Текст книги "За туманом"
Автор книги: Михаил Соболев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Глава 6
Время шло своим чередом.
Прилетел Анатолий Гаврилович Виноградов и наконец приступил к обязанностям директора рыбобазы. Супруги, по-видимому, помирились, и Полина летала по посёлку, не касаясь ногами тротуаров.
Виноградов был человек мягкий и интеллигентный. На «материке» он возглавлял второстепенный отдел в «почтовом ящике». На северный Сахалин приехал вместе с женой, детьми и тёщей с одной единственной целью: заработать за три года, предусмотренные договором, средства на новую квартиру. Свою квартиру на «материке» он сдал внаём, какие-никакие, а всё же – деньги.
Если с Полиной никаких трений по работе у меня не возникало, то с Анатолием Гавриловичем с первых же дней я стал соперничать.
Полина Ивановна, исполняя обязанности директора, сидела больше в конторе, а всеми делами, по сути, управлял я. Люди меня слушались. Начальство – далеко, никто не указывает, и я привык к самостоятельности. Строил планы, бессонными ночами прикидывал, как сделать лучше, можно сказать, жил работой. И, как мне казалось, дело шло неплохо, а тут приехал «дядя» и стал перекраивать всё по-своему.
Самоуверенный, импульсивный и упрямый по натуре, юный и, следовательно, чрезмерно энергичный, я не сразу сработался с Анатолием Гавриловичем. Первое время встречал в штыки его распоряжения. Ситуацию осложняло то, что, работая инженером-механиком, я был первым заместителем директора. И по работе мы с ним общались напрямую, без посредников. Дело дошло до того, что в Кривую Падь прилетал Бойцов и выдал нам обоим «на орехи». Большая часть «орехов» досталась, естественно, мне.
Терпение, мудрость и мягкая настойчивость Гаврилыча, как мы его называли за глаза, не позволила перерасти противостоянию в противоборство. Впоследствии мы с ним подружились.
Полина Ивановна в наши с мужем отношения не вмешивалась. Была вежлива, приветлива, всегда встречала меня милой улыбкой на тонких губах.
Возвратились из отпуска девчонки, мастера рыбообработки: Татьяна и Альбина – неразлучные подруги и такие непохожие. Альбина – полнокровная круглолицая рослая брюнетка, крикунья, любительница покомандовать. Танюшка, напротив, была маленькой, худенькой серой мышкой. Курносая, с жиденьким русым хвостиком, схваченным аптечной резинкой, тихая и незаметная. СлОва из неё, бывало, не вытянешь.
Зима проходила в заботах.
Письма из Ленинграда шли долго. Мама писала, что очень скучает, передавала привет от отца и родни. Переписывался с Наташей. Разговор о переезде ко мне она не возобновляла. Молчал и я. Ребята служили. У них была своя жизнь. Присылали мне фотографии в солдатском обмундировании, заснятые в картинных позах, красивые, подтянутые…
Я с интересом приглядывался к жителям посёлка, к людям, окружавшим меня на работе.
Население Кривой Пади состояло из пяти-шести семей переселенцев, бежавших в тридцатые годы от голода с Украины и Поволжья. А также десятков двух сезонников-мужчин, прикипевших сердцем к суровой северной красоте и оставшихся здесь на зиму. Они все со временем переженились на местных красавицах. Бывшие сезонные рабочие, в большинстве своём люди городские, поработавшие в своё время на заводах, и составляли основной костяк ремонтников.
Коренные, если можно так сказать, жители трудились, как правило, в бытовой сфере, где было полегче. Но кое-кто работал у нас.
Вот, например, дядя Гриша.
Григорий Семёнович Ражной исполнял в рыбцехе обязанности возчика. Должность свою при лошадях он шутливо называл «Тпру! Но!»
