отдых. Все потому, что они горячо любят новую жизнь при социализме, потому что свежепобеленные, сверкающие белизной – или, если добавить чуть-чуть синьки, то бледно-голубые – стены еще лучше отражают эту светлую, чистую, прекрасную новую жизнь. И еще потому, что они очень любят гостей, а темная мрачная комната, муть и грязь вокруг, захламленный двор – это просто позор для хозяина и нарушение этикета. Поэтому Рахман в первый же вечер немедленно сообщил своей старой верной спутнице жизни Итахан радостное известие о скором приезде рабочей группы «четырех чисток» (а он нисколько не сомневался, что товарищи остановятся в его доме); этот невысокого роста с топорщащейся приятной белоснежной бородой старикан и его вся в морщинах, но по-прежнему с ладной фигурой, с прямой осанкой, как у девушки-подростка, старуха приняли совместное «Постановление о мерах по организации встречи и приема рабочей группы по социалистическому воспитанию», и в перечне этих мер самым первым пунктом стояло: на следующий же день с утра приступить к побелке.
Абдурахман встал ни свет ни заря, когда еще едва можно было различить первые проблески света в маленьком оконце. Радостно и вместе с тем беспокойно бормоча что-то себе под нос, он разбудил и стал поторапливать еще не раскрывших как следует глаза Итахан и тринадцатилетнего внука Тахира. Пока Итахан при первых лучах солнца доила корову и готовила чай и завтрак, а Тахир таскал воду и подметал двор, сам Рахман в одиночку перетащил наружу почти все вещи из двух центральных комнат и одной боковой.
Чай готов, Итахан зовет Рахмана завтракать. А старина как раз с азартом выбивает коврики на снегу. Образ жизни уйгуров таков, что в помещении, кроме самого кана и места перед очагом, где горит огонь, все остальное застелено циновками, а поверх циновок лежат кошма, войлочные коврики (у тех, кто побогаче, – ковры), и вся жизнь – в том числе еда, сон, разговоры – происходит на этих ковриках, которые выполняют функцию стола, стульев, лавок, табуреток и кроватей с матрасами. Обычно у людей в доме есть столы, есть кровати, но на них главным образом что-нибудь кладут. Есть столик для кана, за ним можно есть; а можно постелить скатерть просто на коврики, поставить еду, посуду – и есть прямо так. И готовить можно на ковриках: большую домотканую холстину, супур, раскладывают на кошме – и на ней, как на столе, раскатывают тесто. Нааны, лепешки, пампушки – все раскатывают и лепят на таком супуре. Он же служит и для раскатывания тонкого теста, из которого делается лапша, только еще нужна тонкая дощечка, на которой раскатывают тесто, и места побольше – когда тесто раскатано, его на этом супуре растягивают. Когда закончили готовить, супур сворачивают вместе с остатками муки и закваской – все это хранится в супуре. Вот как много работы происходит на ковриках, однако при этом никто не снимает обувь, если только, конечно, не ложатся спать. Если пришли гости – им кладут поверх ковриков тюфячки с шелковым атласным верхом, на которые гости садятся или ставят ноги – обувь при этом тоже не снимают. Некоторые товарищи ханьцы этого не знают, боятся запачкать ногами циновки, коврики, тюфячки – и как только входят в жилище уйгуров, так сразу спешат разуться: хотят как лучше, а получается наоборот. На самом деле уйгуры гораздо меньше будут на вас в претензии из-за пыли и песка на ваших ботинках, чем если вы выставите наружу свои носки и начнут распространяться некоторого рода запахи…
Автор часто бросает раскручивающийся сюжет и увлекается прямо в тексте исследованием народных обычаев и традиций – тут каждый сам волен судить о художественных достоинствах и недостатках; однако это вовсе не россыпь натуралистических заметок. Уйгуры – народ со своим особым жизненным укладом. Такого рода уникальность зачастую проявляется вовсе не в каких-то удивительных фактах или многостраничных записях сказаний и поговорок, а пронизывает насквозь всю их каждодневную ежечасную жизнь; это история, географические условия, уровень жизни, оказывающие влияние на образ мыслей и культуру народа. Взять, например, кошму. Она отражает простые, скромные условия этого места, времени и соответствующий им, удобный в таких условиях и потому разумный, рациональный образ жизни; в этих войлочных циновках сохранились некоторые особенности, бывшие и у ханьцев в древние времена: сидеть на циновках, «отделять циновку» – то есть разрывать отношения; их вполне можно сравнить с «татами» у современных японцев и корейцев. Гостеприимство уйгуров также связано с кошмой. Если приходишь в гости – садись на кошму, а когда сидишь на кошме – все удобно, все под рукой: хочешь ешь, а хочешь – так даже и поспи. Невозможно представить, как так может быть, чтобы пришли в гости и не поели, не остались на ночь. Гости и хозяева, мужчины и женщины, стар и млад – все спят на одной кошме; так что не возникает вопросов о том, хватит ли спальных мест, или других подобных соображений и прочего халам-балама.
