Электронная библиотека » Михаил Кузмин » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Условности"


  • Текст добавлен: 6 мая 2020, 20:00


Автор книги: Михаил Кузмин


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
«Соломенная шляпка»

В социологическом введении в водевиль выражение «разночинцы» употреблено не терминологически, как «люди, вышедшие из своего сословия, но не вошедшие в другое», но в значении «интеллигенты», люди, добивающиеся политического успеха ораторскими способностями, а социально часто униженные не меньше бедняков. И отстаивает Кузмин в связи с водевилем вполне интеллигентские ценности: от «идеологического оправдания» до «сделанности», тяжеловесности и недоразумений, которые можно и нужно превратить в неправдоподобие – в этих ремарках Кузмина о достоинствах водевиля и его постановки перед нами проходит вся история русской интеллигенции, ее идейных «польки и галопа».


Прежде всего должен сказать, что представление «Соломенной шляпки» Лабиша (почему-то автор исчез из афиши, уступив место переводчику, и сказано таинственно «старинный французский водевиль») в Малом драматическом театре было не только самым удачным, слаженным, остроумно поставленным и прелестно разыгранным спектаклем этого театра, но и вообще было одной из самых веселых и дружных постановок года.

Старинный водевиль, как и всякая художественная форма, имеет своих предков и потомков, откуда начался и чем кончился. Имеет также и свое идеологическое значение и оправдание (если недостаточно одной художественной ценности).

Мелкие городские классы, освободившиеся в искусстве раньше, чем в политическом и общественном отношении, пережили свой героический период. Напором «мещанской трагедии» открылись двери для лиц, прежде допускаемых на сцену только как слуги или «пейзане» для того, чтобы получать затрещины, воровать и мошенничать. Но уже прошло время, когда дочери бедных музыкантов отравлялись, обольщенные знатными любовниками, молодые люди из разночинцев убивали тиранов, пламенно произносились обличительные и освободительные речи. Разночинцы, ремесленники, дети улицы завоевали по всем фронтам себе право на существование. И отдых, улыбка, добродушие появились на восторженных доселе лицах. Словоохотливые рассказы о мирной своей жизни, смешных и трогательных случаях, домашняя история, смех и уже добродушные насмешки победителей зазвучали.

Это еще не быт, но радостная откровенность долго не говорившего, не признаваемого человека. Беранже, Поль де Кок, Гаварни, Девериа, Лабиш выпустили рой своих успокоенных, доверчивых, не стесняющихся созданий. Куплет сменил оду, песенка – мифологическую оперу, литография – гравюру, полька и галоп – старомодный менуэт и романтический вальс.

Лабиш был мастером водевилей. На пять действий хватало у него заряда изобретательности, невероятных положений и путаниц, веселья и остроумия. Теперь пять действий неправдоподобных недоразумений несколько тяжелы, но ясно видишь, что все так подогнано, что ничего не сократишь.

Поставлена «Соломенная шляпка» превосходно и отлично разыграна. В первую голову, конечно, нужно упомянуть Волкова и Вертышева. Первый – прекрасный комический актер, неутомимый и неутомительный, с настоящим темпом, темпераментом, веселый, блестящий, с естественной грацией, отлично танцующий и вполне хорошо поющий куплеты. Всю длинную роль он исполнил разнообразно, не понижая тона. Вертышев – артист испытанный и не зачерствевший, игра устойчивая и гибкая, временами давал такую комедийную и театральную радость, которая несколько напоминала покойного Варламова. Двух этих исполнителей было бы достаточно, чтобы держать спектакль, но исполнение некоторых вторых ролей было прекрасно. Сцены с поезжанами, у баронессы, в последнем действии очень отделаны и занятны в смысле постановки.

Пьеса сопровождалась музыкой, отчасти старой (баллада из «Белой дамы», старинный галоп и др.), отчасти заново написанной очень удачно Шапориным. Совершенно в стиле звучит полька 2-го действия, повторяемая перед 5-м. Должен заметить, что оркестр играл прекрасно, с одушевлением, стройно и с оттенками. Нельзя было поверить, что это те же самые люди, что играли на репетиции «Сердцеедов». Отчего бы ни произошла эта чудесная перемена, но «Соломенная шляпка» в смысле музыкального сопровождения была обставлена как нельзя лучше, что тем более было приятно, что весь спектакль носил характер прочной сделанности, несмотря на всю свою видимую легкость и стремительность.