Дядя Гриша любил приложиться к бутылочке. Когда был пьян, матерился через слово, плевался и везде сорил пеплом из своёй негасимой самокрутки. Но, несмотря на это, старика в посёлке любили. Людей подкупала его детская непосредственность, незлобивость, отзывчивость и страстная любовь к лошадям.
На конюшне Григорий Семёнович проводил времени больше, чем дома, бывало, и спать там оставался, на сеновале. Не умевший требовать ничего для себя лично, старый возчик мог до хрипоты ругаться с начальством, если ущемлялись интересы его питомцев: старого мерина Серого и вороного красавца Трезора.
Начальство не жалует крикунов, но на дядю Гришу долго обижаться было невозможно. Он был как ребёнок.
На моей памяти неоднократно происходила такая сцена.
Ражной, разругавшись поутру с Анатолием Гавриловичем из-за некачественного фуража в пух и прах, в сердцах хлопал дверью директорского кабинета. А уже через пару часов пьяный в стельку подлетал к конторе в запряжённых Трезором санях и во весь голос кричал:
– Горыныч, курва!
Анатолий Гаврилович неторопливо выходил на крыльцо. Ражной заметно сникал. Покачиваясь с носков на пятки и поблескивая очками, директор какое-то время молча любовался сдерживающим нервного жеребца возчиком, а затем спокойно произносил ставшую уже дежурной, фразу:
– Григорий Семёнович, ты уволен. Оставь жеребца и – домой спать. Завтра придёшь за расчётом.
На утренней планёрке полно народу. Собирались начальники цехов и отделов, мастера, бригадиры – обсуждали текущие дела. Директор уговаривал, просил, возмущался, грозил, требовал выполнения плана. Мы с серьёзными лицами дремали…
И вдруг с грохотом распахивалась дверь, Гаврилыч, прервав выступление на полуслове, замирал с раскрытым ртом. А в кабинет врывался дядя Гриша.
Секретарша, стоя в дверях, разводила руками.
Старый возчик в расстёгнутом овчинном полушубке и валенках, потный, расхристанный, при всём честном народе падал на колени посреди кабинета и с размаху бил лбом об пол.
– Горыныч, прости! Без лошадок я не смогу! Я эту курву, водку, у рот больше не возьму!
Всем весело. Директор, снимал очки, вздыхал и махал рукой.
– Всё, всё, дядя Гриша… Иди, работай.
Самое замечательное, что подобная картина повторялась с периодичностью в две-три недели.
* * *
В одну из вьюжных зимних ночей случилась беда.
Дядя Гриша вёз из соседнего леспромхозовского посёлка запчасти для трактора. Зимний день короток, что-то не заладилось, и он припозднился. Санный путь пролегал по льду пролива. По береговой кромке зимой не проехать. Берег засыпан снегом вперемежку с выброшенным штормом обледенелым мусором. Пьяненький Ражной, видать, задремал и не заметил промоины. Сани с седоком остались на льду, а бедняга Серый очутился в ледяной воде. Место, к счастью, оказалось неглубокое, что и спасло жизнь возчику. Конь встал на дно, но выбраться на лёд уже не смог.
Пока Григорий Семёнович добежал до посёлка, пока поднял народ – времени прошло немало. Общими усилиями Серого выволокли на ледяную кромку, но он сразу же лёг, ноги не держали.
Понимая, что с минуты на минуту Серый может сдохнуть, мужики, посовещавшись, решили коня прирезать. Разделанную прямо на льду тушу можно было перевезти в поселок и попытаться продать конину, чтобы хоть как-то компенсировать деду неизбежный денежный вычет.
Когда дизелист Гиндуллин завжикал ножом по бруску, дядя Гриша не в силах смотреть на гибель мерина побрел домой сквозь пургу один, стеная:
– Курва я, Серого загубил!
Лежавшего в горячке простудившегося старика пожалели и коня сактировали. Конина досталась собакам.
