Текст книги "Собрание произведений в пяти томах. Том 3. Восьмидесятые"
Автор книги: Михаил Жванецкий
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
Второе внезапное обращение к детям
Дети! Ирония спасет вас.
Вас спасет юмор.
Вы уже не те, что мы.
Сегодня меня спросил маленький мальчик восемнадцати лет:
– Михаил Михайлович, как вы думаете, что-нибудь изменится в нашей стране? Мое поколение совершенно безразлично, я единственный, кто задает себе этот вопрос.
– Значит, что-то изменилось.
Дети!
Вы все видите.
Мы не можем воспитать вас.
Нам нечего передать вам, кроме торговых связей.
Кроме приписок, подлогов, краткого содержания частного определения, анализов, рентгенов, обваливающихся потолков, стонущего пола, зависти, плохих воспоминаний, незнания предметов, обычаев, нации.
Бросьте нас.
Не пригодится вам ничего из того.
Начните с самого начала.
Из нас вам не подойдет ничего.
Соберите что-нибудь из арифметики, грамматики и плывите к людям.
Из техники – не сообщим вам.
Из медицины – не сообщим вам.
Из истории – наврем вам.
Из физики – не сообщим.
Из биологии…
Все труднее нам выглядеть людьми – это уже стоит чудовищных усилий и удается единицам.
Извините нам ваше рождение – слепое, как у кошки.
Не ахайте от чужой техники, не восхищайтесь, начните сначала, разберитесь сами и не спрашивайте.
Ответов наших не слушайте.
Советов наших не слушайте.
Леченье наше, ученье наше не принимайте.
Пожалейте нас и уходите.
Что бы мы не говорили, мысленно мы с вами.
Мы давно носим вашу одежду.
Поем ваши песни....
Крадем ваши слова.
Мы жалкие, и не жалейте нас.
Будильники наши.
Кошелки наши.
Идеи наши.
Культура наша.
Не жалейте нас, а пожалейте и уходите.
С вами наша зависть.
С нами ваше прошлое.
И видится Ему из космоса
И видится Ему из космоса живописная картина, но без масла: где-то посередине скалой стоит хорошая жизнь и подбираются к ней с разных сторон какие-то люди. Через крепостное право добирались – не попали, рядом прошли. Через коммунизм добирались – не вышло: слишком в сторону отвалили. Кто-то сказал: через рынок ближе всего, только надо назад отойти и половину продуктов выбросить, чтоб налегке разогнаться. Отошли назад, стали разгоняться. Пока набирали скорость, потеряли последние ориентиры, где именно та хорошая жизнь находится. Чувствуют: где-то рядом, и запах гонит, и музыку слышно.
С криками, воплями проскочили мимо, чуть обратно в феодализм не попали. Снова разворачиваться начали – корму об камни бьет, нос на мель лезет.
Хорошо тем, кто там, в той жизни родился. Стоят они, смотрят сверху, как эти мучаются, подплывая с разных сторон, и кричат: «Левей давай, левей, еще левей!..» А эти приглашают их к себе: «Покажите, направьте изнутри».
Нет, говорят, мы только от себя корректировать можем.
Некоторые вообще кричат: «Давайте в сторону, езжайте своим путем». Своим путем – это опять путем холода и недоеданий, путем отсутствия целей и больших человеческих потерь.
Так и запомнится Господу эта незабываемая картина: стоящая посреди космоса хорошая жизнь и кружащая вокруг нее лайба со всеми своими концами и пробоинами.
Вопрос у меня к Нему, вежливый, на Вы: «Что ж Вы не поможете, Господи?»
Имя
Я сам труслив до невозможности.
Но есть то, на что мы опираемся,
и если его деформировать,
то ходить будем, ныряя и хромая, и лицо будет искажено,
и все будут видеть и перестанут доверять,
и то, чем ты зарабатываешь, – имя твое, оно не может быть слегка испорченным,
оно пропадет начисто.
Зачем лишаться своего имени и ради чего?
Как-то не припомню, чтоб очень хорошо платили за утраченное достоинство или так уж наказывали за сохраненное.
Но за имя твое платили и будут платить благодарностью, услугами, любовью и иногда деньгами.
Потому так раздражает независимость:
невозможно власть к ней применить.
А талант и независимость – как бы уже власть, и другая власть относится к этой с ревностью.
А та, что поумней, пытается сотрудничать.
Хотя сотрудничать невозможно: начинается то, о чем сказано выше.
Лучше всего выразить уважение и оставить в покое.
В этом одиночестве и есть его судьба.
После разлуки
Итак, Одесса, после долгого перерыва, здравствуй! Разные чувства овладевают при выходе на знакомую сцену. Раньше можно было сказать: Одессу нужно беречь. Сегодня нужно сказать: Одессу нужно спасать.
