Текст книги "Устные рассказы"
Автор книги: Михаил Ромм
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Ну-с, вот, вышел Вознесенский. Ну, тут начался гвоздь программы. Я даже затрудняюсь как-то рассказать, что тут произошло. Вознесенский сразу почувствовал, что дело будет плохо, и поэтому начал робко, как-то неуверенно. Хрущев почти мгновенно его прервал – резко, даже грубо и, взвинчивая себя до крика, начал орать на него. Тут были всякие слова: и «клевета», и «клеветник», и «что вы тут делаете?», и «не нравится здесь, так катитесь к такой-то матери», «мы вас не держим». «Вам нравится там, за границей, у вас есть покровители – катитесь туда! Получайте паспорт, в две минуты мы вам оформим. Громыко здесь?» – «Здесь». – «Оформляйте ему паспорт, пусть катится отсюда!»
Вознесенский говорит: я здесь хочу жить!
– А если вы здесь хотите жить, так чего ж вы клевещете?! Что это за точка зрения из сортира на Советскую власть!
И так далее. Трудно даже как-то и вспомнить весь этот крик, потому что я не ожидал этого взрыва, да и никто не ожидал, – так это было внезапно. И мне даже показалось, что это как-то несерьезно, что Хрущев сам себя накачивает, взвинчивает. Пока вдруг во время очередной какой-то перепалки, когда Вознесенский что-то пытался ответить, Хрущев вдруг не прервал его и, обращаясь в зал, в самый задний ряд, не закричал:
– А вы что скалите зубы! Вы, очкарик, вон там, в последнем ряду, в красной рубашке! Вы что зубы скалите? Подождите, мы еще вас выслушаем, дойдет и до вас очередь! Кто это?
Ему кричат:
– Аксенов.
– Ах, Аксенов? Ладно, послушаем Аксенова. Ну, продолжайте, – это он Вознесенскому.
Вознесенский не знает, что продолжать, говорит:
– Я честный, я за Советскую власть, я не хочу никуда уезжать.
Хрущев машет рукой:
– Слова все это, чепуха.
Вознесенский говорит:
– Я вам, разрешите, прочту свою поэму «Ленин».
– Не надо нам вашей поэмы.
– Разрешите, я ее прочитаю.
– Ну, читайте.
Стал читать он поэму «Ленин». Читает, но не до чтения ему: позади сидит Хрущев, кулаками по столу двигает. Рядом с ним холодный Козлов, Ильичев, который что-то на ухо Хрущеву говорит.
Прочитал он поэму, Хрущев махнул рукой:
– Ничего не годится, не годится никуда. Не умеете вы и не знаете ничего! Вот что я вам скажу. Сколько у нас в Советском Союзе рождается ежегодно людей?
Ему говорят: три с половиной миллиона.
– Так. Так вот, пока вы, товарищ Вознесенский, не поймете, что вы – ничто, вы только один из этих трех с половиной миллионов, ничего из вас не выйдет. Вы это себе на носу зарубите: вы – ничто.
Ну, разумеется, Хрущев не знал, что он в этот момент только цитировал знаменитое изречение Гитлера, которое было напечатано – на открытках, на альбомах печаталось в третьем рейхе – и которое звучало так: ты – ничто, твой народ – это все («Du bist nichts, dein Volk ist alles»). Так вот, повторил он это и предложил Вознесенскому зарубить на носу, что он – ничто.
Вознесенский молчит. Что уж он там пробормотал, не знаю, не помню, и Хрущев заканчивает так:
– Вот что я вам посоветую. Знаете, как бывает в армии, когда поступает новобранец негодный, неумеющий, неспособный? Прикрепляют к нему дядьку, в былое время из унтер-офицеров, а сейчас из старослужащих солдат. Так вот, я вам посоветую такого дядьку. Возьмите-ка в дядьки к себе Грибачева. Это верный солдат партии, он вас научит писать стихи, научит уму-разуму. Товарищ Грибачев, возьметесь обучить Вознесенского?
Грибачев с места:
– Возьмусь!
– Ну, вот так. Берите Грибачева в дядьки и запомните это. Идите. Ну, вы там, вы что скалили зубы, ну вы там, в очках, пожалуйте сюда.
Встает какой-то человек в задних рядах:
– Я?
– Да нет, рядом.
Встает другой:
– Я?
– Вы, вы, вы!