Болел дядя Гриша долго и тяжело. Было время, собирались отправлять его в горбольницу, заказав спецрейсом вертолёт. Но старый возчик всё же поднялся. Как только силы стали возвращаться к Ражному, он сразу же стал потихоньку навещать и обихаживать Трезора. И однажды, сидя на планёрке, мы услышали визг полозьев, разбойничий посвист конюха и его хриплый возглас:
– Горыныч, курва!
Анатолий Гаврилович устало улыбнулся.
– Ну, вот! Слава Богу, дядя Гриша поправился. Значит, с планом мы справимся…
Иногда в редкие свободные вечера, навещал Толик. В Кривую Падь он приехал, как и все, по оргнабору, женился, осел… Тихий алкоголик, лирик в душе, Ременюк увлекался поэзией восемнадцатого века. Всё, что было по этому вопросу в поселковой библиотеке, изучил досконально. Книги назад не возвращал, упрямо платил штрафы, якобы, за утерю. В подпитии он мог рыдать над томиком Княжнина, пытался заучивать наизусть оды Державина и Ломоносова. Допытывался, кто мне больше нравится: Пушкин или Тредиаковский? Я, стесняясь своей серости, увиливал от ответа и пичкал его стихами современников: Вознесенского, Ахмадулиной, Евтушенко.
Толик всегда долго топал на крыльце, околачивая снег с валенок. Вежливо стучался и, поздоровавшись, садился на табурет у входа. На предложение раздеться, говорил, что на минутку, снимал только шапку. Сидел подолгу… Курил, пуская дым в открытую дверку печурки. Говорил мало, скупыми фразами.
По его просьбе, я доставал заветную тетрадку и читал:
«…Прежде, чем я подохну,
как – мне не важно – прозван,
я обращаюсь к потомку
только с единственной просьбой.
Пусть надо мной – без рыданий —
просто напишут, по правде:
„Русский писатель. Раздавлен
русскими танками в Праге“.»
На вдохновенном рябом лице дизелиста плясали отблески пылавшего в печке огня. За окном завывала пурга. Единственная под потолком лампочка мигала, угрожая погаснуть совсем. Океан вздыхал и слушал наши беседы.
Иногда Толик, запинаясь, вдохновенно читал, водя заскорузлым пальцем по вырванному из тетрадки младшей дочери листку что-нибудь из Княжнина или Максимовича:
«…Почто, мой друг, поэт любезный!
Бумагу начал ты марать
И вздохи тяжки, бесполезны
Почто ты начал издавать?
Бессмертья, славы ль громкой ищешь,
Чтоб в летописях вечно жить;
Или за тем ты только рыщешь,
Чтоб рифмачом на свете слыть?..»
А то забегал Фокказ Гиндуллин. Приглашал к себе:
– Андреич, – смешно шевелил густыми бровями механизатор-татарин, – обувайся. – Мой Аня пельмени сварил, зовёт кушать. Откажешься – он сильно обижаться будет.
Глава 7
В Кривую Падь узкими таёжными тропками кралась весна. Робкая, бледная после долгой зимы. Зябко поводя укрытыми шалью плечами, она осторожно ступала босыми ногами по изуродованному северными ветрами низкорослому кедровому стланнику. Упрямо наклонив голову, шла сквозь непогоду с юга. Шагала по вершинам сопок, по южным их склонам, испуганно обходя забитые снегом распадки, взбухшие от вешней влаги под неверным льдом речушки, сторонясь закрытых ущелий и глубоких таёжных озёр.
Всё чаще дул с моря тёплый юго-западный ветерок. Снег, скопившийся за зиму в тайге, стал оседать. Сугробы скособочились, потемнели, подёрнулись хрусткими прозрачными льдинками. На солнечных прогалинах сквозь жухлый ковёр прошлогодней травы лезла на свет черемша.