Поль Гаварни (1804–1866) – крупнейший французский книжный иллюстратор, создатель выражения enfant terrible, воздухоплаватель. Ашиль Девериа (1800–1857) – портретист, карикатурист, заведующий египетским отделом Лувра. Поезжане – участники свадебного поезда, по-нашему, гости свадьбы. «Сердцееды» – вероятно, обозначение актерского амплуа, а не спектакля.

Н. Ф. Монахов

Мейерхольд с сентября 1920 г. заведовал Театральным отделом Наркомпроса, из-за чего и должен был проводить в Москве больше времени. Другой мастер буффонады, К. А. Марджанов (Марджанишвили), вернулся окончательно в Грузию в 1922 г. Главное заявление статьи, что в республике искусств все роды равноправны – попытка осмыслить театральную ситуацию после ухода буффонады, которая, конечно, создавала республику, но не на основе родов искусств, а взрывая их изнутри.


Петербург в смысле театральных событий давно стоит на втором месте, уступая первое Москве. Может быть, академическая осторожность и излишняя заботливость о хорошем вкусе тому причиной. Даже всемирное великолепие петербургского балета помимо исключительных талантов отдельных артистов (Карсавина, Павлова, Нижинский, Владимиров, Фокин, Романов) представляло скорей пышный расцвет классических традиций, чем искание новых путей. После переезда Мейерхольда в Москву, при прогрессирующем оскудении балетного состава, окончательной и сознательной летаргии Александринского театра, с закрытием Народной комедии и уездом Марджанова, театральная жизнь в Петербурге, по-видимому, совсем заглохла и если и нашла себе приют, то в двух-трех районных театрах полустудийного характера, публике почти неизвестных.

Единственно, чем может Петербург гордиться как театральным событием, это – появлением, открытием Монахова. Я не для того упоминаю о печальном усыплении петербургских театров, чтобы умалить значительность вышеупомянутого события, появление Монахова всегда, в любое время было бы событием важным и радостным, но при настоящем положении дел оно представляется почти чудесным.

Нужно признаться, что до появления на сцене Филиппа (первая роль Монахова) публикой владело не совсем благовидное любопытство посмотреть, как человек будет делать не свое дело. Спешу добавить, что это подленькое чувство было сейчас же пресечено артистом, и, может быть, в глубине души многие были разочарованы и даже обижены. Вместо несколько злорадного интереса, как опереточный Монахов справится с драматической ролью, вдруг все увидели первостепенного, большого артиста и никаких ожидаемых коленцев.

Но возбужденный интерес, сразу направленный Монаховым в надлежащую сторону, внешним образом помог его выступлению приобрести соответствующее значение. Не будь артист известен прежде как опереточный комик, интерес (в сущности, суетный) не был бы так остро возбужден, и первый шаг не был бы до такой степени блистательной победой.

В конце концов, это пустое и какое-то противоестественное любопытство и желание, чтобы балерины пели, певицы танцевали, художники ходили по канату, канатчики писали исторические исследования, почтенные историки глотали шпаги, балаганные деды исполняли «Короля Лира», а трагики кувыркались с трамплинов, – подобное желание серьезнее, чем это может казаться, и, будучи по существу пошлым и презрительным, охотно драпируется в плащи то демонического бунта против традиций, то театральных реформ. Доля мстительного и бессильного дилетантизма, конечно, тоже тут есть. И оно, очевидно, неискоренимо, так как, несмотря на то что многие артисты, идя навстречу этой потребности, предъявляют публике самые чудовищные и халтурные комбинации, публика все еще не насытилась и охотно идет на удочку. Монахов обманул публику и дал ей высокое и чистое искусство. Я думаю, что многие ему этого не прощают.

Как бы там ни было, но в Петербурге теперь самый интересный артист, каждое выступление которого ожидается и обсуждается, это – Монахов. Конечно, у нас есть и помимо него несколько замечательных актеров в разных областях, но, или затертые на редкость косным и неинтересным репертуаром, или по инерции повторяющие свои же прежние достижения, они не могут или не желают придавать своим выступлениям должной интенсивности.