Идет по проходу человек, действительно, в очках, в красной рубашке под пиджаком, без галстука. Не знакомый никому, худенький такой человек.
Ну, тут от этого крика хрущевского на Вознесенского, вы знаете, всю эту толпу интеллигентов охватило какое-то странное, жестокое возбуждение. Это явление – Толстой здорово его описал в «Войне и мире», когда там Ростопчин призывал убить купеческого сына, и как толпа вся, друг друга заражая жестокостью, сначала не решалась, а потом стала делать это дело.
Идет этот человек по проходу, а на него кричат. Кто-то кричит: «Негодяй! Красную рубашку в ЦК надел!»
Он говорит:
– У меня нет другой.
– Иди, иди, отвечай за свои дела!
Со всех сторон вскакивают какие-то Смирновы, какие-то Васильевы, какие-то еще рожи.
Выходит он. Хрущев ему:
– Вы – Аксенов?
Тот говорит:
– Нет, я не Аксенов.
– Как не Аксенов? Кто вы?
– Я… я – Голицын!
– Что, князь Голицын?
– Да нет, я не князь, я… я – художник Голицын, я… художник-график… я реалист, Никита Сергеевич, хотите, у меня вот тут есть с собой работы, я могу показать…
Хрущев так осекся, говорит:
– Не надо! Ну, говорите.
Тот:
– А что говорить?
– Как – что? Вы же вышли, говорите!
– Я не знаю, что говорить… я… не собирался говорить.
– Но раз вышли, так говорите. Тот молчит.
– Но вы понимаете, почему вас вызвали?
Голицын говорит:
– Да… я не понимаю…
– Как – не понимаете? Подумайте.
Он говорит:
– Может быть потому, что я стихотворению товарища Рождественского аплодировал или Вознесенского?
– Нет.
– Не знаю.
– Подумайте и поймете.
Голицын молчит.
– Ну, говорите. Голицын:
– Может быть, я стихи почитаю?
– Какие стихи?
– Маяковского, – говорит Голицын.
И тут в зале раздался истерический смех, потому что это нервное напряжение уже было невыносимо. Сцена эта делалась уже какой-то сюрреалистической, это что-то невероятное: этот художник-график, который не знает, что говорить, и орущий на него Хрущев, который, думая, что это Аксенов, споткнулся.
Наконец, когда он сказал – Маяковского, Хрущев сказал:
– Не надо, идите.
Голицын пошел и вдруг обернулся, и говорит:
– Работать можно?
Хрущев:
– Можно.
Ушел Голицын.
Хрущев говорит:
– Аксенова. Вы извините, товарищ Налбандян, мы отложим ваше выступление. Давайте сюда товарища Аксенова.
Дело в том, что Голицын-то сидел рядом с Аксеновым, вот из-за чего недоразумение-то произошло. Хрущев заметил какую-то улыбку Голицына, стал орать. Люди решили, что он орет на Аксенова, а он вызвал Голицына.
Ну, тут вышел Вася Аксенов. С места в карьер на него Хрущев:
– Вам что, не нравится Советская власть?
Тот говорит:
– Да нет, я стараюсь писать правду, то, что думаю.
– Ваш отец был репрессирован? – говорит Хрущев. Аксенов:
– Мой отец посмертно реабилитирован.
– Это он научил вас ненавидеть Советскую власть и клеветать на нее?
Аксенов:
– Я ничего дурного от отца не слышал. Мой отец был членом партии, верным коммунистом.
Ну как закончил Аксенов, уж не помню. А между тем самовозбуждение Хрущева все нарастало, и каждые десять минут выходил бесшумный молодой человек и тихо ставил перед ним стакан с каким-то питьем, накрытый салфеточкой. Хрущев все отхлебывал, и мне уж стало казаться: да не допинг ли это?
Выступление Налбандяна все откладывалось. Из реприз Хрущева запомнилась одна:
– Вы что, захотели клуба Петефи? Не будет этого! Знаете, как в Венгрии началось? Все началось с Союза писателей. Там был клуб Петефи, а потом восстание. Так вот, не будет вам клуба Петефи, не допустим.
Ну, и еще одна реприза заслуживает того, чтобы упомянуть ее. Хрущев вдруг сказал:
– Вы что, думаете, мы арестовывать разучились?
Ну, наконец, слово было предоставлено Налбандяну, он отложил очередной эскиз, сказал свое спасибо Никите Сергеевичу, сел. Ну, и последовало заключительное слово Хрущева. Ба-альшой аттракцион!