Вот уже и по северному склону сопки, пробивая себе дорогу в насте, зажурчал ручеёк. Вильнул в сторону, заинтересовавшись парящей отдушиной в сугробе. Заглянул в укрытую за пихтовым выворотнем берлогу и разбудил медведя, хозяина здешней тайги. Тот выбрался на волю – тощий, в свалявшейся за долгое лежание на боку шерсти, сонный и недовольный. Гималайский мишка – чёрный с белым ярким пятном на мощной груди. Не столь крупный, как его бурый родственник, но такой же свирепый и бесстрашный. Продрав слипшиеся за долгую зиму глаза, он встал на задние лапы, выпрямился и рыкнул что было сил в сторону посёлка. И на мгновение всё смолкло в тайге: перестали петь пташки, пригнулся под еловой лапой, стараясь быть незаметным, зайчишка, подняла голову тонконогая изящная кабарга с прошлогодней травинкой во рту, насторожила уши, повела огромными глазами восточной красавицы…
Потянулись с юга косяки гусей, и их зовущий клёкот волновал, не давал заснуть. Ещё пока закованное ледяной бронёй море задышало, стряхивая дремоту, шевельнулось…
– Весной пахнет, – распрямлял плечи дизелист Гиндуллин, выходя покурить на крылечко электростанции. Он глубоко, всей грудью вдыхал свежий, пахнущий надеждой на лучшее, весенний воздух и умильно щурил свои и без того узкие татарские глаза.
Толик Ременюк во время дежурства перебирал лодочный мотор.
– Скоро на охоту, Андреич, – щерился прокуренными зубами дизелист. – Эх, люблю я это дело!..
Держа оголённый конец высоковольтного провода в левой руке, правой резко крутил маховик магнето. Из-под изуродованного чёрного ногтя указательного пальца в корпус двигателя с треском била ярко-синяя искра.
– Ой! – восклицал довольный Толик…
То же самое он проделывал и со вторым проводом двухцилиндрового двигателя.
И опять – искра, и снова – «Ой!», и – та же счастливая улыбка на обветренном лице.
– Хорошо, не больно! – раскатисто хохотал довольный дизелист.
А у меня по коже бегали мурашки.
* * *
Нагрянула проверять готовность рыбобазы к путине комиссия с заместителем Генерального директора во главе. Замечаний понаписали страницы три, сроки устранения недостатков установили сжатые, нереальные. Но акт приёмки, тем не менее, подписали, и руки нам пожал Главный крепко, пообещав поощрение.
По такому случаю пришлось организовать банкет – как же без застолья! – пригласили всю местную «интеллигенцию» посёлка. Столы накрыли в столовой, отремонтированной, благоухающей свежей масляной краской, ожидающей со дня на день завоза сезонных рабочих. Я, с самого утра сдавая комиссии «свои» объекты, мечтал только об одном: скорее бы закончилась торжественная часть, и можно было бы незаметно улизнуть домой, отоспаться…
И тут вошла она – чуть выше среднего роста, стройная шатенка моих лет, может, на год-полтора постарше. Носик чуть длинноват, с горбинкой, взгляд синих глаз внимательный и спокойный. Длинные каштановые волосы уложены в скромную высокую причёску. Фигуру девушки облегало тёмное открытое вечернее платье, высоченные каблуки чёрных элегантных туфель выстукивали по крашеным половицам столовой незнакомый волнующий мотив. В её осанке, походке, взгляде, манере произносить слова чудилось что-то царственное… Спокойная уверенность, и в то же время – ни грамма высокомерия. Лишь врождённая простота и естественность. Незнакомка, улыбаясь встречным, прошла в середину нашего импровизированного банкетного зала. Подойдя к нам, девушка кивнула знакомым и, непринуждённо подобрав край длинного платья, заняла свободное место за столом, как раз напротив меня. Когда она подняла голову, я поймал её взгляд и, мгновенно утонув в бездонной его синеве, вдруг отчётливо понял, что пропал…
– Кто такая? – спросил я Главбуха, когда девушка вышла из-за стола.
