Электронная библиотека » Михаил Кузмин » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Условности"


  • Текст добавлен: 6 мая 2020, 20:00


Автор книги: Михаил Кузмин


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Чехов и Чайковский

«Осенние сумерки Чехова, // Чайковского и Левитана», – мы привыкли понимать знаменитые строки Б. Пастернака как воспевание тишины глухих годов, похвалу дачной жизни и медленному угасанию старой культуры. Но на самом деле строки о другом – о созвучиях после смерти, о бытии «над вечным покоем», о загробии, в котором остается предсмертие Чехова и возвращаются знакомые звуки Чайковского. Для Кузмина важно, что глухие годы – это не безвременье, но как раз слишком хорошо известное время, время утраченных возможностей и неверно понятых задач. Чайковский для Кузмина – счастливая ошибка культуры: умея создать «Евгения Онегина» так, что ни один пушкинист не признает в нем сродства с пушкинским замыслом, Чайковский передал веселье Пушкина, сделав его из литературной радости своих музыкой для катков – но та же радость русской зимы, просто разделяемая всеми, кто бросается с головой если не в литературу, то в жизнь описанных ей удовольствий.

Чайковский не только хронологически певец восьмидесятых – девяностых годов, но и плоть от плоти, кость от кости этого времени, которое не так отдалено от нас, чтобы ретроспективно сделаться милым, и от которого мы так далеко ушли. Не говоря об его индивидуальном, чисто музыкальном даровании, культурный облик Чайковского, конечно, пассивно-интеллигентский, элегически-чиновничий, очень петербургский 80-х годов, немного кислый. Можно подумать, что это – человек из рассказов Чехова, даже не из пьес Чехова, где прошлое безвременье каким-то чудом приобретает силу настоящей поэтичности. Это время так хорошо известно, хотя бы по детским воспоминаниям, всем, перешедшим за сорок лет. Теперь кажется, что все это было лет сто тому назад.

Иногда Массне называют французским Чайковским; труднее назвать, но не невозможно, Чайковского русским Массне. Не только в эпохах, в судьбе их музыкальной деятельности да и во многих личных особенностях их талантов имеется немало общего. Во всяком случае, гораздо больше, чем это может показаться на первый взгляд. И прежде всего, то, что оба пришлись как раз по плечу современникам, попали в точку. Может быть, не все произведения Чайковского понимались и оценивались так, как автору хотелось (хотя ведь может быть, что он и выразил не совсем то, что хотел выразить), но сладости полного непризнания Чайковский не переживал. Положим, при появлении «Евгения Онегина» пушкинисты и пришли в негодование, но это имело совсем не музыкально-эстетическое основание, а скорее носило характер возмущения на недостаток литературной почтительности. Притом в первой редакции этой оперы Татьяна, вопреки Пушкину, бросалась в объятия Онегину. Впоследствии автор переделал эту сцену (кажется, оставил нетронутой музыку) более сообразно бессмертному роману. Казалось более диким, что поют пушкинские стихи

 
– Привычка свыше нам дана,
Замена счастия она, –
 

чем то, что пушкинский текст перебивается чем попало. Вообще пушкинисты были недовольны, но публика очень скоро оценила вздохи Ленского, институтские хоры повсюду пели «Девицы-красавицы», а оркестры на катках исполняли популярный вальс. С тех пор внимание публики безошибочно останавливалось на лучших вещах Чайковского («Пиковая дама», «Спящая красавица», «Франческа да Римини», «Патетическая симфония»), оставаясь более равнодушным к «Чародейке», «Мазепе» и «Орлеанской деве».

Та же безошибочность в суждении публики сопровождала и деятельность Массне. Из длинного ряда его ежегодных новых опер внимание задержалось на «Манон», «Вертере» и «Таис».

То же пристрастие к переделкам первоклассных произведений в оперные либретто: «Евгений Онегин», «Пиковая дама», «Мазепа», «Кузнец Вакула», «Орлеанская дева», «Спящая красавица», «Щелкунчик», «Манон», «Сид», «Таис», «Вертер», «Дон Кихот», «Панург», «Золушка».

Та же индивидуальная мягкость, элегичность и женственность. Пристрастие к обрисовке женских характеров и лирических положений.