Начал он, помнится, с того, что стал извиняться, что погорячился, покричал, ну, мол, не обессудьте, дело важное и погорячиться можно.
Потом стал объяснять нам, что такое хорошее искусство, на образных примерах. Вот такое…
– Вот идешь зимой ночью – лунная ночь – по лесу. Снег лежит под луной голубой такой, сосны, ели в снегу, глядишь – какая ж красота! И думаешь: вот это бы кто-нибудь нарисовал. Так ведь не нарисуют же, а если нарисуют, так не поверят, скажут: так не бывает! А ведь бывает в жизни эта красота! Зачем же ходить в сортир за вдохновеньем? Вот был у меня друг-шахтер…
И опять читает какие-то стихи какого-то шахтера. Потом перекочевал на тему об антисемитизме и об Эренбурге – тот ему покоя не давал.
– Вот все акцентируют тему антисемитизма, – говорил Хрущев. – Да нет у нас антисемитизма и быть не может. Не может… не может… Вот я вам приведу в доказательство пример: знаете ли вы, кто взял в плен Паулюса? Еврей, полковник-еврей. Факт неопубликованный, но факт. А фамилия-то у него такая еврейская. Катерина Алексеевна, ты не помнишь, как его фамилия? Не то Канторович, не то Рабинович, не то Абрамович, в общем, полковник, но еврей. Взял в плен Паулюса. Это факт, конечно, не опубликованный, неизвестный, естественно, но факт. Какой же антисемитизьм?
Слушаем мы его, и после этого сюрреалистического крика уж совсем в голове мутно, ни-ичего не понимаем. Хочется спросить:
– Ну, и что? И почему факт не опубликован, интересно знать?
А тот между тем продолжает:
– Или вот другой факт, тоже факт. Было, когда я в Америке ехал из Лос-Анджелеса в Сан-Франциско. Ну, тут, конечно, шикарное шоссе, эскорт на мотоциклах, открытая машина. Едем мы. А у американцев есть такой обычай: стоят на обочине и голосуют, руку поднявши, значит, просят подвезти. Я говорю: «А почему нам не взять в машину одного простого американца? Подвезем, поговорим. Чем мы не люди?» Увидал первого, говорю: «Вот этого возьмем». Взяли. «Куда вам?» – «В Сан-Франциско». – Поехали. И что ж вы думаете? Еврей. Еврей. Мы с ним поговорили, довез я его до Сан-Франциско, высадил, где ему было нужно.
Где ж вы находите антисемитизьм? Нету антисемитизьма. Какой может быть антисемитизьм? Ну, правда, был вот – я, помню, еще шахтером был – один рабочий, участвовал, ну, так сказать, участвовал, но ведь и городовых он тоже бил, между прочим.
Тоже неясное заявление. А после этого пошла уж совсем странная игра. Начал Хрущев рассказывать такие вещи, что, по-моему, и президиум при всей своей выдержанности этого не ожидал.
– Вот, товарищ Эренбург пишет – он-де уже понял – понял! – после тридцать седьмого года понял или после войны, – понял, что Сталин и прочее… Понял, но вынужден был молчать; выходит – он понял, а мы не понимали. А если понял, почему молчал? Выходит, все молчали? Нет, товарищ Эренбург, не все молчали, многие не молчали. Вот я вам приведу пример. Было это, не помню в каком-то году, был я в Западной Украине, ну, там бендеровцы, то, другое, был я тогда секретарем. Вдруг по ВЧ меня вызывают из Москвы, – Сталин. Что такое? «Никита (он меня Никитой называл), ты когда можешь лрилететь в Москву?» Я говорю: да хоть сейчас. – «Садись, прилетай. Тут важней».
Прилетел, вызывает он меня к себе: «Вот что творится, Никита, ты посмотри. Вот список: сто восемьдесят человек – заговор на мою жизнь, и во главе секретарь МК, – и подает мне список. – Я тебе верю, Никита, разберись, в чем дело».
Я беру этот список, проверяю: ну, чепуха, секретари райкома, инструкторы, хорошие ребята, ну, и там стоит действительно во главе секретарь МК. Мы с Маленковым посовещались: что же нам делать с этим секретарем-то. Решили: пока переведем его скоренько в Горький. Вызвали его, еле уговорили: «Едешь в Горький». А тот еще на дыбы: «За что в Горький? За что…» – «Поезжай, пока руки-ноги целы, не спорь». Поехал.