Одесса держалась на трех китах: искусство, медицина, флот. Что такое искусство, медицина, флот? Это люди, личности. Если их выкорчевывать, если одобрительно смотреть, как разбегаются писатели, журналисты, если преследовать редчайших ллойдовских капитанов, загнать их в Тикси, как Никитина, в Ялту, как Дашкова, на Дальний Восток, как Назаренко, то мы получим то, что мы получили. Анкеты у всех в порядке – полный ажур – и нет жизни. Теперь, чтоб что-то поставили в театре – надо пригласить, чтоб вылечили – надо выехать, чтоб спасли – надо позвать с берега.
Долгое время нам внушали, что своеобразие Одессы в промышленности. Нам запрещали говорить одесским языком, нам запрещали петь одесские песни и танцевать под них. Разные бригады из разных городов наводили здесь порядок. И сейчас некоторое среднее руководство одолевает тоска по порядку: «Эх, крепкая рука нужна», «Эх, осадить надо», «Эх, вона что с молодежью, прикрутить надо».
Я только хочу сказать, мы там уже были. Мы только что оттуда. Мы этот край запретов, раздолбов и КПЗ знаем наизусть. Мы там каждую тропку знаем. Результат известен всем, на все запреты и приказы мы ответили огромной неосознанной неподвижностью, очень напоминающей забастовочное движение: ни в одной столовой нельзя было поесть, ни одно пальто нельзя было надеть, ни одна электроника не срабатывала, залы кинотеатров были пустыми, центрами культуры стали очереди. А успехи мы имели там, где не могли проверить сами. Сейчас другое. Сейчас мы испытываем один из тех счастливых моментов, когда мы живем в согласии со своим правительством. Этот момент надо использовать для возрождения Одессы.
В Москве и Ленинграде собираются люди и защищают памятники культуры, старые дома. Вся Одесса – величайший культурный памятник мира.
Напиши в любой афише: «Как пройти на Дерибасовскую», «Одесса улыбается» – в любом месте земли аншлаг обеспечен.
Я счастлив, что я снова в Одессе, Одесса – не Сицилия, нам не свойственно чувство мести, мне достаточно того, что те, кто запрещал, пригласили меня.
Я снова в Одессе, хотя я жизнью обязан Ленинграду, Москве, где я честный член «Одеколона», то есть одесской колонии в Москве. Я жил Одессой, кормился ею, писал для нее, и жаль, что полностью понять меня могли только там, где меня не было. Но когда я летом хожу мимо одесских дач и из-за забора слышу свой голос, что может быть выше этой чести быть понятым еще при жизни?!
Добро и зло
Очень просто определить добро и зло. Очень просто определить доброе дело. Пойти и попробовать его осуществить. Если очень тяжело – значит дело хорошее. Если невозможное – значит очень хорошее. Если начальство сразу уцепилось – иди назад. Думай, сынок, думай.
Где еще найдешь такую систему, чтоб так безошибочно определяла разумное и талантливое. Раньше это все происходило в искусстве – не печаталось самое лучшее, причем очень точно. Литературные критики слова не успевали сказать, как КПСС, КГБ, МВД мигом определяли и то ли произведение, то ли автора конфисковывали.
Сейчас перестали обращать внимание на искусство, перешли на жизнь. И так же здорово получается. Как увидите, с чем борьба идет, – значит, дело хорошее. Земля, фермеры, свободные зоны… Жратвы нет. Но как кто-нибудь возьмется выращивать, все на него наваливаются, и он распластанный все это бросает и лежит пока.
Так же и машину новую. Все машины не дай бог, но как кто-то что-то придумает, все на него наваливаются, и вот он уже бледный лежит отдыхает.
Нигде такой точной определительной системы нет. Плохо, что мы в ней жить должны. И она нас правильно определила: раз мы в ней живем и работаем, значит, мы дерьмо. Либо, наоборот, прикидываемся им, чтоб здесь кое-как жить. А уж кто при этой системе хорошо живет, тот очень большое дерьмо, и ошибки здесь нет. Система – все семьдесят лет работает безошибочно.
Тщательно целую. Твой…
В партии
Почему многие не состоят в партии? Они там в жару в шляпах и в галстуках, в темных костюмах.
Приедешь в безрукавке – «идите переоденьтесь».
Осенью они в серых макинтошах и в серых шляпах. Зимой в ратиновых пальто и пыжиках. Ни одного члена КПСС в кепке или берете на аэродроме я не видел. В шортах не ходят.
Они очень любят целоваться с мужчинами, разбирать постельные вопросы. Кто с кем, когда.
Трясут мужа по заявлению жены. Любят спрашивать: «Где ты был с восьми до одиннадцати, а потом куда пошел? Как ты смел там ночевать?»