В республике искусств все роды равноправны, и не в том углубление и расширение монаховского таланта, что он из оперетты перешел к какому-то «высшему» жанру, а в том, что на его прежнем и заслуженном поприще он не имел возможности развернуть все стороны своего разнообразного дарования. К чести артиста следует отнести и то обстоятельство, что он не бросает прежних занятий, не скрывая и не стыдясь их.

Н. Ф. Монахов в Большом драматическом театре создал двенадцать ролей (Шейлок, Яго, Мальволио, Бенедикт, Разбойники, Дон Карлос, Юлий Цезарь, Разрушитель Иерусалима, Рюи-Блаз, Слуга двух господ, мольеровский спектакль, Царевич Алексей). Высокий и разнообразный репертуар. Особенно если принять во внимание обдуманность и совершенную сделанность каждой роли, то ясна будет большая и добросовестная работа артиста. Но кроме необходимой работы, еще яснее и радостнее разнообразное, щедрое и светлое его дарование.

Отсутствие всякой условности и ходульности, возвышенная и скромная простота и некоторая русификация изображаемых типов – отличительные признаки Монахова. Может быть, отказ от героизации и стремление к последней простоте, несколько натуралистической, приближают игру Монахова к тенденциям Московского Художественного театра. Но эта особенность совпадает и с общим направлением Большого драматического театра.

Как ни хороши все созданья даровитого художника, но и из хорошего могут быть лучшие, к таким я бы причислил Филиппа («Дон Карлос»), Шейлока («Венецианский купец»), «Царевича Алексея» и «Слугу двух господ». Особенно заметны отличительные свойства игры Монахова в «Венецианском купце», представляющем большое поле для сравнений с местными и заезжими знаменитыми и совсем не знаменитыми Шейлоками. Во-пер вых, Монахов вернул шекспировской пьесе первоначальный ее характер, всегда искажаемый, и сделал из венецианского еврея незабываемую – правда, живую и мрачную – фигуру на втором плане, как таинственное напоминание, как туча на безоблачном небе. Это – тень и контраст к Антонио, «Венецианскому купцу» – настоящей центральной фигуре трагедии. Вся расовая противоположность в мировоззрении, чувствах, жестах и интонациях, без всякой карикатуры и без излишнего трагизма, была выявлена. Особенному художественному такту артиста нужно приписать такое негастролерское отношение к роли и отсутствие всякого нажима и раздирательности, от которой в этой именно пьесе не свободны некоторые даже всесветные знаменитости, и то, что в пользу правдиво задуманного человечного типа он пожертвовал многими эффектами, достигнуть которых было бы ему, конечно, не трудно и которые доставили бы ему несомненно более шумный успех. Опять не какими-нибудь трюками или взвинчиванием действует Монахов на зрителей и в роли Филиппа, сразу покорившей ему публику. Из приемов, до некоторой степени внешних, можно указать разве на использованье характерных, почти машинальных жестов, иногда кажущихся маниакальными, вроде почесывания бороды (Филипп и Шейлок), сплевывания (Мальволио), почесывания головы (Юлий Цезарь), действующих убедительно и гипнотически. Упрек в излишней русификации относился, главным образом, к мольеровскому спектаклю и к комедии Гольдони «Слуга двух господ», но всякий смелый опыт оправдывается своим успехом, и исполнение итальянского слуги (конечно, русифицированного, конечно, не без Филатки и Мирошки) было проникнуто таким весельем, такой простонародной грацией и лукавством, такою убедительностью, что самый вопрос о правильности примененных приемов отпадает, так как победителей не судят. Конечно, несколько русифицированы и мольеровские персонажи, и Мальволио из «Двенадцатой ночи», и, пожалуй, даже «Юлий Цезарь». Я лично беды в этом никакой не вижу. Монахов актер русский, в лучшем значении этого слова, и русизм его не больший, чем русизм покойного Варламова в роли Сганареля. Вскрыть всю нежность и глубину чисто русской души артисту удалось в «Царевиче Алексее», причем вознесение этой роли на такую высоту принадлежит исключительно Монахову, вдохнувшему почти гениальную жизнь в произведение поверхностное и слабое.

Но и каждая его роль есть создание и живое достижение, возбуждающее неизменный интерес, и Н. Ф. Монахов как явление представляет в театральной жизни событие необыкновенной, кажется, еще недостаточно оцененной важности.