– Оксанка-докторша, из Октябрьска, – Семён Яковлевич прикурив папироску, мотал в воздухе спичкой, стараясь погасить.
– Сегодня Люба, дочка твоего Ременюка, по санзаданию из больницы после операции прилетела. И Оксана – этим же рейсом. Она нашу амбулаторию курирует. Бывает в «Кривой» время от времени… Что, понравилась?
– Понравилась, – я не мог оторвать глаз от девушки.
– Хороша, шикса, – причмокнул губами главбух, потянувшись к бутылке.
– Нет-нет! Мне хватит, – я помахал перед лицом ладонью.
– Эх, Михаил, Михаил, это мне уже скоро хватит, а у вас, молодых, всё ещё только начинается, – с грустью промолвил Семён Яковлевич, вливая в себя очередную порцию сорокаградусной.
В этот вечер я так и не решился познакомиться с девушкой. Мне доставляло удовольствие наблюдать за Оксаной – как она сидит за столом, двигается, улыбается, поправляет причёску, разговаривает… Когда девушка хмурилась, широкие тёмные брови сходились к переносице, образуя вертикальную забавную складку на лбу, и лицо её на пару секунд застывало, делалось отстранённым. Наверное, что-то не нравилось в словах собеседницы. А через минуту-другую, как ни в чём не бывало, уже заливалась смехом, откидываясь на стуле и промокая платочком глаза. Женщины всегда чувствуют мужской интерес. Несколько раз за вечер я ловил её взгляд, читая в нём вопрос. Так мы заочно и подружились с Оксаной.
Утром, провожая к вертолёту начальство, я помахал улетающей девушке, как своей старой знакомой, и получил в ответ приветливую улыбку. Когда лицо Оксаны, обрамлённое белым пуховым платком, появилось в кругленьком окошечке иллюминатора, набравшись смелости, спросил девушку знаками:
– Когда к нам следующий раз? – Она, так же, как и я, жестами, ответила:
– Прилетай ты!..
Семён Яковлевич, не переставая махать улетающим, толкнул меня в бок, подмигнул и продемонстрировал большой палец.
С этого дня я перестал спать, а жил, наоборот, как во сне…
Иногда ловил себя на том, что, вдруг, некстати улыбнусь или забуду, о чём только что говорил… Впервые за долгую зиму, разбежавшись, прокатился по раскатанной мальчишками наледи на дорожке. Конечно же, упал, пребольно стукнувшись о лёд. Но когда оглянулся и увидел, что свидетелей моего легкомысленного поведения нет, от души рассмеялся. Чего давно себе не позволял.
При первой же возможности я напросился в Октябрьск, якобы, по служебным делам.
Дядя Гриша запряг Трезора и за каких-то сорок минут домчал меня на санях по береговой кромке до Семёновской сопки. Крутой подъём меня не остановил. Я без задержки, ни разу не передохнув, одолел его, подтягиваясь за толстую стальную проволоку, закреплённую на вершине. Северный более пологий склон сопки, на подошве которой, собственно, и начиналось предместье Октябрьска, был расчищен.
Леспромхозовский Октябрьск превосходил Кривую Падь и по размерам и по количеству постоянных жителей. Население приближалось к полутора тысячам человек. В посёлке имелись больница, аптека, дом культуры и школа-десятилетка. При ней располагалась неплохая библиотека.
Забыв о своих делах, я почти бегом устремился в поликлинику, занимавшую отдельно стоящее на территории больницы двухэтажное, рубленое из бруса, здание. В регистратуре пришлось записаться на приём к доктору Мирошенко. Отстояв очередь, за полчаса до закрытия поликлиники постучался в кабинет врача. Оксана в белом халате выглядела не менее элегантно, чем в вечернем платье. Склонившись к столу и подперев ладонью щёку, она быстро заполняла бланк. Мне показалось, что со времени нашей последней встречи девушка похудела. Под глазами как будто проступили тени. Сердце моё наполнилось нежностью. Стараясь проглотить застрявший в горле комок, я стоял, опустив руки по швам, и молчал. Оксана подняла глаза от бумаг и долго-долго смотрела на меня, не мигая.
– На что жалуетесь, больной? – наконец спросила она.
– Сердце, доктор… Ноет и ноет… Ни дня, ни ночи покоя нет…
– Сердце надо беречь, – глядя мне в глаза, серьёзно ответила девушка.
Мы долго гуляли в этот вечер по берегу. Море с тихим шорохом ласково трогало льдины, лежащие за чертой прибоя, пылал закат. Лёгкий влажный ветерок шевелил выбивающиеся из-под шапочки волосы девушки. Я никак не мог наглядеться на её тонкое задумчивое лицо, тонул в синеве грустных, чуть прикрытых ресницами глаз. Чувствовал руку, мягко опирающуюся на мой локоть, бедро, касавшееся меня. Это было какое-то наваждение, колдовство. Мне казалось, что я понимаю сейчас молчание гор, шелест тайги, шорох прибоя, пронзительные крики чаек, шёпот ветра и усталую тишину заката…
И полонила моё сердце Оксанка-докторша. Забыл я и отчий дом, и друзей-товарищей, и свою дененощную работу, еще не так давно делавшую меня счастливым. Уже не спрашивая, нас соединяли телефонистки. Они на память знали, как мы работаем, и прикидывали по времени, дома ли врачиха и молодой механик, или всё ещё на работе? Петр Ильич, капитан прикомандированного к рыбобазе сейнера, стоило мне показаться перед заходом солнца на пристани, прятал в бездонный карман штормовки принесённую мной бутылку спирта и рявкал в переговорную трубу: «По местам стоять! С якоря сниматься! Машина, самый малый вперёд!». До Октябрьска всего лишь восемнадцать километров морем.
Когда Оксана выбиралась в Кривую Падь, мы, бывало, не спали по трое суток.
– Что-то, Михал Андреич, у вас глазки совсем провалились, – шутили сезонницы.
– Нельзя так много работать… Хи-хи-хи! Высохли уже совсем, почернели, на грача похожи стали…
А я носился по цехам без устали, не чуя под собой ног. И всё у меня, как никогда, спорилось и ладилось…
* * *
Когда я пытаюсь восстановить в памяти те мгновенно пролетевшие четыре месяца, то с удивлением понимаю, что, кроме Оксаны, ничего из происходящего вокруг, не могу вспомнить.
Какие-то вспышки счастья, обрывки, отдельные картинки… Как за рулём отцовского мотоцикла, когда ночью превышаешь все допустимые пределы скорости: дорога становится узкой, окружающее сливается в разноцветное пятно, а перед глазами – только освещённая фарами серая лента асфальта, стремительно летящая тебе навстречу. И такое же упоение…
* * *
– Ты же знаешь, что я никуда не уйду… Я просто не смогу прожить эту ночь без тебя… Я искал тебя, ждал… А ты меня гонишь…
– Закрой дверь… Сними очки… Можно, я потрогаю твои губы?.. Подожди, я сама… Прошу тебя, не торопись…
* * *
– Как его зовут? – закуривая вторую папиросу подряд, поинтересовался я.
– МышкО, (она меня сразу же стала так называть) ты не знаешь, куда могли подеваться мои тапки?
– Как его зовут?..
Оксана какое-то время молчит, собирая разбросанную по всей комнате одежду, затем, вздохнув, тихо отвечает:
– Его зовут Степаном, мы вместе учились в школе.
– Ты его любила?
– Не знаю, – укладывая волосы, Оксана держит во рту шпильки, и голос её звучит невнятно: «ненаю».
– Тогда казалось что, да… любила, – справившись, наконец, с непослушными волосами, поясняет она.
– Я была глупой девчонкой…
– И что было потом? Ты только не подумай, что я тебя ревную к прошлому, – спички, почему-то ломались и не хотели зажигаться.
Оксана, обойдя кресло, обнимала сзади, положив подбородок на мою голову. Сидеть в этом положении неудобно, и я с трудом удерживался от того, чтобы не сбросить с себя её руки…
– Потом?.. – Оксана, наконец, отпустила меня. – Потом я уехала учиться в Киев. А Стёпа поступил в военное училище в Херсоне, – она, рассказывала, надевая пальто в прихожей, а я всё так же сидел на стуле, отвернувшись к окну.
Вернувшись в комнату уже одетая, продолжила:
– Мы после школы и не встретились ни разу. Зачем-то продолжаем писать друг другу. Бурная в первое время переписка со временем перешла в вялотекущую стадию, – она горько усмехнулась.
– Степан пока что один. Пишет, что ждёт…
– Ну, я побежала, – чмокнув меня в макушку, она кричит с порога:
– Покушай обязательно. Я тебя люблю!
– Ксана, подожди, – с трудом отрываюсь я от стула.
– Что, коханый?
– Я без тебя жить не смогу…
* * *
– Ты когда-нибудь видел, МышкО, как по ковыльной степи бегут волны? – Оксана обнажённой ногой рисует в воздухе на фоне белёного известью потолка зигзаг, который, по её мнению, должен изображать из себя волну.
Я любуюсь её загорелой голенью, длинной тонкой ступнёй, ухоженными пальчиками и начинаю мелко дрожать…
– Ты слышишь, о чём я говорю? – переспрашивает она.
– Да… То есть, нет, я никогда не видел степь.
– Когда я сюда приехала, – нога юркнула под одеяло, и взлетела вверх рука, тонкая и изящная как крыло ангела, – меня поразило то, как похоже море на степь.
Одеяло съехало, обнажив плечо и часть белой, как молоко, груди.
– Я сама с Запорожья. Ты что, и на Украине никогда не бывал?
– Не довелось, – сипло отвечал я и начинал нежно целовать глаза девушки, стараясь справиться с ознобом. Волосы Оксаны пахли аптекой, – но украинок очень люблю…
– Что ты со мной делаешь… О, господи!.. Коханый!..
* * *
– Ксана, уже середина лета. Мы встречаемся почти четыре месяца, – я разворачиваю девушку лицом к себе.
– Выходи за меня! – вглядываясь в ставшие родными глаза любимой, я почти кричу, тряся её как былинку:
– Хочу, чтобы ты была рядом со мной, понимаешь? Всегда со мной: каждый день, каждый час, каждый миг… Я ревную тебя ко всему: к твоей школьной влюблённости, к врачам твоей больницы, к твоей работе, наконец. Во сне мы с тобой всегда вместе, и когда я просыпаюсь один, реву диким зверем, сжимая зубами подушку!.. Я не могу делить тебя ни с кем, даже с твоим прошлым…
Девушка чуть отстраняется. Глаза её опущены, руки вытянуты по швам:
– Коханый, умоляю тебя: подожди немножко, дай мне время!..
* * *
– МышкО, пойми, я должна поехать. Во-первых, я три года не видела маму. А потом, я должна всё же объясниться со Стёпой – всё ему рассказать, попросить прощения, в конце концов. Так будет по-честному. Ты только не волнуйся, коханый. Я обязательно вернусь, и мы уже не расстанемся с тобой никогда…
Я целую Оксану в глаза, крепко прижимаю её к себе, с трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться. Хочется заслонить её от этого жестокого мира, где каждую секунду приходится принимать решения, выбирать, нести ответственность за поступки… И, в то же время, физически ощущаю, что её теряю…
Катер пронзительно гудит третий, последний раз. Старенький капитан подносит жестяной рупор ко рту…
– Беги, родная, я буду тебя ждать, – отпуская руки любимой, слегка подталкиваю её к дебаркадеру…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.