Избыток лиризма несколько вредил театральным произведениям Чайковского, делая все персонажи однообразными и похожими на самого автора. Следует отметить, что личный вкус Чайковского влек его к Моцарту и Пушкину, гениям, почти диаметрально противоположным характеру его таланта. Божественная простота, чистота, прозрачность и мужественность Моцарта и Пушкина не имеют почти ничего общего с элегическими вздохами, женственным пафосом, какими-то пассивными, почти не доходящими до конца подъемами Чайковского.

И гораздо больше по душе, по-домашнему, задушевно чувствуется ему с поэтами, на слова которых он любил писать романсы: Ал. Толстой, Апухтин, Полонский, Ратгауз и, особенно, К. Р. В таком соединении, может быть, будет благоразумнее и уж, конечно, выгоднее для Чайковского рассматривать его творчество. Эти поэты при разных степенях дарования связаны все с Чайковским духом времени, от которого он не мог, да и не хотел избавиться; все они побеги тех же годов, недостаточно энергичные или смелые, чтобы перерасти свою эпоху.

Продолжая аналогию между русским Чайковским и французским Массне, нельзя опустить, что последнего часто с пренебрежением называли «музыкантом для швеек». Конечно, про нашего Чайковского этого нельзя сказать, хотя в этой кличке нет ничего унизительного. Но я сомневаюсь, чтобы и парижские швейки распевали Массне. Если же в психологии лирики Массне есть элементы однородные с психологией мелких городских ремесленниц, то это придает только новый интерес его произведениям, ставя их наравне с песнями Беранже. Но мне кажется, что это только шутка, которая легко может быть обращена в похвалу. Чайковский от таких шуток безусловно застрахован как техникою своих вещей, так и общим, слишком интеллигентным характером своего творчества.

Иностранцы, судящие о русской музыке по произведениям Чайковского, конечно, не будут иметь о ней полного представления, но желающий проследить культурные этапы русского общества в связи с искусством не может обойтись без Чайковского (как и без Чехова), этого талантливого и типического выразителя недавнего прошлого, к которому мы еще не можем отнестись беспристрастно. Что касается абсолютной ценности его творчества, конечно, с каждым годом все яснее и яснее будет определяться ее значительность, мне же хотелось только отметить культурно-историческое значение Чайковского как показателя художественной интеллигенции в Петербурге 80–90 годов. В это же время жили и Римский-Корсаков, и Бородин, и Лев Толстой, и Лесков, но показательны только Чехов и Чайковский.


Синкрисис Чайковского и Массне упирается в вопрос, что значит быть характерным для эпохи. Швея – образец ремесленника, слишком поглощенного напряженной работой, мужское соответствие этой профессии – кузнец. Считалось, что кузнецы и швеи, до которых дошло ставшее популярным произведение, его искажают, из-за непривычки к гладкому изяществу слов, из-за неумения подхватывать волну образов. Известен анекдот о Данте, как кузнец распевал его произведения с искажениями, и Данте вошел в его кузницу и стал портить его инструменты. Кузмин предлагает увидеть в таких искажениях чеховский юмор, чеховские «рениксы», и тем самым избежать насилия – увидеть «типическое выражение прошлого», а не индивидуальную гениальность.

IV. Скачущая современность

В этой статье Кузмин спорит с представлением о «характерных» явлениях как заведомо вовлекающих в современность, доказывая, что, кроме столкновения характеров, современность определяется еще столкновением множества установок, так что влияния, прослеживаемые в истории, проследить в современности невозможно, но они есть – как тончайшие веяния, определяющие характер каждой из установок. Кузмин отказывается видеть в «настроениях, увлечениях, желаниях, ненавистях, модах» только характеристики героев, но те события, заявления о современности, о себе, которые увлекают героев неожиданно для них самих. Замечательно, что Кузмин говорит, что современники Достоевского оказались под его незаметным влиянием, так как повторяли в своей жизни его поэтику «до семейных надрывов», хотя слово «надрыв» в «Братьях Карамазовых» означает не семейную ссору, а движение будущей эмансипации.


На днях парикмахерский мастер спросил у меня, почему я не напишу романа из их жизни («Парикмахерский роман» – вот пища для веселых критиков!).

– Это было бы и современно: у нас теперь парикмахерский кризис! – добавил он, улыбаясь, и уверенный, что дал мне блестящую мысль.

Может быть, он и прав и, думая, что авторы «отражают» и «изображают», очень хотел отразиться.

Стало классическим восклицание: «Моя жизнь – целый роман!» Восклицание случайных попутчиц по Волге.