Теперь вернемся к Рахману и его коврикам.
Обычно пыльные от обуви гостей и хозяев войлочные коврики через некоторый промежуток времени выбивают, вытряхивают – работа эта, конечно же, совсем не простая. Кошма большая, метра четыре с лишним в длину и метра три в ширину – конечно, очень тяжелая. Рахман как будто приготовился к схватке: расставил широко ноги, наклонился вперед, вытянул руки и, ухватив кошму за два угла, с силой стал трясти ее вверх-вниз, от этого войлочная лента двигалась волнами, на мгновение могло показаться, что кошма ожила и сама колышется, дрожит, трясется, хватает старика за руки и мотает его вверх и вниз. Увлекшийся этой борьбой, вошедший в раж старикан еще больше напрягался. А вслед за умножившимися усилиями и циновка в глазах Рахмана стала волшебным драконом из сказки, который со все большим и большим остервенением поднимал ветер, атаковал, пытался утащить – вроде как испытывал силу человека, пробовал его повалить; а при этом еще плевался удушающей пылью, закрывающей небо и устилающей землю. Старикан разгорячился, раскраснелся, он еще отважней, уже не на жизнь а на смерть бросался в бой и в конце концов усмирил дракона; взмахи рук и всплески кошмы пришли в согласие, дракон, похоже, признал свое поражение и утихомирился – плавно танцует, подчиняясь воле человека, пыли летит из него все меньше и меньше, все рассеялось. И в самом конце уже вычищенная кошма, этот укрощенный сказочный дракон, выдохшись и поникнув главою, бессильно распростерт на снегу и послушно сворачивается, складывается под ногой Рахмана. Старый Рахман с победным видом довольно похлопывает себя, отряхивает с лица, бровей, бороды и шапки осевшую пыль. Только теперь он слышит, как Итахан, наверное, уже в одиннадцатый раз зовет:
– Пора пить чай!
Маленький квадратный столик поставлен на том месте, где сняли кошму, на сделанный из смеси навоза и глины пол, накрытый камышовыми циновками. Рахман садится по левую руку, Тахир напротив, Итахан – сбоку у очага. Столик уже обшарпанный, старый, обитый по углам тонким железом, колченогий – под одну из ножек подсунута дощечка, чтобы стоял прочно. Этот столик достался им по распределению во время земельной реформы, и Абдурахман до сих пор его никак не выбросит.
На столе лежит наан из белой муки – размером побольше ручного барабана, а на нем – несколько разделенных кусочков сладкого наана из кукурузной муки с оранжево-красными волокнами тыквы. В только что принесенном с очага новеньком фаянсовом кувшинчике молочно-желтого цвета – горячее молоко с плавающими на поверхности жемчужинками масла и белыми кучевыми облачками молочной пенки, от него идет ароматный пар. Итахан захватила горсть соли, высыпала ее в черпак из тыквы-горлянки, опустила в чай и стала размешивать кругами. Потом взяла три больших, глубоких тяжелых пиалы из тонкого фарфора с рисунком в виде синей травы и вишен, по очереди – по старшинству – налила и подала чай Рахману и Тахиру Рахман – хозяин дома, ему налила чая больше всех, и молока с пенкой ему больше. Следующий – внучек. Сама же скромно налила себе в последнюю очередь, хотя, очень может быть, выпьет больше всех.
Время пить чай, время первого легкого завтрака, а в этой семье – и время поговорить о делах, обсудить учебу, уроки. Абдурахману уже за шестьдесят, но он жаждет знаний, у него такое горячее желание узнавать новое, разбираться во всем и доходить до корня, до глубин вопроса, какое не у каждого молодого встретишь. В старом обществе у него не было возможности учиться, и у него осталось, накопилось огромное количество нерешенных вопросов. А теперь, при новом строе, столько перемен каждый день, все постоянно обновляется – перед Рахманом распахнулся невиданный простор, да еще постоянно множество новых тем возникает. Поэтому каждый раз за чаем он задает бесконечные вопросы, хочет получить на них ответы и разъяснения. Если нет за столом более знающего и ученого человека, то младший внук Тахир выступает в роли постоянного учителя. Абдурахману надо знать обо всем, он про все спрашивает: о войне во Вьетнаме и Панамском канале, о борьбе чернокожих в Америке, о том, почему осенью листья на деревьях желтеют и из чего делают пластмассу, почему самолеты могут летать в небе по всему миру, о жизни разных народов в разных странах; ну и, конечно, последние события, политика, философия, экономика – все ему интересно.
В пятьдесят восьмом году из партшколы округа приезжал лектор, преподаватель политэкономии – проводить здесь соцопрос, он обедал в доме у Рахмана; Рахман тогда поназадавал ему кучу вопросов о денежном обращении, о спросе и предложении, лектор поначалу пробовал отделаться общими и поверхностными пояснениями, но старикан в ответ затронул новые сложные темы, из чего стало видно – он не только понял объяснения преподавателя, но и очень глубоко вникает в суть, ухватывает ключевую информацию; лектор изумился, а когда узнал, что старик неграмотный, то пришел в полный восторг и, вернувшись в партийную школу, предлагал парткому целевым направлением взять Абдурахмана на курсы теоретической подготовки учителей, и только из-за преклонного возраста Абдурахмана это не осуществилось.
Было как-то раз, Тахир за столом сказал:
– Сегодня учитель нам рассказывал про грамматику.
– А что такое грамматика? – тут же оживился Рахман.
– Ну это когда в предложении выделяют подлежащее, сказуемое и дополнение, – ответил Тахир. Рахман велел внуку сейчас же, прямо за обеденным столом провести для него урок грамматики.
– Смотри, как интересно; оказывается, говорить – тоже наука!
Старикан очень заинтересовался этой темой. Итахан сердилась: чай остыл, трава не кошена. Но старик махнул на нее рукой:
– Нечего болтать! Будешь болтать – возьму тебя как дополнение и сделаю из тебя сказуемое!
Конечно, это был только грамматический пример. На самом деле за сорок лет Рахман, хоть и любит грозить кулаком, свою Итахан и пальцем не тронул.
В это утро околочайную тему занятия тоже определил Абдурахман: китайский язык.
Абдурахман крошил лепешку в чай и говорил при этом:
– Вот приедут товарищи из рабочей группы по соцвоспитанию. Несколько товарищей будут жить у нас, среди них наверняка будут товарищи ханьской национальности. Мы уже знаем несколько слов: «здрасьте», «обедать», «садитесь», «идите сюда», «спасибо». Этого очень мало. Слышишь, старуха? Надо выучить еще. Сейчас нас Тахир научит. Тахир! Вот придут товарищи-ханьцы к нам в дом – первый раз, будут смущаться, чувствовать себя скованно, мы их будем кормить, а они станут стесняться – что нам надо сказать?
– Надо сказать: будьте как дома – бу-яо-кэ-ци!
– Как-как? бао-кэ-ця?
– Бу, яо, кэци, – повторил Тахир. – То есть – «не надо чувствовать себя скованно, будьте как у себя дома».
– Очень хорошо! Молодец! – похвалил довольный старик.
И вот все чаепитие прошло под «бу-яо-кэци». Взял палочки – буяокэци, поднял пиалу – буяокэци, даже когда жуешь, то в такт движению челюстей снова: бу-яо-кэ-ци! Старик сам усердно заучивает и время от времени контролирует – как там у Итахан. Абдурахман быстро запомнил, а вот телом проворная, но медлительная умом Итахан все время говорила неправильно. У Итахан, вообще-то, есть одна привычка: она кладет в рот оставшиеся от чая на дне пиалы листочки и палочки и подолгу пережевывает их – может час жевать, может дольше. Так она смакует вкус чая с молоком, заодно очищает зубы и тренирует мышцы лица – улучшает кровообращение. Но сегодня из-за неправильной артикуляции Рахман так сердито смотрел на нее, что ради правильного произношения этого «буяокэци» ей пришлось скрепя сердце и беспомощно хлопая глазами под пристальным взглядом мужа распрощаться с любимыми чайными листьями и веточками.
Поели. Тахир с портфелем пошел в школу Итахан, что-то приговаривая, протирала чашки, старик принес корзину негашеной извести, с шумом высыпал ее в чугунное корыто. Плеснул сверху воды из ведра. Известь зашипела, пуская лопающиеся пузыри, потрескивая, на поверхности воды стали распускаться белые цветы: каждый лепесток превращался в бутон и тоже лопался, раскрываясь новым цветком. Секунда – и вот уже расцвели сто цветов, большие и малые теснят друг друга, разрастаются, распадаются и сливаются вместе. Буль-буль-буль! – кипит известка с водой; шипит, бурлит пена, брызги летят. Рахман неизвестно в который раз это делает и все равно, как ребенок, с веселым испугом и интересом смотрит на этот маленький фейерверк, не в силах отвести глаз. Сколько же горячей энергии скрыто в холодных кусочках извести! Эта мысль неизменно приводит его в искреннее восхищение.
Раствор известки утих, превратился в белую, молочного цвета жижу. Рахман щипцами для угля вытащил из раствора те куски, что не растворились, взял мешочек краски индиго «Муян» и горсть крупной соли – и бросил все в известковый раствор, в котором сразу появились темно-синие разводы; потом начал размешивать деревянной палкой.
Итахан уже все приготовила. Рукава закатаны выше локтя, волосы туго повязаны белым платком, на ней фартук, на ногах уже резиновые сапоги. Она унесла корыто с раствором извести в комнату, замочила большую с длинной рукояткой кисть из конского волоса в извести, стряхнула лишние капли и привычно начала белить стену от дверного проема. Она держала кисть под нужным углом, нажимала равномерно, с одинаковой скоростью вела кисть сверху вниз; проведет два раза от потолка до пола – один раз обмакнет кисть в раствор. Рахман взглянул на побеленную стену – не к чему придраться: старуха знает свое дело, мастерство ее на высшем уровне; к тому же она была настолько сосредоточена на своем занятии, что совершенно не замечала присутствия мужа.
«Моя старуха, пожалуй, действительно в искусстве побелки стен превзошла даже знаменитых на базаре Инина русских женщин, а это дело непростое; не верите? – сами попробуйте-ка разок! обязательно одна полоса пойдет вкривь, другая вкось и будет стыдно людям показать». Рахман, довольный и смущенный от таких мыслей, тихонько попятился и вышел.
Он пошел во двор и начал выколачивать, протирать и отчищать всю домашнюю утварь, все, что было в доме: деревянный сундучок с изящной узорной резьбой, украшенный позолотой; кровать, окрашенную в один слой голубой краской; длинный черный столик и два оранжево-желтых стула; а также гортензию в горшке, круглый год цветущую красными цветами; мешки для зерна, ведра для воды и бидоны для масла; банки для чая и соли, термос для кипятка и кувшин с водой для умывания, а особенно – больше всего им любимый набор пиал: очень большие, большие, средние и маленькие – всех по двенадцать штук, все с одинаковым рисунком; и всем этим он обзавелся после Освобождения, главным образом после коллективизации.
Посуду крестьяне любят больше всего, и не только потому что у нее есть практическая ценность, но любят ее и как источник эстетического наслаждения, атрибут торжественного приема гостей. Вот эти сорок восемь пиал – символ трудолюбия хозяев и счастливой жизни. Поэтому каждый раз, перебирая домашний скарб, делая ревизию всего, что есть в доме, Рахман испытывал чувство глубокого удовлетворения и радостного возбуждения. Смотрите-ка, он еще и запел…
Скрипнула и открылась дверь – вошел Ильхам с мотыгой и длинной палкой в руках. Он обвязал вокруг пояса веревку, чтобы ватник плотно прилегал к телу. Поздоровавшись, он сказал:
– Вы так рано встали, такую деятельность развернули…
– Надо ведь встречать рабочую группу – гордо задрав голову отвечал Рахман. – А вы? Вы тоже, кажется, давно уже на ногах?
– Я был в больнице коммуны, только вот вернулся, – стал объяснять Ильхам. – Секретарь Лисиди ночью опять дважды кашлял кровью; мы с Даудом хотели с ним посоветоваться по одному делу, но как увидели, в каком он состоянии, – сразу повезли в больницу. Говорят, это не просто недомогание – надо будет везти его в Инин, в город.
– Да он только о других думает, а о себе не заботится совершенно… Чуть позже пойду проведаю его, – вздохнул Рахман.
– Можно я возьму на время рубанок? – Ильхам поднял палку. – Вот, хочу обстругать рукоятку для мотыги.
Рахман взял у Ильхама мотыгу, оглядел:
– А эта ручка чем плоха?
– Я не себе. Хочу для Тайвайку сделать – он свою сломал, когда землю рыл.
– А! Так давай лучше я сам обстругаю.
Рахман достал рубанок, Ильхам притащил верстак, Рахман взял палку, которую принес Ильхам, взвесил на руке:
– Тяжелая!
– Это дуб. Еще весной я купил пять штук таких в сельпо. Вам надо?
– Э, бригадир! Вы уже два года как вернулись, еще ни одной новой пары обуви себе не купили – а на инструмент денег, значит, не жалко! А вот есть же люди – жизни не пожалеют ради новых ботинок или одежды, давятся в сельпо за водкой – а дома даже нормальной тяпки и то нет, на работу выходят – всегда у других берут; ну разве это крестьяне? У таких людей разве есть право есть хлеб?!
– Это вы про кого?
Рахман не ответил. Сердито пыхтя, он повертел заготовку рукояти, прищурился – ровная ли, закрепил на верстаке и – вжик-вжик-вжик – начал ее обрабатывать, притягивая (а не толкая от себя) рубанок; с тонким, то взлетающим, то понижающимся звуком словно кружащегося простенького мотивчика из-под рубанка посыпалась завитушками стружка. Пройдясь рубанком пару раз, Рахман постучал молоточком по торцу лезвия, чтобы подрегулировать глубину обработки, и только потом сказал:
– Ну кто же еще? Конечно, Нияз-дерьмо. Вы не видели его мотыгу? Это прямо в музей надо. Не знаю, где он такую маленькую отыскал – даже у Тахира и Итахан мотыги больше, чем у него!
– Вы просто не знаете – наверное, у него есть и большой кетмень. Большой – чтобы на себя работать.
– Верно-верно, так и есть. Позор, а не человек.
Ильхам засмеялся.
– Я как раз хотел спросить: вчера вечером вы говорили, что видели, как Нияз вез хвосты пшеницы в сторону Инина. В котором часу это было? Как это выглядело?
Рахман остановился и удивленно посмотрел на Ильхама. Тогда Ильхам пересказал ему события предыдущего дня в большой бригаде.
– Вот же мерзавец! – У Рахмана от гнева даже раскраснелось лицо, говорил он очень громко: – То не так, это не так! А в конце концов получается – это я во всем виноват, моя ошибка!
– Почему это ваша ошибка? – не понял Ильхам.
– И вы не знаете? Четырнадцать лет назад, когда шло движение за снижение аренды и против гегемонов, рабочая группа повела нас, натерпевшихся бедняков, и мы открыли склады толстобрюхого Махмуда. Я получил на свою долю пшеницы, риса, семян рапса… Ну вот, возвращаюсь я с поля, а Итахан уже приготовила плов, с тех пор как мы вместе жили – в первый раз так много плова! Я заволновался: «Как же быть с пловом?» – «Отпразднуем – мы наконец-то с колен встали, разве нет?» – и сама гордо так выпрямилась. – «Плов, это, конечно, хорошо. Только надо было раньше мне сказать – я бы пригласил гостей.
Столько плова, а мы что же, вчетвером есть будем?» – «Так иди зови, еще не поздно!»
Ну как это! Я поворчал и пошел на улицу. Думаю: кто вот сейчас пойдет мимо моих ворот – тому и полагается доля моего плова; не знаю, такой способ приглашать гостей у нынешней молодежи приветствуется или нет… Ну и что в результате? Идут по дороге двое, мужчина и женщина. У мужика глаза красные, опухшие, весь в язвах, валенки на ногах драные, без подошвы, ноги замерзли, идет – хромает. А на женщине у ватника только один рукав целый – отовсюду вата торчит из дыр, пыли на лице столько, что носа не видно. Но я не стал свой нос воротить: все мы бедняки, все мы мусульмане! Как в народных сказаниях говорится: раз такой вид, значит, много пришлось пережить, значит – с еще большим уважением к таким надо. Ну раз Худай таких послал мне гостей, думаю, – приглашу этих двоих. Итахан очень тогда удивилась.
Конечно, мои гости встретили очень хороший прием, накормили мы их пловом. Стали расспрашивать – они рассказали, что пришли из Южного Синьцзяна искать какого-то родственника, а оказалось, что родственник этот уехал неизвестно куда, и вот они теперь нищенствуют, побираются. Я им сказал: теперь Освобождение, бедняки встали с колен, теперь нехорошо бродяжничать и побираться – надо осесть в каком-нибудь месте, хорошо работать. Они кивали, соглашались. Я их и оставил. Эти двое были Нияз и Кувахан.
Эту историю Ильхам знал. Он знал еще и то, как Абдурахман всячески помогал этим совершенно незнакомым ему людям, которых он зазвал к себе на плов. У Нияза не было земли, он говорил, что ходит на базар подрабатывать где придется, а вечером возвращался к Рахману в дом. Уходил он рано, а приходил поздно; и всегда приносил Рахману какие-нибудь мелочи в подарок: ножичек, кисет, носовой платок… все не новые вещи. Сначала Рахман не понимал, только потом догадался – этот его гость шарит по чужим карманам. У Рахмана с Ниязом был очень серьезный разговор, и Нияз пообещал, что с этого момента руки его будут чисты. Рахман поспособствовал, чтобы Ниязу дали землю, нашел для него дом. Они переехали туда, и через год Кувахан родила первого ребенка. Однако Нияз смотрел на своего «благодетеля» как на врага, отвечал на заботу враждебностью и даже рассказывал повсюду, что-де «одолжил» старику, когда жил у него, пятьдесят юаней и никак не может получить их обратно. Рахман, когда услышал это, вышел из себя, отыскал Нияза и потребовал при людях объяснений; но тот с непроницаемым лицом рассмеялся в ответ: как это Рахман совершенно не понимает обычая уйгуров весело шутить, как это он может быть таким «несносным мужиком». Без веселой шутки-де жизнь тупа и невыносима, и тот дурак, кто чужих шуток не понимает… После коллективизации эти две семьи окончательно стали непримиримыми врагами: одни стояли на страже коллективных интересов и защищали их от всевозможных нападок и покусительств, другие – днем и ночью вынашивали планы, как бы поживиться за счет других.
Видя, что Рахман всерьез взялся бередить старые раны и корить себя, Ильхам сказал.
– Так тоже нельзя говорить. Вы тогда правильно поступили – надо было помочь!
– Помочь – кому? мелкому воришке, нахалу, трутню-паразиту? Ну а все-таки – вы разобрались, в чем там дело? Я никак понять не могу: как это человек, до Освобождения нахлебавшийся горя, эксплуатируемый, который только в коммуне и может жить спокойной сытой жизнью – и так вот относится к социализму и к народной коммуне!
Ильхам кивнул. После того как Лисиди снова стал секретарем партячейки, они через коммуну послали запрос, чтобы проверили прошлое Нияза, но ответа так и нет. Старику это рассказывать сейчас не стоит.
И он сказал:
– Так ведь скоро приедет рабочая группа по социалистическому воспитанию? В этот раз движение направлено в том числе и на то, чтобы определить классовую структуру в деревне: будут заново организованы классовые ряды, будут очищены политика, экономика, идеология, организация. С очень многими делами и людьми – и с Ниязом в том числе – в ходе этого движения станет все ясно. Вы не волнуйтесь. Но все-таки – как там было с этими остатками пшеницы?
Уже наклонивший было голову к рубанку Рахман поднял глаза и улыбнулся с извиняющимся видом: сам забыл о вопросе. Продолжая обстругивать деревяшку, он стал рассказывать:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.