Дня через три вызывает меня Сталин: «Что, расследовал?» Я ему говорю: все клевета, Иосиф Виссарионович, люди честные, готовы за вас жизнь положить.
«Проверил точно?» – «Точно, проверил», – и отдаю ему обратно список. Он берет список и говорит: «Ох, подлецы, подлецы, на какое ж дело идут – клевещут на невинных людей». Вот Екатерина Алексеевна здесь сидит, помнит это дело. Помнишь, Катерина Алексеевна? Так было ведь? А вы, товарищ Эренбург, говорите: все молчали. Не все молчали.
Здесь товарищ Эренбург?
Но товарищ Эренбург уже ушел. На нем уже верхом проскакал и Ермилов, и другие, и столько его поминали, что старик не выдержал и ушел с этого второго заседания, кажется, именно в тот момент, когда рев шел и Вознесенского долбали.
– Нет Эренбурга? М-да. Вот он говорит. Вы думаете, легко было нам? Ведь, между нами говоря, – говорит Хрущев, понизивши голос и забывая о том, что в зале сидит ровным счетом шестьсот пятьдесят человек, – между нами говоря, это же был сумасшедший в последние годы жизни, су-ма-сшедший. На троне, заметьте.
Вот я приведу вам пример, между нами: готовился (это в пятьдесят втором году) XIX партийный съезд. Вызывает нас пятерых Сталин к себе и говорит: «Товарищи, предстоит ответственный партийный съезд, будет приниматься новый Устав партии, будет выбран президиум. Кого выберут в президиум? Политбюро в полном составе. А ведь у нас в Политбюро шпионы. Молотов – шпион, Ворошилов – шпион…»
Ну, тут все присутствующие стали быстро подсчитывать, каких же пятерых он вызвал? Ну, это не трудно разумеется, установить.
– «Так вот, что же делать? Нехорошо, если в президиуме такого ответственного съезда решения будут приниматься в присутствии шпионов». Что делать? Мы, конечно, молчим. Тогда Сталин говорит: «Я предлагаю выбрать рабочее бюро президиума в очень ограниченном составе, и список я составлю сам». Ну, все конечно, принимают такое предложение.
Назавтра мы приходим, ну, и Сталин дает мне список. Там пять человек и Ворошилов. Ну, раз он дал – что ж. Я оглашаю список на съезде. Его, разумеется, принимают единогласно. Рабочее бюро президиума утверждено, и сразу после первого заседания съезда рабочее бюро президиума является к Сталину на заседание.
Тот ходит, курит трубку, молчит. Сердитый такой, мрачный. Не говорит ничего. Долго ходил, все молчал. Ну, он молчит, и мы, конечно, молчим. Потом он говорит: «Сегодня рабочее бюро заседать не будет, все свободны». Ну, все пошли, и с полдороги нас пятерых-то и вернули. А Ворошилова не вернули.
И, как вернулись, стал он говорить: что же это происходит? Специально назначается рабочее бюро президиума, чтобы не проникли шпионы, и в него проникает шпион Ворошилов. Вот как работают враги!
Тогда я вынимаю бумажку, которую мне Сталин передал. Я его бумажки не терял, товарищи, и передал ему: вот Иосиф Виссарионович, ваша рука. Тот читает: «Да, моя рука, сам вписал шпиона. Стар стал. Не могу уже больше руководить партией. Пора кого-нибудь мне на смену». И вдруг повернулся к нам, и сразу так: «Верно, а?» Ну мы, конечно: ну что вы, Иосиф Виссарионович, да что вы, да работайте, да вы еще так… да это случайность – то и другое. Он на нас смотрел, каждому в глаза заглянул, потом сказал: «Ну ладно, идите».
Ведь вот как бывало. А вы думаете, легко! Это товарищ Эренбург думает, что легко было. Только он, видите ли, понял и молчал. А мы… Нет, не все молчали, товарищ Эренбург.
Или вот другой случай, тоже, товарищи, между нами.
Как-то осенью отдыхали мы все на юге, на побережье. Ну, и Сталин там отдыхал. Каждый в своей даче, конечно. Как-то еду я, так, вечерком, ближе к вечеру, а навстречу мне такой-то (называет фамилию тоже члена Политбюро). Я ему: «Ты откуда?» – «От Сталина». – «Что так?» – «Да прогнал». – «Как прогнал?» – «Да вот так. Сам вызвал, а потом выгнал, вот, еду домой». – «А в чем дело?» – «Понятия не имею. Вызвал, а потом – пошел вон, вот и все. И вот, иду домой».
Так, думаю, неважные у тебя какие-то дела. Надо, пожалуй, на дачу к себе возвращаться.
Возвращаюсь на дачу. Только сел обедать – звонок. Что такое? «Никита Сергеевич, вас просят». – Подхожу. «Пожалуйте к Сталину, вызывает».
Я думаю: ах ты господи боже мой, и пожрать-то не дает. Ведь это так трудно, вы себе… вы только думаете, что легко. Это – нервы напряжены, и водку нужно пить все время. И все время начеку. Да ну, к чертовой матери, думаю, хоть бы отдохнуть дал! Нет, думаю, пообедаю дома.
Ну, сижу, ем. Второй звонок: Поскребышев или там… «Никита Сергеевич, Иосиф Виссарионович просит вас немедленно приехать».
Ну что тут делать. Сел – поехал.
Приехал я к нему на дачу, ну, он меня что-то не вызывает. Отвели меня в комнату, которая мне предназначена. Ну, ужин. Ну, поел, вышел в сад – нету. Походил по дому – нету. Посидел, подождал-подождал-подождал – не зовет. Ну что я буду делать? Ну сколько можно ждать? Ждал-ждал, ну, лег спать. Утром просыпаюсь – не зовет. Позавтракал – не зовет. Решил: дай погуляю по саду. Пошел по саду гулять, смотрю, с Берией он в беседке сидит, о чем-то по-грузински говорят, смеются. Я думаю: что делать? Ведь он меня не звал, идти-то не полагается. А не пойти тоже как-то неудобно. Думаю: дай-ка, пройду мимо. Прохожу мимо – не замечает. Ну, думаю, чем черт не шутит, дай-ка пройду второй раз мимо. Прохожу второй раз, он вдруг меня окликает: «Ты чего здесь? Уходи». Уходи! Я ушел. Но ведь он сказал «уходи», а не уезжай. Ты чего здесь делаешь, чего тебе здесь надо? Уходи. Ведь это, товарищи, надо было все понимать, какой в этом смысл – уезжай совсем или уходи временно? Я решил – погуляю. Ведь я знаю, тут в горах под каждым кустом телефон, если я буду нужен, тут же мгновенно появятся.
Ушел я, гуляю себе так, по горкам. Хожу час, хожу два. Действительно, из-под куста, как из-под земли, вырастает какой-то лейтенант: «Товарищ Хрущев, вас просит товарищ Сталин».
Повернулся, пошел. Стоит веселый – хохочет: «Ты куда девался? Поедем рыбу ловить, я тебя за этим вызывал».
Ведь вот как бывало. Вот как бывало, товарищи! А вот товарищ Эренбург думает, что это легко.
Вот это сюрреалистическое заседание, с этими рассказами Хрущева, оно, пожалуй, было венцом этих происшествий, более яркого я что-то не упомню.
Пошел я домой, думаю: ну что из этого всего воспоследует? Даже последние слова Хрущева были какие-то возвышенные, что-то провозглашал он, призывал. Но какие тут призывы? Смятение у всех. Что делать? Что будет?
А назавтра парторганизацию писателей действительно разогнали, и членов партии, писателей, раскрепили – кого куда: кого на «Мосфильм», кого в издательство, а некоторые к парторганизации зоопарка прикрепились, потому что она рядом, зоопарк-то рядом с Союзом писателей. Вот так. И не стало парторганизации в Союзе писателей. Единственный Союз, где нет парторганизации. В случае чего – нет парткома. Есть парторг, а это совсем-совсем другое.
Ну, дальше как дела шли, все известно.
Четвертая встреча с Н. С. Хрущевым.
Состоялась эта встреча на июньском Пленуме ЦК, отличалась она необыкновенной помпезностью, хорошими обедами и огромным количеством присутствующих. На Пленум было приглашено больше двух тысяч гостей.
Июнь. Следовательно, с марта по июнь я ждал своей судьбы. Ведь жалобы-то от Грибачева, Софронова и Кочетова были поданы в Президиум ЦК в очень резкой форме. Грибачев и Кочетов – один из них кандидат в члены ЦК, другой – член Ревизионной комиссии, так что дело нешуточное. Но я все ждал, ждал, ждал, и все до меня доходили сведения, что собирается материал. Материал собирают и во ВГИКе, и в Союзе, и в Комитете, и на «Мосфильме». По разным линиям собирают материал. Я все ждал, что будет. Наконец, мне сказали: очевидно, после июньского Пленума будет разбираться ваше дело, а может быть, и на самом Пленуме. Это плохо.
Ладно. И вот наконец состоялся Пленум. Сделал Суслов доклад по китайскому вопросу, Ильичев – по вопросам культуры. Пошли обыкновенные речи. Я, признаться, все это забыл, да и все это было известно, и сейчас не могу вспомнить, что же там говорилось. Только несколько таких черт запомнилось мне. Вот эти несколько черт я и хочу сообщить.
Прежде всего поразило меня поведение высокой интеллигенции, так сказать, верхушки нашей.
Члены союзов писателей, художников и композиторов находились в недоумении и тоске, ибо эти три союза должны были быть слиты. И в кулуарах все спрашивали друг друга: что же мы будем делать, скажем, на пленумах союза? Неужели живописцы будут обсуждать вопросы музыки, а музыканты – романы, повести и рассказы? Ведь не может же быть, чем же мы будем заниматься?
Но, несмотря на это недоумение, руководство наших союзов восторженно приветствовали это слияние – приветствовали с тоской и недоумением во взоре, но приветствовали.
Трусливее всех, пожалуй, оказался Федин, потому что Тишке Хренникову, по-моему, было все равно. Но Федин, он производил просто жалкое впечатление, ну просто безграничный трус.
Так или иначе, прошли эти речи, а я все жду, до меня все не доходят. Наконец, не то уж на третий день, что ли, доходит дело до выступления Павлова. Начинает Павлов с вопросов целины, производства, всякие такие торжественные мотивы, идет по целине, шагает, ну и дошагал, наконец, говорит:
«Некоторые вот тут предъявляют претензии к нашей молодежи. А чего мы можем требовать от нашей молодежи, если среди наставников этой молодежи числятся такие, с позволения сказать, профессора, как Михаил Ромм, который пропагандирует общечеловеческую мораль и лирическое…»
Что «лирическое», он не договорил, потому что вдруг его прервал Хрущев. «О шатаниях товарища Ромма нам известно, – сказал Хрущев. – Мы сами разберемся в этом вопросе. – Помолчал и добавил: – Но мы надеемся, что этот крупный мастер еще встанет на ноги».
Ну, я, правда, тоже надеялся, что «встану на ноги», но, во всяком случае, понял, что продолжаться речь Павлова не будет. Действительно, Павлов нежно улыбнулся, перелистнул страничку и пошел дальше шагать по целине.
Я сижу в некотором недоумении, так и не понимаю – что это, угроза? Или, наоборот, индульгенция? Хорошо уж, по крайней мере, что речь Павлова прервана. А окружающие меня интеллигенты не глядят на меня, смотрят куда-то вдаль мутным взором таким, и искоса вдруг, быстро так, воровским взглядом, – что делает он? Что я чувствую?
Ну, я не чувствовал ничего, кроме мути.
Во время перерыва спустился я вниз. Ну, все тут бросаются мгновенно обедать и завтракать. У меня что-то аппетита не было, пошел я книжки выбирать в ларьке, вечную ручку, что ли, купил. И вдруг подходит ко мне тоже один из представителей нашей высокой интеллигенции и тихо говорит:
– Я вас не понимаю.
– А что?
– Ну как вы можете покупать вечную ручку в такую минуту?
– А что же мне делать?
– Да ведь Павлов выступал. Хрущев выступал! Нет, это либо какое-то необыкновенное самообладание, либо бесчувственность, что ли?
Я не знал, что выбрать – самообладание или бесчувственность. Самообладание – что-то очень торжественно, поэтому я сказал:
– По-моему, бесчувственность.
Ну, на этом и кончилось. Опять пошло заседание, опять говорит очередной оратор. И вдруг очередного этого оратора опять прерывает Хрущев.
– Минуточку, – говорит он. И обращается к двум членам ЦК: – Вы что здесь ухмыляетесь? Вы, товарищ такой-то (по-моему, Жемерин это был) и – такой-то (казахская фамилия, один из секретарей Казахстана), что вам тут смешно? Вы находитесь на заседании ЦК, надо уметь вести себя прилично. Что вы, не хотите работать? Можно освободить! Как вы позволяете вести себя в присутствии членов Центрального Комитета партии! Бе-зо-бра-зие!
У меня даже сердце упало. Я, признаться, и не думал, что на членов ЦК можно орать таким образом, как на мальчишек. Я, правда, слышал, как он орал на Вознесенского, на Голицына, но на членов ЦК!
После, в перерыве, пошел я вниз, что-то болит у меня под ложечкой, пошел я в амбулаторию, говорю:
– Дайте мне что-нибудь от печени.
– Почему от печени?
– Да болит под ложечкой.
– А почему вы думаете, что это печень?
– Ну, у меня больная печенка.
– Ну-ка, давайте.
Послушал меня врач, посмотрел, где болит.
– Что вы, – говорит, – да это не печень у вас. У вас стенокардия, это сердце.
Я говорю:
– Отродясь у меня не было стенокардии, и сердце у меня железное.
– Ну, вот не было, а теперь есть. Это у нас бывает.
Смотрю, а на одной коечке лежит человек, дышит чем-то.
Кладет он меня, дает валидол, нитроглицерин. Полежал – пошел.
Ну, и после перерыва первым было дано слово этому казахскому члену ЦК. И он начинает с того, что приносит глубочайшее извинение за свое поведение Никите Сергеевичу Хрущеву. Не членам ЦК, не Центральному Комитету партии, а Никите Сергеевичу Хрущеву. Он просит учесть, что он всегда вел себя в высшей степени дисциплинированно, ни разу не нарушал порядков в Центральном Комитете партии, и что в данном случае он оплошал, потому что его Михалков попутал. Михалков-де рассказал очень смешной анекдот. Он с соседом своим, с этим Жемериным, что ли, ухмыльнулся, не сдержался, и вот такое бедствие произошло, он просит снисхождения к нему.
Ну, так шло это заседание, не знаю, еще, что ли, день. Наконец, наступил заключительный день. В перерыве всем членам ЦК и кандидатам роздали резолюцию по китайскому вопросу и резолюцию по культуре. Громаднейшие резолюции. Целые книжечки по каждому вопросу. Но дают только членам ЦК. Я думаю, так мы и не узнаем, в конце концов, что же постановили по вопросам культуры и что постановили по китайскому вопросу, но посмотрим, что будет.
Должно было быть здесь два заключительных слова – Ильичева и Суслова. Но перед этим несколько замечаний решил сделать Хрущев. Приготовили ему для этого какую-то записочку, страничек шесть, небольшая. Ну, думаю, минут пятнадцать пройдет, заключительные слова, и все, – отработали.
Он начал читать свои замечания, но уже после первой же страницы отложил ее в сторону, надоело ему читать, и стал говорить. И проговорил он два с половиной часа. Ну никак невозможно вспомнить, что именно он говорил. Тут перемешались и вопросы политики, и китайский вопрос, и вопросы культуры, и крик на Некрасова, которого он предложил исключить из партии, и еще какие-то необыкновенные откровения.
Но главный, что ли, аттракцион, был китайский. Излагать весь этот китайский вопрос смысла, конечно, нету, но одна часть была примечательна.
– Ведь у нас были очень хорошие отношения. На чем они поломались? Я вам расскажу, пожалуй, эту историю, только без опубликования. Пожалуйста, прошу, не надо опубликовывать это дело.
Случилось это так. Вот как случилось начало этой трещины.
Были мы в Индии. Встреча прекрасная. Настроение было… С народом все превосходно. Ну, и пришло мне в голову, говорю: «Давайте, товарищи, залетим в Пекин, это и недалеко тут, из Индии, крючочек. Залетим, поговорим там по нашим делам». Ну, залетели. И что же вы думаете? Принимает меня Мао Цзедун, как вы думаете, где? В бассейне. В бассейне принимает.
Что делать? Он хозяин, я – гость. Приходится плыть. Ну, и влезаем мы в воду. Он плывет, и я плыву, а между нами переводчик. Но ведь он-то – призовой пловец, а я горняк, я же, между нами говоря, плаваю-то кое-как, я же бултыхаюсь, я же отстаю. А он плывет, козыряет. И все время всякие материи излагает, политические вещи. Переводчик мне это на плаву переводит, а я и ответить как следует не могу. И он получается передо мной в преимущественном положении. Ну, надоело мне это. Поплавал я, поплавал, думаю – да ну тебя к черту, вылезу. Вылез я на краешек, свесил ноги. И что же, теперь я наверху, а он внизу плавает. Он плавает, переводчик не знает, то ли с ним плавать, то ли со мной рядом сидеть. Он плавает, а я-то сверху вниз на него смотрю. А он-то снизу вверх, он в это время говорит мне что-то про коммуны, про ихний эти коммуны. Ну, я уже отдышался и отвечаю ему про эти коммуны: «Ну, это мы еще посмотрим, что у вас из этих коммун произойдет». Теперь уж мне во много раз легче, раз я сел. Он и обиделся. Вот с этого все и началось, товарищи.
Ну, поразительная глубина политического мышления Хрущева. Она представила для меня какую-то дополнительную краску в этом разнообразном, мозаичном, так сказать, портрете.
Ну, в общем, добрался он до конца своей речи кое-как. Разумеется, это было под самый конец заседания, уже трудно было ждать чего-нибудь еще, ну и говорит он тогда:
– Что-то я заговорился, я вижу, регламент-то у нас уже кончается. А тут еще два заключительных слова.
И тут Хрущев дает нам предметный урок того, как он понимает вопросы внутрипартийной демократии и ленинских норм партийной жизни.
Обращается он к Суслову и говорит:
– Скажите, товарищ Суслов, вы настаиваете на заключительном слове?
Суслов говорит:
– Нет, не настаиваю.
Он к Ильичеву. Ильичев тоже не настаивает. Хрущев ухмыльнулся и говорит:
– Узурпировал я заключительные слова. Ну, ничего, вопрос и так ясен. Перейдем прямо к голосованию. Начнем с китайского вопроса. Сначала проголосуем резолюцию в целом. Книжечки розданы?
Розданы резолюции.
– Так, значит голосуем: кто за эту резолюцию – поднимите руку.
Голосуют члены ЦК.
Все члены ЦК поднимают единогласно руки.
– Так, – говорит Хрущев, – проголосуем вместе с кандидатами.
Проголосовали.
– Так, – говорит Хрущев. И, помолчавши, вдруг вдохновенно произносит: – Товарищи, давайте будем демократичны! Проголосуем резолюцию со всем народом, со всеми приглашенными! Ведь сейчас разница между членом партии и беспартийным, так сказать, стирается. Вот я вам приведу пример. Подбирали мы однажды список на членов ЦК. Ну, подобрали одного человека. В общем подходящий, вроде, кандидат. Но что-то, помнится, что он беспартийный. Я говорю: «Товарищи, а вы проверили, он член партии?» – «Член партии». – «Проверьте еще раз». Проверили. И что ж вы думаете? Беспартийный! Ну вот, чуть беспартийного не сделали членом ЦК. Вот до чего стирается грань между членами партии и беспартийными товарищами! Это в замечательное время мы живем. И вот, товарищи, давайте проголосуем всем народом, все вместе за эту резолюцию.
Но резолюцию-то ведь никто не читал, кроме членов ЦК. И Хрущев ее читать явно не собирается. Я тихо говорю соседям:
– Товарищи, неудобно, мы же не читали!
И мне в ответ шикают:
– Тихо! И так уж вы тут… позволяете себе!
– Кто за эту резолюцию? Голосуют все присутствующие! Прошу поднять руки.
И все поднимают, как один человек, руки за резолюцию, которую никто не читал.
Хрущев с удовлетворением отмечает, что никто не воздержался, против нету, и приступает к голосованию отдельных поправок.
– На странице тридцать девятой, – говорит он, – второй абзац предлагается исключить. Нашли второй абзац? Голосую.
И все мы хором голосуем за исключение неизвестного нам абзаца по неизвестному нам документу.
Проголосовали, разошлись, удовлетворенные, и даже какое-то такое лестное чувство у всех: смотрите-ка, голосовали все вместе со всем ЦК.
Вот такой был человек, этот Хрущев. Я на него, признаться, зла не держу. Он мне, в конце концов, в чем-то даже помог. Вот, по меньшей мере, прекратил чтение обвинительной речи Павлова. Поэтому дело-то мое после этого замерло. Его из Президиума ЦК спустили куда-то в МК, из МК в райком, а из райкома в партком. И оно, так сказать, затухло. Хотя заседание парткома было глубоко отвратительным, но это – другой рассказ.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.