У Диккенса мистер Потснап возмущался, что современные ему литература, музыка, скульптура не изображают его жизни. А жизнь этого джентльмена заключалась в том, что он вставал, брился, шел в Сити, возвращался домой, обедал и ложился спать из года в год.

Все жалующиеся, что романисты мало отражают современность или недостаточно, главным образом, недовольны, что они сами и то, что им хочется, мало или недостаточно изображены.

Критики не составляют исключения.

Несчастные авторы бросаются искать и ловить эту несчастную современность, словно блоху, боясь пропустить момент.

Конечно, парадокс Уайльда, что «природа подражает искусству», и остается парадоксом, и лондонские закаты не учились у Тернера, но мы-то выучились видеть их глазами этого фантаста.

Современность (столкновение мировоззрений, настроений, желаний, ненавистей, увлечений, мод) более доступна влиянию, и неизвестно еще, влияла ли среда и современность на Достоевского или наоборот. Я именно думаю, что наоборот.

Даже до мелочей, до способа вести споры, до семейных надрывов, истерик и т. п. все точно повторялось современниками Достоевского. Конечно, не это было его целью, равно как и не изображение чьих-либо мнений. Он разбирал, углублял, острил и жалил собственным миром, который был современнее всякой современности, так как Достоевский, хотя и гений, жил все-таки и действовал в известный промежуток времени.

Если художник изображает себя, даже творит (потому что он – не отражатель, не изобразитель, не описатель) свой мир, то он, несомненно, будет современен, находясь в известном времени. Это даже не предполагает как будто никаких особенных стараний. Конечно, каждый читатель, критик, как и мой парикмахер, воображают, что именно они характернее, современнее других, их склад мыслей наиболее интересен. Это – их право, но нельзя требовать, чтобы художники специально брали на себя задачу санкционировать это право, потому что у них есть свое право считать вот именно свое настроение и мировоззрение современным. Кто из них более близок к истине, трудно сказать, но мы знаем, например, что для 20–30-х годов характерен Пушкин (помимо его вневременного значения), которого при жизни упрекали в несовременности.

В конце концов, весь вопрос сводится к простейшему примеру. Вот – присяжный поверенный, кадет, брошен женою, брюнет среднего роста, любит играть на скачках и недоволен твердыми ценами! Господа, торопитесь. Если вы не изобразите в романе присяжного поверенного, кадета, брошенного женою брюнета среднего роста (не забудьте!), любящего играть на скачках и недовольного твердыми ценами, то вы (с его точки зрения) ужасно отстали от времени (может быть, перескочили, но, во всяком случае, не попали в цель). Через полгода жена к нему вернулась и твердые цены отменены, вот вы и опять отстали со своим романом, где еще присяжный брюнет покинут супругой.

Пожалуй, вот сейчас запоздал бы роман с пожаром Дворцового моста, арестами в финансовом мире, рождением от белой графской четы негритянки вследствие атавизма и т. п. А как бы хотелось связать в логическую связь все эти события и вывести свой взгляд на современность!

Вот так и приходится скакать, хвататься за голову, торопиться и волноваться авторам, поверившим неизображенным критикам, что дело литераторов – отражать современность. Где ты, милая современность?

А вдруг через пять лет окажется, что самым современным автором был А. М. Ремизов, который если и касается современных вопросов, вроде недостатка сахара, то с чисто практической, домашней точки зрения, а вовсе не идеологической.

Вот все зачешут в затылках!..


Пожар Дворцового моста – пример гротеска: по Дворцовому мосту проходили все пожарные обозы, он был важнейшим стратегическим объектом пожарной безопасности, и это выражение аналогично, скажем, «вода слишком мокрая». Кузмин противостоит взгляду на современность, превращающему избыток свойств жизни в повод для идейных жалоб.

Мечтатели
(«Записки мечтателей» № 2–3. «Переписка из двух углов», изд. «Алконост» 1921)

«Скифская» линия, которой принадлежит и рецензируемый альманах, не может быть объяснена исходя из национальной культуры, в которой вклад скифов заметить невозможно, но легко объясняется статусом «скифа», который не эллин, но и не варвар, а самое большее идет через запятую с варваром в речи апостола Павла. Скифство – это идеальная вненаходимость русского символизма, но осмыслить себя она могла только, как замечает попутно сам Кузмин, через напрочь устаревшие фильтры «мировоззрений» и «пафосов». Литературности скифства Кузмин противопоставил «органическую целостность», которую нужно понимать не как подражание

Издательство «Алконост» связало собою имена Ал. Блока, Андрея Белого, Вяч. Иванова, Иванова-Разумника, А. Ремизова, Анны Радловой, К. Эрберга. Соединение это не изобретено «Алконостом», а получено как бы в наследство от альманахов «Скифы» и «Наш Путь».

Физиономия достаточно определенная, по школьным определениям – символисты, сами предпочитают называть себя мечтателями.

Если сравнить с формальными барабанами московских школ и упрямым достоинством акмеизма, произвольно и довольно тупо ограничивающего себя со всех сторон, то, конечно, мечтатели. Во всяком случае, это – люди, считающиеся с такими устарелыми словами, как «мировоззрение», «лирический пафос», «внутреннее содержание» и «метафизика искусства». Произведения их можно разбирать с какой угодно точки зрения, проще и убедительнее всего применить, конечно, формальный подход, но сами авторы ставят себе задачи более широкие и менее определенные. Разумеется, они все-таки литераторы и многие из их мечтаний не более как бессознательный (или сознательный) литературный прием. К таким приемам можно отнести «Дневник писателя» Белого, где он изо всех сил старается доказать, что он не может писать статей и пишет при этом статью. Можно объявить ряд лекций на тему «почему нельзя читать лекций», и все-таки это будут лекции. В страстном желании дойти до последнего совлечения, выворотить себя наизнанку, Белый приводит редакционные счета, сообщает совершенно домашние подробности, кто его ссудил деньгами и т. п., и все-таки это только литературный прием, и из литературы Белый никуда не выскочил, и прыгает не «в никуда», как уверяет, а в ту же литературу.

Даже не приходит в голову, правду или выдумку он пишет, все происходит в области искусства и литературной диалектики, где биографическая искренность нисколько не убеждает.

Эпопея «Я», которую сам автор считает своим значительнейшим и лучшим творением, конечно, событие в литературе, притом событие трагическое. Никогда еще не была так обнажена химическая лаборатория творчества, никогда еще формальная изобретательность, метафизическая диалектика, психологический самоанализ не были так обострены, пущены в ход все силы, какое-то Лейпцигское сражение – и, по-моему, оно проиграно. Духовная раздробленность и мелькание делают почти жутким весь блеск и химическое искусство Белого. Я не могу и не взял бы на себя указывать такому значительному писателю, как А. Белый, каким образом достигнуть органической целостности, тем более что это лежит вне области искусства; но очевидно, что для этого недостаточно напряжения воли и что химическое соединение жизненных элементов не производит живого человека.

Эпопея Белого представляется мне почти небывалым и печальным памятником борьбы раздробленной механичности с органичной человечностью.

В противоположность Белому Блок утверждает себя как служителя искусства, как поэта, и его прозаические страницы производят поэтическое, несколько неопределенное волнение, как слова значительного и искреннего человека.

Третья глава «Возмездия» Блока и вступление к поэме («Младенчество») Вяч. Иванова принадлежат к страницам вполне достойным этих прекраснейших поэтов. То же можно сказать и о рассказах Ремизова, лучших за последние годы. Стихи Павлович, Эрберга и невинное замаскированное фрондерство Замятина, рабски на этот раз подражавшего Ремизову, заканчивают «Записки мечтателей».

Новое имя Шапошникова ввергает в некое недоумение. С какой угодно точки зрения, это – совершенный вздор. Там есть метафизические положения, но от метафизических положений даже до передней искусства еще очень далеко.

Можно, пожалуй, и «Переписку из двух углов», как инсценировку, принять за литературный прием, но, имея счастье знать обоих совопросников (и Вяч. Иванова и М. О. Гершензона), я думаю, что эта инсценировка – действительность. По существу, дела это, конечно, не меняет. Иному эта переписка в 1920 году может напомнить того ученого, упоминаемого Плинием, который во время извержения занимался научными исследованиями, или константинопольских иерархов, не кончивших богословские споры, когда в Царьград входили уже турки, но дело в том, что переписка касается очень близко настоящей минуты, очень животрепещуща и насущно нужна. Конечно, вопросы, перенесенные в высокую область философии, несколько охлаждаются, но приобретают новую значительность.