Выражение «русификация типов», которыми описывается актерство Н. Ф. Монахова (1875-1936), означает вовсе не привнесение «национального колорита», но внедрение черт «национального театра», как его понимали во времена «Бури и натиска» в Германии, – как театра, который не допускает аффектов, не допущенных уже как общее переживание всей нации.

III. Дочь площадей, спутница революций

Очерк истории оперетты в изложении М. Кузмина интересен термином «одушевление», под которым понимается не подъем настроения, а умение легко схватывать разные характеры и передавать их, иначе говоря, особый демократический тип мимесиса. Именно этот демократизм и позволяет Кузмину обрушиться на «космополитических» снобов и напомнить, что любой демократизм входит в историю даже самой недемократичной музыки.


Ее происхождение – чисто демократическое. Если бы в то время существовал термин «пролетариат», я бы сказал, что это был почти единственный возможный вид пролетарской музыки. Недовольство правительством, отдельными сановниками, отзвук на определенные события, скандалы, утверждение поэтичности и права на сценическое воспроизведение мелкогородской жизни – все выливалось в коротенькие хлесткие куплеты, сентиментальные романсы, политические памфлеты в стихотворной форме, которые распевались на известные мотивы. С улицы они перешли на ярмарочные сцены, в «водевили»; меняя сначала текст почти каждый день, постепенно его стали фиксировать в основных чертах, связывать до некоторой степени с сюжетом, сатирическим или сентиментальным, писать к куплетам и романсам специальную музыку, – и родилась (не смущайтесь) оперетка.

Она не скоро получила это название, но уже все ее элементы есть в комических операх Гретри, которые так близки опереттам Лекока.

Оперетта рождается и цветет перед бурей. Как ее начало датируется восьмидесятыми годами XVIII века, так ее торжество относится к концу 60-х годов, кануну франко-прусской войны, революции и коммуны. Революции идут параллельно, двумя плоскостями: исторические события развертываются для страниц истории и искусство площади сатирой, пародией, памфлетом подкапывает непрочные и шаткие твердыни. Сочинители оперетты должны быть, и в лучших случаях были, смелые на язык уличные поэты, полугазетчики, музыканты, обладающие легко запоминаемыми, веселыми мотивами, одушевлением и блеском (пусть иногда вульгарным). Оффенбах и Лекок уже заняли должное место в истории французской музыки.

Сюжеты оперетт – сатирико-политические пародии на устарелые шедевры («Орфей в аду», «Синяя борода»), социальные («Парижская жизнь», «Зеленый остров») или демократически сентиментальные. Конечно, уличная муза не скромная барышня и часто не боится довольно откровенных положений и слов, но ведь представление должно быть весело и забавно, а публика (пусть сидит и в театре) предполагается ярмарочная, уличная, чуткая ко всяким персональным намекам, двусмысленным словам и насмешкам. Публика – внучка той римской толпы, от которой в театре и цирке императоры выслушивали не очень приятные вещи.

Оперетта скоро перекочевала в Вену, но в имперской столице парижская гостья, несмотря на очевидную даровитость Зуппе и Штрауса, совершенно потеряла свой республиканский характер, сохранив только веселый и фривольный тон. В последние двадцать лет снова в той же Вене расцвел ряд оперетт, почти уже не имеющий ничего общего с сатирами Оффенбаха. По большей части, произведения Легара, Фаля, Жильбера, или фарсы, или шикарные драмы из космополитически-ресторанного быта, идеализация отелей, банкирского беззаботного житья, почти без оттенка критики. Изредка пародии на произведения искусства («Веселые Нибелунги»), часто сюжеты чисто драматические («Дама в красном»), стремящиеся неудачно и напрасно к «серьезному жанру». Верхом такого идеала для снобических подонков кафешантанного общества являются песенки Изы Кремер, чрезмерная космополитическая пошлость которых бросается в глаза всякому.

Особенно хороши были русские попытки в таком жанре, вроде «Королевы бриллиантов», где для серьезности был упразднен диалог, музыка шла все время, и под нее честной курсистке снились «золотые сны», а именно что она сделалась дамой полусвета и королевой бриллиантов, просыпается она опять в своей каморке, а любящий брат поет ей колыбельную песню.

Неужели веселая и беспощадная оперетка отвернулась от своей спутницы-революции? Может быть, родится новый жанр демократической, площадной, веселой сатиры, но следует не забывать старой подруги и вспомнить Оффенбаха, Лекока, именно в их сатирических операх, тем более что у нас есть такие прекрасные артисты, как Монахов, Орлова, Ростовцев, Феона, и что оперные певицы охотно принимают участие в этих легких и веселых забавах.


Слово «площадной» Кузмин ни разу не использует в значении «пошлый», и выражение «веселые забавы» в значении «пустые» – напротив, площадь для него полна народом в той же мере, в какой забавы полны чувства музыки.

Шарль Лекок (1832–1918)

Цель этого очерка – сблизить оперетту и буффонаду, для чего он даже вводит термин «оперетка», не в значении совсем уж легкомысленной оперетты, а в значении оперетты, которую можно ставить экспериментально. Диминутив образован по образцу «идиллии», маленькой картинки, что означает возможность психологически экспериментировать на малом пространстве, становиться «экзегетом» этой картинки, так что любые пояснения уже и будут буффонадой.


Мы переносимся целиком в семидесятые годы, произнося это имя, когда покойному композитору было тридцать – сорок лет, политическая жизнь Парижа била ключом, и три музыканта: Эрве, Оффенбах и Лекок – поставляли взапуски по десятку опер для маленьких многочисленных театров.

Оба его соратника не дожили до двадцатого века, один умер в 1880-м другой в 1892 г., все до неузнаваемости изменилось вокруг почти девяностолетнего старца, и французская оперетта умирала на глазах ее созидателя. Даже минимальные технические новшества, которые мы замечаем в последних оперетках Одрана, не коснулись Лекока, и попытка его в старости конкурировать с балетами Делиба (балет-пантомима «Лебедь») была неудачна. Но его и странно было бы рассматривать вне десятилетия 1870–1880 гг.

Как бы пренебрежительно ни относиться к «легкому жанру», и у него есть своя история и свои традиции. Носителем таких традиций старой французской комической оперы и был Лекок.

В этом его коренное отличие от блестящих, часто вульгарных буффонад Оффенбаха и экстравагантных, но технически и музыкально беспомощных импровизаций Эрве. Лекок же, помимо непосредственного таланта, обладал подлинным лиризмом, вполне достаточной, часто пикантной техникой, веселостью милой, почти детской и каким-то налетом простонародности. Его портреты простого, скромного, несколько застенчивого человека напоминают чертами лица портреты Шуберта.

И жизнь его была проще и, пожалуй, неинтереснее жизни Эрве и Оффенбаха. Он не был певцом и исполнителем тут же на месте состряпанных то едких, то плоских пародий, где музыка занимает последнее место, как Эрве, не ездил в Америку, не был дирижером, не держал собственных театров, как оба его приятеля.

Кажется, несмотря на свою долгую жизнь, он написал меньше, чем Оффенбах, хотя в один 1874 год создал три свои лучшие вещи: «Дочь мадам Анго», «Жирофле-Жирофля» и «Зеленый остров».

Наиболее известны, помимо только что упомянутых: «Чайный цветок», «Маленький герцог», «Камарго», «День и ночь», «Рука и сердце», «Тайны Канарских островов» и «Али-Баба». Свежесть и грация сопутствовали Лекоку до последних дней, исключая те случаи, когда он свой милый талант и умеренную технику старался настроить на чужой лад. Хотя и поползновения к этому у него встречаются редко, кроме неудачного балета, то там, то сям в ансамблях воспоминания о Мейербере – вот и все. И в этом отношении он был разборчивее Оффенбаха, который наспех валил в одну кучу что попало, не разбирая, что свое, что чужое, надеясь на шик и темперамент, и действительно часто спасал этим положение.

Лекок – не цирк и не кафешантан, это – простодушное, веселое искусство, очень французское, даже не всегда специально парижское. Оно не оскорбит даже музыкально образованного человека и может и теперь доставить, как доставляло в свое время, простую, почти наивную радость.


«Умеренная техника» – звучит для нас пренебрежительно, а «милый талант» – совсем уж недоброжелательно. Но Кузмин пишет, думая, как и Гёте в свое время, о Дафнисе и Хлое больше, чем о милых спутниках, и тем самым желает сказать, что перебор идиллических ладов не допускает перестройки на чужой лад – нельзя исполнять на свирели органные произведения.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации