Текст книги "Мгновения любви. Повести и рассказы"
Автор книги: Михаил Забелин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
II
Мне было двадцать лет, когда я познакомился с Машей. Мы сидели с ней в маленьком кафе на Пушкинской площади и ели мороженое, а я читал ей стихи по-французски. Она не понимала ни слова, и я тут же переводил. Я учился на переводчика на третьем курсе, она – на первом курсе педагогического факультета. Я изучал французский, она – немецкий. Я смотрел на нее с вожделением, она на меня – с трепетным восторгом. Мы встречались каждый день. Была зима, хрупкие снежинки таяли на ее щеках. Я провожал ее домой и тихонько нашептывал ей на ухо: Tombe la neige, tu ne viendras pas ce soir – Падает снег, ты не придешь сегодня вечером… И чувствовал ее близкое дыхание, готовое вылиться в поцелуй, и понимал, что она уже тает в моих объятиях.
* * * * *
Мы стали любовниками. Я звал ее: «Душа моя, душенька», – а она откликалась: «Мой любимый, мой единственный».
Ссора налетела, как облачко. Я просто приревновал ее на одной вечеринке. Она пулей выскочила из этой чужой квартиры, я за ней. Не знаю, откуда в столь позднее время вынырнула эта машина, но она сбила ее, как рок. Я склонился над ней и обнял еще теплые, безжизненные плечи. Она, как бабочка, затрепыхала, потянулась мне навстречу и умерла.
III
Мне тридцать лет. Я влюблен. Ее зовут Ира.
* * * * *
Андрей встретил меня возле метро, обнял, поцеловал и подарил цветы. Я была счастлива, я любила его. В этот день он пригласил меня в гости к своему приятелю. Мы с ним вечно кочевали от его приятелей к моим приятельницам. У него были жена и сын, у меня – муж и дочь. И только наши друзья выручали нас, предоставляя свои квартиры для наших свиданий и любви.
В этот раз он мне сказал:
– Это мой приятель Валера. Он зубной врач. Я к нему иногда хожу лечить зубы. Обычно он меня принимает последним, и мы вместе идем куда-нибудь в кабак.
Он сейчас должен подойти. Он недалеко живет. Хочешь, я тебе его опишу, и тогда ты сама его узнаешь.
Я кивнула.
– Он здоровый мужик, интеллигентный, но немного грубый. Руки огромные – как у мясника.
Я тут же представила себе Валеру, ковыряющего своей мясницкой лапой у меня во рту, и мне стало не по себе.
* * * * *
Ира всегда появлялась неожиданно и стремительно. Она каждый раз словно вылетала из толпы навстречу моим объятиям. На этот раз она была в темном костюме с белой блузкой, который ей так шел. Юбка обтягивала точеные ножки, сочетание черного пиджака и белой блузки, расстегнутой на три пуговицы и слегка приоткрывающей грудь, подчеркивало стройность фигуры и оттеняло ее зеленые, ведьмины глаза, которые я так любил.
* * * * *
Было начало осени, и еще тепло. Для нашей встречи с Андреем я надела темный костюм, который ему очень нравился: приталенный пиджак, короткая юбка и белая блузка с длинным воротником. Он сердился, когда я опаздывала, поэтому я собиралась и одевалась задолго до выхода. Перемерила много костюмов и платьев, сначала хотела показаться ему в чем-то новом, а потом решила: надену то, что ему нравится. Ведь он такой: что-то не так, промолчит, но я же сразу почувствую – чем-то не угодила.
Я стояла, прижавшись к нему, подхватив его под руку, вглядываясь в прохожих. Прямо на нас шел огромный мужчина лет сорока, распирающий мышцами ткань рубашки, с руками, как у мясника.
– Он? – спросила я.
– Он, молодец, угадала.
Я никак не ожидала от этого бугая такой галантности. Он раскланялся, даже наклонился, как мне показалось, чтобы поцеловать мне руку, но сдержался. В руке он держал большой и, видимо, тяжелый кожаный портфель. Я еще подумала: наверное, медицинские инструменты или лекарства всегда с собой носит.
Когда мы вошли в квартиру, в прихожей нас встретила миловидная, беловолосая девушка. Все вместе мы прошли в комнату, и Валера сказал:
– Лена, Андрей, Ира.
После чего он водрузил на стол заветный портфель и раскрыл его. Вместо медикаментов, в нем оказалось семь, ровно стоящих в ряд, бутылок водки. Он их торжественно вынул и произнес:
– Скромно, по-ленински.
А потом добавил, как бы извиняясь, что так мало принес:
– Сюда входит ровно семь бутылок, больше не помещается.
Я поглядела на Валеру с уважением.
– Лена, – повысил голос Валера, – у нас гости. Иди на кухню, приготовь что-нибудь.
Лена молча и послушно пошла на кухню.
– Валера, а кто она? Я ее раньше у тебя не видел, – спросил Андрей.
– Это Лена, мы вчера с ней познакомились.
* * * * *
Я уже начинал жалеть, что познакомил Иру с Валерой. У него, помимо рук зубодера, было четыре жены, среди них – одна известная поэтесса и одна француженка. Он с ними поочередно жил, а потом разводился. Были ли у него дети и сколько, я никогда не спрашивал.
Мы сели за стол и, скромно, по-ленински, выпили водки. А потом Валера сказал:
– Лена, ты помнишь, мы собирались пойти погулять?
И только тогда мы с Ирой, наконец, остались вдвоем.
* * * * *
Два года спустя мы расстались. Она меня бросила и вышла замуж за Валеру, а еще через год они уехали жить за границу. Или это я ее бросил и отправил куда-то за границу, подальше от себя? Или убил ее из ревности? Нет, я ее не убивал. Надеюсь, она жива и счастлива где-то. Пусть она будет той бабочкой, которую я отпустил, и улетит далеко отсюда. Там ей будет спокойнее.
IV
Когда мне было сорок лет, я встретил девушку на двадцать лет моложе меня и стал с ней жить. Ее звали Марина.
Однажды летом мы поехали с ней в Феодосию, туда, где все начиналось, туда, где в первый раз умерла моя бабочка. Все возвращается на круги своя, я снова вернулся в свой фонарный круг – в тот же двор.
Марина будто прилепилась ко мне. Не знаю, почему, но в Феодосии, на юге, где приморский берег, устеленный телами отдыхающих, так и источает похоть, Марина была скромницей. Какой бы она ни была в Москве, здесь не отходила от меня ни на шаг. Мы не расставались ни на минуту, ни днем, ни ночью.
Мы поселились в маленьком домике, в котором, кроме двух узких кроватей, шкафа и тумбочки, ничего не было, но нам этого хватало. Все чаще она говорила мне:
– Андрюша, не уходи от меня сегодня ночью.
Тогда я крепче обнимал ее и нежнее целовал, а когда мы засыпали на узкой кровати, то переплетались, наконец, в единое целое и становились одним человеком.
А утром шли на пляж. Марина несла свой надувной матрас, а я сумку. Мы плыли на камни, за сто метров от берега перерезающие грядой море, а потом пили пиво и бездумно валялись на нашей подстилке часов до трех. Для Марины море было самым прекрасным в жизни. Марина – морская моя, я всегда восхищался тем, как она соответствовала своему имени.
Когда мы шли на море, Марина одевалась по здешней моде – купальник, а снизу подпоясывалась какой-то марлей. Даже не знаю, как ее назвать, мы ее здесь и купили: что-то легкое и прозрачное. Она обертывалась вокруг талии, как у африканских женщин, и ничего не прикрывала, а наоборот, показывала. Наверное, для этого женщины и носили эти покрывала. Марина бросала в набегающую волну свой матрас, забиралась на него и плыла к камням, я за ней. Потом мы оставляли матрас на берегу, и она, то, как акула, с разбега ныряла в волну, то, горячая от жаркого солнца, стояла по колено в воде, а я уже плавал вокруг нее:
– Ну, заходи же в воду.
– Не хочу. Вода мокрая и холодная.
Тогда я бросался к ней, обнимал ее влажными руками и затаскивал в море. Она визжала, отталкивала меня, а потом уже в воде сама приставала ко мне, ныряла, стягивала под водой с меня плавки, выныривала и говорила:
– Попался? Вот теперь ты никуда не денешься от своей акулы.
Или обнимала, прижимала к себе и целовала солеными губами:
– Бегемотик мой дорогой, поплыли до камней.
Мы лежали на горячем песке, повернувшись спиной к солнцу, солнце жмурило нам глаза, и, уставшие от купания, но не от моря, мы отстранялись от окружающего мира и дремали, закрыв глаза, ощущая рядом теплоту и запах родного тела.
Когда под марш «Прощание славянки» поезд тронулся в Москву, Марина прижалась к окну и смотрела на море, пока оно не скрылось совсем.
– Как мне не хочется уезжать отсюда, – сказала она.
В Москве Марина мне вдруг сказала:
– Андрюша, я хочу от тебя родить ребенка.
* * * * *
Она не родила мне ребенка. Вскоре после приезда в Москву она заболела и через год умерла.
V
Мне сказали, что я чуть не убил свою внучку, такую маленькую и беленькую, как бабочка. Это неправда. Я просто взял ее в свои объятия, а она распахнула ручки, как крылья.
Мне пятьдесят лет, и теперь я живу здесь – в сумасшедшем доме, в отдельной палате.
Я лежу один, меня никто не беспокоит, время остановилось. Я много думаю о прожитом. Как странно: теперь я вспоминаю не своих детей и внуков, а женщин, которые были у меня, которых я любил. Я думаю о них – моих бабочках – или о моей душе: это одно и то же. Может быть, я слишком сильно любил, может быть, чересчур сильно прижимал их к себе, поэтому они умерли. Мне кажется, что это я их всех убил. Мне кажется, что я причастен к их смерти, потому что любил их. Или моя любовь, как гниль, несет смерть? Почему так? Почему я всем приношу несчастье? Я всегда считал себя добрым человеком. Почему же?
В меня влюблена медсестра. Ее зовут Люба. Она приходит иногда ко мне по ночам. Но когда в ночной тишине мне в мозг иголками впиваются шепот и шорохи, и голоса моих любимых, я начинаю бояться и за себя, и за нее. Я боюсь, что однажды, в порыве страсти, сожму ее, как бабочку, и прошепчу в последний миг: «Прощай, моя душа, прощай».
Море
I
Море тихо ласкает пеной берег. Нежная волна лижет прибрежный песок и отступает назад. Теплая от ушедшего дня, черная вода набегает на кромку пляжа и отползает обратно, в темноту. Медленное и плавное шевеление ночного моря затормаживает бег мыслей и времени и успокаивает сердце. Соленый летний ветерок освежает голову и холодит кожу. От пальцев ног до самого горизонта через спокойную, пенящуюся морскую гладь прокладывает себе узкий путь серебристая луна. Доносящиеся издалека чужие голоса и звуки тонут и глохнут в ленивом прибое. Ночь, тишина и безлюдье. Свет незнакомых огней растворяется в лунном сиянии, и тихая звездная ночь огораживает их черной пеленой. Окрашенный красками ночи, шуршит и пенится пузырями под набегающей волной остывший за вечер песок. Светящаяся электрическими точками огней, длинным изгибом, мешая с ночью горы и небо, уходит вправо бухта, а влево темнота скрадывает и берег, и море. Большая глазастая луна пятаком зависла над морем и прочертила по воде границы света и тьмы. Последние ночные купальщики ушли с пляжа, и остались благодать и покой. Соленый, свежий воздух раскрывает скальпелем грудь и наливает легкие. Они вздымаются сильнее, и глубже вдыхают в себя ноздри и рот море и воздух, становясь неразрывной связью между гигантом-морем и сидящим на берегу человеком.
Ванечка сидел у подножия волн на деревянном, дощатом топчане и вглядывался в черную морскую гладь, туда, куда утекали последние дни и ночи теплого лета. Ванечка смотрел в ночь, а в голове шумели солнечные дни и мягкие вечера уходящего августа. Ванечка глядел в кромешную даль, а в мозгу его, под полоскание волн и шуршание песка, всплывали картины и сцены прошедших двух месяцев. Думы поутихли, убаюканные летней прохладой, умиротворенные ночным покоем моря, душа успокоилась, и воспоминания стали в ряд.
II
И в детстве, и в молодости все его звали Ванечкой или Ванюшей.
В детстве он был тихим и каким-то отрешенным. Не то, чтобы он не любил играть со своими товарищами и бегать вместе с ними, но иногда, посередине игры, вдруг останавливался и куда-то всматривался, непонятно куда. Ему попались хорошие сверстники: они не били и не дразнили его за эти непонятные остановки, а со временем стали относиться к нему с уважением за его непохожесть. Он не был замкнутым или молчаливым, просто иногда набегало на него облачко отстраненной задумчивости, и тогда он, будто спотыкался на ходу и смотрел вдаль, словно видел там нечто, невидимое другому глазу. Его школьные друзья уже не удивлялись этим странным приступам его настроения и не трогали его в эти мгновения, но и они, и взрослые с тех пор, может быть любя, может, бережно, стали звать его Ванечкой.
В этом маленьком приморском городе жили, как в деревне: все знали друг друга. Зимой работали в порту или на единственном на весь город заводике, летом собирали урожай с курортников, сдавая им комнаты и продавая падавшие в садах на землю абрикосы.
Ванечка окончил школу, стал работать в порту и женился на своей однокласснице. Они стали жить в доме с большим двором, оставшимся ему от деда.
Маша работала на заводе и была хорошей и любящей женой. Она знала Ванечку с детства и не удивлялась, когда он ей говорил:
– Машенька, пойдем сегодня вечером на берег, я на море хочу посмотреть.
Местные редко ходили на море. То ли они устали от него и воспринимали море только как пользу, дающую рыбу, то ли свыклись с ним, как привыкают к окружающей природе, будь то лес или горы. Но Ванечка любил брать под руку Машу и ходить с ней на пляж, когда вечерело и там становилось пусто. Они сидели на деревянном топчане, обнявшись, и молчали. Ванечка смотрел куда-то за море, и Маша понимала, что нельзя его перебивать в эти минуты. Она не понимала, что с ним тогда происходит, но любила его и молча сидела рядом. Иногда так продолжалось полчаса, иногда час, а потом Ванечка, будто проснувшись, целовал жену, прижимал ее ближе и говорил:
– Пойдем, Машенька, домой. Ты не замерзла? Что-то зябко стало.
Маша была стройной и хрупкой, многие парни заглядывались на нее, но почему-то она полюбила этого странного, добродушного увальня, своего Ванечку.
Друзья говорили ему:
– Ну, Ванечка, добрая душа, повезло тебе, такую деваху отхватил.
А ей, в шутку, говорили:
– Ты, Маша, приглядывай за ним, а то задумается и пойдет по морю, аки по суше.
Прошло несколько лет после их женитьбы, и Ванечка как-то сказал Маше:
– Машенька, не обижайся на меня, пожалуйста, я потратил наши деньги: купил холст, мольберт и краски. Хочу попробовать рисовать.
Если бы Маша была другой, наверное, он не любил бы ее и не жил бы с ней.
Она ответила:
– Ванечка, как-нибудь доживем до зарплаты. А что ты будешь рисовать?
– Море.
– Как Айвазовский?
– Хуже, конечно, но мне очень хочется написать море.
– Рисуй, Ванечка, я тебе не буду мешать.
Айвазовский жил в этом городе. Его здесь до сих пор почитали и гордились им. На набережной, выстроенной этим художником, рядом с бегущей вдоль моря железной дорогой, проложенной на его деньги, до сих пор стоит его дом – Галерея Айвазовского.
Когда Ванечка рисовал, Маша не подходила близко. Он стоял на площадке лестницы, ведущей в подвал, и по его отрешенному взгляду Маша понимала, что, вместо белой стены, он видит море, а вниз по лестнице спускается, чтобы никто не помешал и не отвлек его взора, за которым распахивается стена.
Маша занималась своим домашним хозяйством и обходила стороной спуск в подвал, чтобы не потревожить Ванечку. Иногда он ей говорил:
– Машенька, иди сюда, посмотри. Это не мое, это копия с Айвазовского. Но скоро я пойму, как надо это писать, и тогда я нарисую что-то свое. Хотя это и будет то же самое море, но это будет другое море, потому что море всегда разное, это будет мое море.
Возможно, какая-нибудь другая женщина и сказала бы: «Ты бы лучше домом занялся, подвал разобрал бы, стенку бы отштукатурил». Но не Маша. Когда Ванечка закончил свою первую, написанную красками на холсте, картину, она купила рамку и повесила картину в спальню, а потом, прижавшись к нему и целуя, шептала:
– Ванечка, милый, как я тебя люблю. Ты мой самый хороший, художник мой дорогой.
Прошло несколько лет, и Ванечка стал писать, не подражая Айвазовскому, свои картины. Иногда он говорил жене:
– Машенька, знаешь, чего мне не хватает? Мне не хватает знаний. Если бы я учился, мне было бы легче. А я постоянно натыкаюсь на эту нехватку мастерства.
– Ванечка, если хочешь, поезжай учиться в Москву, хочешь, я с тобой поеду.
– Маша, родная, кому я там нужен? Да и поздно мне поступать в художественное училище. Ладно, буду рисовать для себя и для тебя.
Эти слова и те мгновения, когда он просил ее взглянуть на новую картину, были самыми счастливыми в их жизни.
Может быть, Маша чего-то не понимала в его творениях, но главное было не в этом: она любила его и переживала за него, и поэтому, чтобы он ей из нарисованного ни показывал, восхищалась им.
Почему-то детей у них не было, хотя они жили вместе уже много лет. Они оба мечтали о ребенке, но не получалось. Потом они узнали, что детей у них не будет, и смирились с этим.
Часто в гости приходили родственники и друзья, и все вместе они усаживались вечером в летнем дворе под виноградником за накрытым столом. И когда он подглядывал, как она накрывает на стол, суетится, готовит и несет к столу дымящуюся жареную рыбу: тараньку или кефаль, под салат из помидоров и огурцов, и стреляет в него черными, сияющими глазами, Ванечка понимал, что он самый счастливый человек на земле, пусть даже если он не настоящий художник.
III
В это лето, как и всегда, они сдавали комнаты приезжим. Приехал москвич, снял комнату и остался у них жить на две недели. Он был старше Маши и Ванечки лет на десять, и звали его Петр Петрович. Он представился художником, приехавшим на море и этюды. Имя Петра Петровича Волобуева было Ванечке известно по книгам и иллюстрациям.
Он поселился в отдельном домике во дворе, утром ходил на пляж и, просыпаясь от послеобеденного отдыха, брал мольберт и шел на берег.
Маша готовила завтраки и ужины для Петра Петровича, обедал он обычно в городе, а ужинать любил во дворе, и знаменитый художник снисходительно принимал, как должное, эти бесплатные знаки внимания.
Ванечка взял на работе несколько дней за свой счет и бегал повсюду за Волобуевым, радостный, как собачонка. А ночью в постели он рассказывал Маше:
– Представляешь, Машенька, сегодня Петр Петрович разрешил мне дорисовать на его эскизе небольшой кусочек моря.
Ванечка, как хвостик, ходил за ним на пляж и носил за ним мольберт и сумку.
Поначалу Волобуеву нравились Ванечкина восторженность в глазах и восхищение ученика, с которым тот следил за крупными мазками мэтра на холсте. Потом Ванечкино назойливое присутствие и провинциальная радость от общения со столичной знаменитостью ему надоели. Картина не получалась, Петр Петрович сам понимал, что не хватает в ней души или таланта, и про себя стал обвинять в этом Ванечку: мешает, смотрит, не отходит ни на шаг, не дает сосредоточиться. Петр Петрович был интеллигентным человеком и всегда гордился своей изысканностью в манерах и одежде, и не мог, в силу своего воспитания и образа жизни, грубо оттолкнуть Ванечку от себя. Но в глубине души уже поднималась и закипала злобненькая волна отвращения к этому провинциалу.
Работа не шла. Когда Петр Петрович Волобуев приехал сюда, впервые – в город, где творил Айвазовский, его не оставляли счастливые надежды, что он напишет серию картин о море, и представит их на очередную выставку, и они будут иметь успех. Ничего не получалось, как мастер, Петр Петрович это хорошо понимал. Между ним и лежащей у его ног водой будто вырос невидимый барьер, и теперь Волобуев винил в этом робкого, доверчивого, очарованного Ванечку. И даже когда закончились Ванечкины отгульные дни, и он снова вышел на работу и избавил Волобуева от своего присутствия, прилипшего, как тень, ничего не изменилось: картина не удавалась, море ускользало от восприятия, краски ложились не те и не так. Глухая озлобленность на себя, на море, на неудавшуюся картину и, больше всего, на Ванечку наполнила до краев чашу его сердца, и тогда Петр Петрович забросил свой мольберт и краски в угол и стал ходить на море, как все: купаться и загорать.
Однажды в субботу утром, после поданного Машей завтрака, уже собираясь на пляж, Петр Петрович увидел Ванечку внизу, на площадке лестницы, ведущей в подвал, с кистью в руке. Мстительная нотка за неудавшуюся работу звякнула внутри. Уже сладко предвкушая, как сейчас он разнесет в пух и прах мазню этого местного подмастерья, он спустился на три ступеньки вниз и заглянул Ванечке через плечо. Он уже открыл рот, чтобы выплеснуть в Ванечку заранее приготовленную, ядовитую фразу, но вдруг замер, не отводя глаз от почти законченной картины. То, что он увидел на холсте, поразило и ранило его в самое сердце. Там было изображено то, что он сам хотел написать когда-то, но даже здесь, на родине Айвазовского, не пытался начать, боялся подступиться к такому полотну. Было одно лишь море, огромное и спокойное, как зазеркалье, и первый, робкий луч выплывающего из-за горизонта раскаленного, краснеющего солнца, и белый парус вдалеке, плывущий навстречу рассвету. Больше ничего: ни берега, ни пляжа, ни гор, ни людей, только раскинувшееся на всю картину море, парус и восходящее солнце. Всё другое было бы здесь лишним, неуместным и ненужным. Морская гладь пульсировала, как лишенное покрова кожи сердце, и оживала на картине, и было в ней столько достоинства, красоты, благородства, спокойствия и внутренней силы, что Петр Петрович невольно подумал про себя: «Я бы так никогда не смог написать». Как на проявляющейся на глазах фотографии, светлело небо, но солнце еще не встало, оно только посылало вдаль, в глаза, свой первый луч, бороздя яичным желтком легкую зыбь, пронзая, как стрела, от горизонта до самой кромки, море. А навстречу первому солнечному лучу плыл одинокий белый парус.
Волобуев смотрел на картину молча, и как мастер, как художник, как профессионал, понимал: то, что написано на этом холсте, то, что он один сейчас видит и понимает, – это гениально. Даже не талантливо, а гениально. «Господи, это же новый Айвазовский, но другой, совершенно другой», – подумал он. «Как это возможно, – размышлял он про себя, не отрывая глаз от картины, – не учась ничему и нигде, написать такое. Как ему удалось, этому деревенскому самородку и слабоумку, так смешать краски, так сродниться с этим морем и передать и его, и свою душу в этой картине? Не понимаю, как он это увидел и выразил, не понимаю. Это невозможно и это гениально. А ведь ни он даже, ни его жена, тем более, не ведают, что он написал, как он написал. Только я могу понять, что за творение он создал, он – этот неуч, ничтожество, провинциал. Не я, а он смог выразить на полотне вот это: море, парус, рассвет. Как просто, но у меня бы не получилось, а он смог, не зная, что творит».
Ванечка глядел на Петра Петровича заворожено, вопросительно, не отводя глаз, затаив дыхание, как ждут приговора: жизнь или смерть.
Волобуев очнулся от своих мыслей и перевел взгляд на замершего в ожидании Ванечку:
– Что я могу сказать, молодой человек? Неплохо, даже очень неплохо. Хотя до настоящего художника вам еще очень далеко. Посмотрите на этот мазок, он явно здесь не к месту. И краски не очень естественны. Хорошо, но чего-то не хватает. Людей, что ли?
– Петр Петрович, но я не хотел рисовать людей, я хотел нарисовать море. Я так и назову эту картину – «Море».
– Ничего, ничего, не обижайтесь. Хотите, я возьму эту картину с собой в Москву и покажу ее своим друзьям – художникам?
– Петр Петрович, простите, не могу, я обещал подарить эту картину Маше на день рождения.
– Ну, смотрите, смотрите, настаивать не буду. Если передумаете, скажите.
– Петр Петрович, а давайте, я покажу вам другие мои картины.
– Хорошо, потом как-нибудь.
Петр Петрович круто развернулся, поднялся по ступенькам и пошел на пляж.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?