Любят собирать совещания у первого, где двести объясняют одному основные законы физики, экономики, химии, но это не помогает, и они опять разбирают: почем купил, где построил, как и с кем спал. Здесь они непревзойденные знатоки.
Чтоб что-нибудь сказать народу, собирают специалистов, выслушивают, но повторить не могут.
Тогда они опять начинают разбираться, кто с кем спал, кто куда упал, кто откуда вылез. В этом им помогают милиция и комитет глубокого бурения.
Спрашивать, как поступить, что вы порекомендуете для неприбыльного предприятия или плохого театра, у них не стоит. Они не ответят и опять будут: кто почем купил, кто с кем спал.
Даже простые вопросы: как снабдить водой, где построить дом, кого привезти в зоопарк? – им лучше не задавать, они устроят разбор: кто с кем спал, потребуют заменить третьего директора четвертым с еще лучшей анкетой.
Вопросами торговли они занимаются со знанием дела, но наладить не могут.
Конечно, управлять они могут, но не знают куда, и продолжают делать карьеру уже в международье, то есть не вверх, а вширь, что опять плохо заканчивается.
Устраивают столкновения не программ, а людей и снова разбирают, кто с кем спал, кто куда ходил.
С ними, конечно, интересно, но вредно, и много злых. Тех, кто спит только с женой.
Кто спит с посторонней – стоит на ковре тоже злой.
Кто ни с кем не спит, злится на них всех.
Так они и разбирают.
Конечно, там много людей невинных, а то и просто нормальных. Цепляться к ним нечего. Но если они посоветовать ничего не могут, а вмешиваются, проще сказать: «Если тебе делать нечего, стой там, смотри, но, пожалуйста, не мешай, люди как-то хотят выбраться на дорогу, а ты одного выберешь – топишь, второго топишь, с национальностями пристаешь. Все уже видят, что тебе делать нечего, стой в стороне, смотри. У тебя и здания есть, и больницы, и санатории – сиди там спокойно, если не можешь что-то предложить».
А вообще, конечно, кто хочет, может туда записаться, но очень многие не выдерживают вот этой ходьбы в одинаковых шляпах, костюмах летом и зимой – пыжик и серое пальто.
И целоваться в жару с мужчиной очень неприятно, если ты мужчина.
А если нет?
Тогда и стой в этой партии, за тобой придут.
Л-и-ч-н-о-с-т-ь
Два года без Райкина. Тридцать шесть лет без Сталина. Двадцать четыре года без Хрущева. Шесть лет без Брежнева. Четыре года без Черненко. Эх, Аркадий Исаакович! Пятьдесят лет Театру миниатюр.
А. И. Р., как всегда, все доделал до конца. Все пристроены. Одним дал театр. Другим дал работу. Третьим дал пищу для воспоминаний, дал театр, мне дал квартиру, рекомендацию в Союз писателей и имя, к нему вопросов нет.
Единственное – не нужно было вызывать в себе любовь, как вообще не нужно вызывать ни в ком любовь, чтоб потом не было слез. Держаться нужно было независимо и строго. Влюбляешься – значит слезы рядом, ты уже содрогаешься ночами, сморкаешься в кружевной платок, любимые духи отброшены, не следишь за собой, появляешься перед ним в синих кругах вокруг глаз, дышишь рядом.
Все время дышишь рядом, пока директор тебе не скажет:
– Миша, Аркадий Исаакович решил с тобой расстаться.
– Как, – не веришь ты. – Он же только что меня обнимал рукой.
– Миша, – говорит он, – Миша…
– Да, да, да…
И ты к последней миниатюре подстегиваешь последний листок, где написано: «Прошу меня по моему собственному желанию…» А Аркадий Исаакович, прочитав и отхохотав все до последнего, начинает пудриться. Он всегда пудрится, когда ему нужно решить. А ты стоишь, ты всегда стоишь, когда решается твоя судьба, и не веришь: нет, нет…
– Да, – говорит А. И. Р. тихо. Он всегда говорит тихо. – Ну что ж, – говорит он, – ты правильно решил.
Как будто это ты решил, и ты киваешь, чтоб его не расстраивать.
– Да, я так решил. – И вы расходитесь.
Он идет в свет, в прожектор, в аплодисменты, а ты идешь вперед лицом. Вот как оно дернется, так ты идешь туда, куда идут все брошенные жены, дети, девушки, мужья, актеры, пенсионеры – к матери, бабушке, чертям, выбираете маршрут и начинаете пить. И лежите в носках, размышляя…
Через три часа и три дня появляется театральный автобус и тебя просят обратно в театр. Ты, падая и не попадая носками в ботинки, с заплаканными ресницами, тушью на лице, оказываешься в Первой советской пятилетке[1]1
Имеется в виду концертный зал в Ленинграде.
[Закрыть], и он снова рукой обнимает тебя…
– Как же ты мог, как же ты мог?
– Да я, мне сказал Чобур: увольняйся. Я уволился, но если вы скажете одно слово…
– Я не об этом…
– А об чем???
– Как ты мог оставить театр без программы?
– Как? Вы же меня уволили???
– Ну и что. Моральный долг у тебя есть?
– Как???
– Иди возьми толстую тетрадь и пиши.
Вы идете, берете толстую тетрадь и пишете, пишете, пишете…
Только почему-то у вас уже не получается…
Потом, вдруг, через пять-шесть лет, звонит директор и говорит: «А. И. Р. хочет, чтобы вы все трое поехали с нами в Венгрию…»
И вы уговариваете своих друзей, и садитесь в поезд, и приезжаете в Ленинград, и появляетесь, допустим, в ДК Горького, и он опять пудрится, а вы опять рядом, и он спрашивает:
– Зачем ты приехал?
– Как? Мне сказали…
– Кто тебе сказал?
– Ну, тут… Как? Вот говорили…
– Кто говорил, кто?
– Ну как же, специально звонили…
– Ну кто, кто? Ты только скажи, кто?
– Как кто? Не помню…
– Ну уж ладно, коль ты здесь, приезжай ко мне вечером, почитай, что ты привез.
И вы читаете, и он смеется, ибо когда он слушает, вы пишете и читаете в десять раз лучше, чем можете. И он спрашивает:
– Кто нас поссорил? Где этот негодяй? Что тогда произошло? Мы должны быть вместе.
– Да, да!!!
– Оставь все, что ты привез. Здесь пять произведений. Мы берем все. Иди и вспомни, кто нас поссорил.
И вы приезжаете в Москву. И вам звонит директор и говорит:
– Из всех понравилась одна, и театр готов ее приобрести. Но неужели нельзя было оставить все на столе, неужели надо было все с собой забирать, чтоб потом с трудом переправлять?
И вы звоните прямо А. И. Р.:
– Аркадий Исаакович, мне сказали, что вы их не можете найти – они на столе.
– Конечно на столе. А кто тебе сказал?
– Как кто? Просто сказали.
– Кто, кто, кто этот мерзавец?
– Ну как кто? Мне позвонили, что вы не можете найти…
– Как не могу? Вот же они. Кто тебе сказал?
– Но вы берете одну?
– Как одну? Все.
– Спасибо.
– Слава, он нашел. Он берет все.
– Нет, Миша, он берет одну, но еще не решил.
И проходит еще один год, и звонит директор:
– А. И. Р. просит тебя что-то написать к юбилею Утесова. Звони ему, он ждет твоего звонка. Только сейчас же.
– Да, да…
– Алло! Аркадий Исаакович, это я… Вы просили меня позвонить.
– Кто тебе сказал?
– Тут сказали, на юбилей Утесова…
– Кто сказал? Что происходит? Ну, если ты сам хочешь, приезжай.
И вы приезжаете, и немножко ждете, пока закончится ужин, и немножко понимаете, что нитки, которые стягивают вас, уже истлели.
– Так что ты хотел?
– К юбилею Утесова.
– Нет, писать не нужно. У меня есть монолог, может, ты его перепишешь?
– Мой, что ли?
– Нет.
– А этот автор где?
– Он здесь, в Москве.
– Жив-здоров?
– Да, жив-здоров.
– Я подумаю.
– Подумай, подумай. И не пропадай.
– Не пропаду.
– Не пропадай.
– Не пропаду.
И с тех пор стараетесь не пропасть, не пропасть…
Мой сложный и любимый Райкин.
Этюд
Чуть пригорелой манной кашей стоял поздний осенний день. Кое-где снег блестел, как молоко.
Хотя многие еще носили плащи сметанного колера с мясным соусом, некоторые были в куртках мягкого тефтельного оттенка.
Жареной рыбой горел закат. Глаза девушек светились темным бородинским хлебом, а волосы – пышным свежим белым караваем.
Лес багряный, как непрожаренный бифштекс, касался кольцевой.
Вода в реке еще не встала и перекатывалась хрустким малосольным огурчиком.
Цветные гвоздики в руках напоминали воздушные высокие салаты из помидоров с майонезом.
Улицы, размеченные сметаной по припущенному рису заполнились черной икрой толпы с вкраплением мелких морковок ГАИ.
Аппетитно звучали голоса, колбасно горели лица.
Черная икра внезапно подалась назад. Гречневой крупой входила армия. Зашкворчали жареным мясом направленные вверх пулеметы. В припущенный рис шлепнулись темные голубцы ОМОНа. И запахло настоящей солдатской перловой кашей цвета хаки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.