Помимо актуальности, истинная радость всем любящим мысль и искусство следить за турниром двух утонченнейших умов, оказавшихся без победы того или другого противника. Дело вкуса предпочесть просветленный эллинизм, о котором немного с семинарской элегантностью толкует Вяч. Иванов, или талмудический анализ кочевой и анархической тоски Гершензона, где временами появляется дух Руссо, обычно сопутствующий всем добродетельным разрушителям и насильственным печальникам о человечестве. «Алконост» изданием этой переписки сделал истинный подарок не только любителям изящных «словопрений», но и всем умеющим разбирать за гущей действительности планы мировых построений.


Упреки раннесоветским писателям, что они подражают Ремизову и Андрею Белому, обычны для критики Ходасевича, они есть и в следующей статье Кузмина. Ученый, упомянутый Плинием, – сам Плиний Старший наблюдал вблизи извержение вулкана и умер, отравившись серными испарениями. Богословские споры, когда в Царьград уже входили турки… – на самом деле Константинополь был униатским и богословских споров там не велось, но, вероятно, Кузмин руководствуется рассказами о противниках унии среди византийской верхушки, таких как адмирал Лука Нотарас, – это отсутствие единства на вершинах управления и воспринимается как богословский спор. Тогда «Переписка из двух углов» – это симптом того, что даже утонченнейшие умы «Переписки», умеющие обозревать литературу с орлиных высот, утратили навыки управления ею, и за душой у них остались только семинарская элегантность и добродетельное разрушение. Н. А. Шапошников, воспевший «бессмертное Око» в ужасно схематичных стихах, потом (согласно исследованиям «Летейской библиотеки» А. Л. Соболева) стал профессором-металловедом в Ленинграде.

Говорящие

Кузмин занимается в статье элементарной социологией литературы, говоря о «распределении литературного материала», при этом главная цель – показать «новые сдвиги духа», которые никак не соотносятся с «незаурядными литературными способностями», так как незаурядность часто заслоняет незаметные открытия.


Теперь уже нельзя утверждать, что литература молчит, вольно или невольно. Ряд альманахов московских и петербургских, литературные приложения в некоторых газетах, большая доступность зарубежных русских периодических изданий и отдельно вышедшие книги художественной прозы дают возможность уяснить себе положение русской литературы.

Конечно, главный интерес возбуждают еще и теперь книги, к литературе никакого отношения не имеющие, характера общественного, или воспоминания о последних годах, по большей части и не претендующие на художественное значение.

Количество и распределение литературного материала, по-видимому, случайно и говорит исключительно о большей или меньшей предприимчивости в смысле сношений данного автора.

Некоторые имена наводнили рынок и журналы, другие почти отсутствуют. Судить по этому о популярности или успехе преждевременно. Выйдет, что самые популярные прозаики в настоящее время Эренбург, Пильняк и Иванов. Куда популярнее Ремизова, Белого, Сологуба, Замятина и Юркуна.

Хронологически революционное время совпало с выступлением Пильняка и Серапионовых братьев[1]1
  Это – не литературная школа, а скорее кооперация или трест. Союз скорее наступательный, чем оборонительный, так как решительно никаким нападкам они не подвергаются, а, наоборот, окружены похвалами и поощрениями. Я их воспринимаю каждого отдельно, но раз они сами утверждают себя группой, пусть будет так.


[Закрыть]
. Я воздержусь от умозаключений, во-первых, потому, что не могу считать год рождения, факт независимый от воли рождаемого, за показатель какого бы то ни было психологического или политического уклона, а во-вторых, потому, что молодые эти беллетристы покуда демонстрируют исключительно способы изобразительности, заняты всецело развертыванием сюжета, обнажением приема и т. п., так что не только определить их революционность, но заметить даже какую-либо эмоциональную восприимчивость невозможно. Приемы же их довольно известные и достаточно старые: Гоголь, Лесков, Ремизов, Белый, и все это как-то через Замятина. Покуда великолепные перевозочные средства, блестящая тара – но багажа, товару для перевозки что-то не видно. И искать новых сдвигов духа, новых художественных ценностей покуда что приходится у писателей старших: Ремизова, Белого, Ал. Толстого или у писателей, начало которых относится все-таки к дореволюционному периоду – у Юркуна, Замятина и Пастернака.

Потому что я, по крайней мере, отказываюсь по одним способам изобразительности определять ценность, а тем более новизну или революционность какого бы ни было произведения искусства. Конечно, это обстоятельство не мешает мне видеть незаурядные литературные способности у Пильняка, Вс. Иванова и Никитина.

Но внешние достоинства, при широко распространившемся в настоящее время даже среди самой невежественной публики увлечении формальным подходом, естественно, привлекают к себе большое внимание.

И я не удивлюсь, если прекрасная, делающая событие в искусстве повесть Б. Пастернака «Детство Люверс» пройдет менее замеченной, чем, скажем, стихи того же автора, несравненно слабейшие, но в которых отдана обильная дань формальному модничанью.

Рассказ о детстве. За последние годы, не считая А. Франса, «Маленький Пьер», в русской литературе детством усиленно занимались («Детство» Горького, «Детство Никиты» А. Толстого, «Котик Летаев» Белого, «Младенчество» Вяч. Иванова, «Шведские перчатки» Юркуна). Но интерес повести Пастернака не в детской, пожалуй, психологии, а в огромной волне любви, теплоты, прямодушия и какой-то целомудренной откровенности эмоциональных восприятий автора.

Фабула развивается естественно, но еле заметно, больше предполагается за рядом острых и мелких (как впечатления близоруких людей) картин и сцен, прерываемых философскими размышлениями автора.

Как ни странно, некоторые страницы, некоторые отношения автора (или его героини) напоминают облегченного Льва Толстого или романы Гёте.

«Мало кто знает и слышит то, что зиждет, ладит и шьет его. Жизнь посвящает очень немногих в то, что она делает с ними. Она слишком любит это дело и за работой разговаривает разве с теми только, кто желает ей успеха и любит ее верстак. Помочь ей не властен никто, помешать может всякий» и т. д.

Или о солдатах: «Налет бездушия, потрясающий налет наглядности сошел с картины белых палаток; роты потускнели и стали собранием отдельных людей в солдатском платье, которых стало жалко в ту самую минуту, как введенный в них смысл одушевил их, возвысил, сделал близкими и обесцветил».

Или чудесное чувство:

«Внезапная мысль осенила ее. Она вдруг почувствовала, что страшно похожа на маму. Это чувство соединилось с ощущением живой безошибочности, властной сделать замысел фактом, если этого нет еще налицо, уподобить ее матери одною силой потрясающе-сладкого состояния. Чувство это было пронизывающее, острое до стона. Это было ощущение женщины изнутри или внутренне видящей свою внешность и прелесть. Женя не могла отдать себе в нем отчета. Она его испытывала впервые. В одном она не ошиблась. Так, взволнованная, отвернувшись от дочери и гувернантки, стояла однажды у окна госпожа Люверс и кусала губы, ударяя лорнеткой по лайковой ладони».

Описание переезда в Сибирь, природа Западной Сибири, житье там – потрясающе увлекательно, причем рассказ ни на минуту не перестает быть человечным и русским, не переходит в областную диковинность и уездные чудачества. За последние три-четыре года «Детство Люверс» самая значительная и свежая русская проза. Я нисколько не забыл, что за это время выходили «Эпопея» Белого и книги Ремизова и А. Толстого.

Пастернак достаточно пострадал от дружественной критики Эренбурга, а в журнале «Вещь» некий французик из Бордо, вдохновленный тем же критиком, выразился даже приблизительно так, что Россия, мол, погибает и погибнет, но не унывайте: у вас есть Пастернак.

Такой позиции едва ли кто выдержит и едва ли кто будет за нее благодарен.

Я не знаю, в чем спасенье России, и относительно Пастернака пророчествовать не собираюсь. Но он оказался значительным и свежим художником с большим внутренним запасом, строгим и скромным.

Это я вижу и это говорю.


Похвала повести Пастернака, по-настоящему пророческая (вопреки заверению предпоследней фразы), с противопоставлением ее «уездным чудачествам», показывает и интерес Кузмина к философии его времени, стремившейся «к самим вещам» и обживавшей «жизненный мир». Не память и забвение уже нужны в философии и критике, где раньше это были осевые категории, что у Бергсона, что у критиков, находивших «забытые имена» и игравших на клавиатуре культурной памяти, а умение не переставать быть внимательным – и этому искусству Кузмин учится вместе с Пастернаком и читателями. Н. Н. Никитин (1895–1963) – сын железнодорожного специалиста, писатель круга «Алконоста», впоследствии орденоносный автор соцреалистических детективов.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации