Электронная библиотека » Мирра Лохвицкая » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 5 ноября 2019, 11:40


Автор книги: Мирра Лохвицкая


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Похороны Лохвицкой – на Никольском кладбище Александро-Невской лавры – описаны несколькими свидетелями. Все они констатируют поразительное малолюдство – все-таки, несмотря на спад популярности в последние годы, она была очень известной поэтессой и многие любили ее стихи. Наиболее убедительное объяснение этому дает Фидлер: «Объявление о смерти появилось лишь в “Новом времени” – эту газету многие бойкотируют; жирным шрифтом выделены фамилия Жибер и имя, данное при крещении – Мария; в назначенный час (и до, и после) с непроглядно серого неба лил сильный дождь»[43]43
  Фидлер. Из мира литераторов… С. 413.


[Закрыть]
. К этому надо добавить, что заметка была напечатана в самый день погребения, 29 августа. Это трудно объяснить как-то иначе, кроме как нежеланием родных (видимо, прежде всего, мужа) видеть эти похороны публичными. Эти похороны, а также сделанная впоследствии надпись на памятнике, сохранившаяся доныне: «Мария Александровна Жи-бер (М. Лохвицкая)» – как нельзя лучше объясняют ее семейную ситуацию. Внутренняя жизнь ее души, ее творчество в семейной шкале ценностей всегда отодвигались на второй план по сравнению с обязанностями жены и матери.

«Оба старших ее сына (гимназисты) держались совсем безучастно, – пишет далее Фидлер. – И только вдовец долго плакал над гробом, в котором лежала мертвая с искаженным лицом[44]44
  Выражение лица умершей описывала Загуляева: «Выражение лица покойной было какое-то странное: полуоткрытый рот точно улыбался, тогда как верх застывшего лица был сосредоточенно серьезен».


[Закрыть]
; он целовал ей лоб, губы и руки. Надежда Александровна Бучинская (Тэффи) была, подобно остальным сестрам, облачена в траур, что никоим образом не отражалось на ее лице»[45]45
  Там же.


[Закрыть]
.

К моменту смерти Мирры отношения между нею и Тэффи были настолько испорчены, что они не встречались совершенно, даже в гостях – и это все знали. Если в доме принимали одну, другой отказывали. В чем причина такой вражды и ограничивается ли она нарушением со стороны Тэффи давнего полудетского договора, неизвестно. Скорее всего, были какие-то другие причины. Может быть, Лохвицкая не одобряла развода сестры, которая сделала то, на что никак не могла пойти она сама: оставить детей мужу и предпочесть свободу и творчество. Сама Тэффи в воспоминаниях о Бальмонте вскользь рассказывает о своем знакомстве с ним «у сестры Маши» и о том, в каких комплиментах он перед ней рассыпался. Вероятно, здесь была затронута какая-то болевая точка.

Бальмонт вскоре все же побывал в Петербурге. Свободу его передвижения ограничивал запрет на въезд в столичные города, однако в сентябре 1905 года уже вовсю бушевала революция и визит внешне оказался связан и с этим. Андреева писала в воспоминаниях, что он участвовал в митингах и произносил речи, влезая на тумбы. Но это, если и было, осталось лишь внешней стороной. Поэт остановился тогда на еще не еще не ставшей знаменитой «Башне» Вячеслава Иванова. По-видимому, они говорили о Лохвицкой, результатом этого общения стал ее некролог в журнале «Вопросы жизни», написанный Ивановым.

Его взгляд близок к позиции Бальмонта: «В ней была древняя душа, страстная и простая, не страдающая расколом духа и плоти, а глубина ее была солнечная глубина, исполненная светом, и потому не казавшаяся глубиной непривычному взгляду»[46]46
  Вопросы жизни. 1905. № 9. С. 292.


[Закрыть]
.

Бальмонт, по-видимому, был потрясен смертью возлюбленной, но еще не отошел от прежней ненависти и высказывал вещи весьма противоречивые. «Лохвицкая – красивый романс»[47]47
  Литературное наследство. Т. 98. В.Я. Брюсов и его корреспонденты. Ч. 1. С. 168.


[Закрыть]
– равнодушно пишет он Брюсову. Осенью 1905 года он пишет стихи, составившие сборник «Злые чары», который вышел в 1906-м году. Само название – не просто словесное клише, но один из ключевых образов стихотворной переклички Бальмонта и Лохвицкой.

Еще один биографический момент, который едва ли можно отнести к числу случайных совпадений: после смерти Лохвицкой Бальмонт не возвращается к Андреевой, хотя всячески заверяет ее в неизменности своих чувств. Отныне его постоянной спутницей до конца жизни становится Елена Цветковская, с которой в конце 1905 года он уехал за границу. В 1907 году у них рождается дочь Мирра. Для Бальмонта, по-видимому, это было не просто увековечение памяти поэтессы в имени дочери, это была своего рода реинкарнация. Мирре Бальмонт от рождения было определено стать поэтессой и она действительно впоследствии стала писать стихи, но ее жизнь в итоге оказалась совершенно искалечена этим навязанным ей от рождения чужим мифом. Однако у Бальмонта была своя логика. Предпочтение Елены Цветковской Екатерине Андреевой, вероятно, и было связано с тем, что первая готова была жить в его мифе, вторая – нет, и к тому же именно Андрееву Лохвицкая считала своей соперницей.

Сборники Бальмонта 1906–1912 годов – «Злые чары», «Птицы в воздухе», «Зеленый вертоград», «Зарево зорь» – полны созидаемым мифом о возлюбленной, утраченной но вечно живой. Эмоциональное напряжение в них очень сильно, не исключено, что вторая в жизни попытка самоубийства, предпринятая поэтом в 1909 году, обусловлена теми же переживаниями. В стихах этих лет продолжается тот же интертекст, полный аллюзий на поэзию Лохвицкой, но малопонятный вне контекста. Читательская публика, от которой Лохвицкую уже заслонили собой поэты нового поколения, более значительные и яркие, уже не улавливала этих аллюзий, и Бальмонт тоже начал терять свою популярность: у него видели лишь самоповторы, уже лишенные прежней энергии. Однако его творчество развивалось по собственным законам. Подлинный расцвет его поэзии, до сих пор не оцененный по достоинству, был еще впереди – он приходится на послереволюционную эмиграцию.

В 1913 году Бальмонт вернулся в Россию и поселился в Петербурге. Было ли в этом выборе желание быть ближе к могиле Лохвицкой, неизвестно, однако до нас дошло еще одно его признание, сделанное все тому же Фидлеру, который записал 13 ноября 1913 года: «Вчера вечером, без четверти одиннадцать, когда я уже ложился спать на оттоманке в моем кабинете, явился Бальмонт со своей Еленой. Он был совершенно трезв. <…> О Мирре Лохвицкой (мы были одни в кабинете, снова утратившем спальный вид) Бальмонт сказал, что любил ее и продолжает любить до сих пор: ее портрет сопровождает его во всех путешествиях»[48]48
  Фидлер. Из мира литераторов… С. 615.


[Закрыть]
. Этот портрет (среди портретов других любимых женщин) останется при нем до конца его жизни. В своих стихах он продолжает тот же интертекст и поздние его произведения намного глубже и драматичнее ранних:

 
Велика пустыня ледяная,
Никого со мною в зорком сне.
Только там, средь звезд, одна, родная,
Говорит со мною в вышине.
 
 
Та звезда, что двигаться не хочет,
Предоставя всем свершать круги,
В поединке мне победу прочит
И велит мне: «Сердце сбереги»
 
(«Поединок»)

Несомненно, речь идет о той же «звезде пустыни», о которой Лохвицкая писала в своей странной сказке, где все герои погибли, но любовь их все же не пропала напрасно. В поздних стихах Бальмонта мерцают все те же цвета «расцветов»: «желтый – красный – голубой», – или пара, тоже обыгранная в перекличке: «зеленый – красный», – цвет жизни и цвет смерти. Давно умершая возлюбленная, его Аннабель Ли, ждет лирического героя в саркофаге, чтобы им навеки упокоиться вместе.

 
И вот восходит звезда морская,
Маяк вечерних, маяк ночных.
Я сплю. Как чутко. И ты – живая,
И я, весь белый, с тобою тих
 
(«Белый луч»)

Именно это когда-то предсказала Лохвицкая:

 
Мне снилось – мы с тобой дремали в саркофаге,
Внимая, как прибой о камни бьет волну.
И наши имена горели в чудной саге
Двумя звездами, слитыми в одну
 
(«В саркофаге»)

Принято думать, что Лохвицкую забыли вскоре после смерти (об этом, в частности, говорит Бунин в воспоминаниях о ней). Однако это не совсем так. Официально новой поэзией она была отвергнута. Брюсов даже не поместил в «Весах» посвященного ей некролога. Однако это было не невнимание к ней как к персоне незначительной, а сознательно и не без колебаний принятое решение. Дело в том, что некролог ее Брюсов задумал, но не дописал: он остался в черновиках. Назывался он «Памяти колдуньи» и начинался словами: «Творчество Лохвицкой – неизменная, неутолимая тоска [жажда] по не-земному, не-здешнему». Не исключено, что он не стал печатать этот некролог именно потому, что не хотел, чтобы Лохвицкую опознали в его Ренате (он как раз работал над «Огненным ангелом» и был захвачен подпитывающими работу страстями). Через пять лет он задним числом включит в сборник «Далекие и близкие» другой некролог, о котором мы упоминали вначале. Но в целом его негативная оценка творчества Лохвицкой не изменится, а приобретшее авторитет мнение окажет существенное влияние на восприятие ее в модернистской среде. С тех пор о Лохвицкой не было принято говорить иначе, как с пренебрежением, хотя аллюзии на ее поэзию присутствуют у многих поэтов Серебряного века и даже более позднего времени: от Блока и Гумилева, Ахматовой и Цветаевой – вплоть до Бродского. Однако эта преемственность, как правило, не афишировалась.

Единственным, кто открыто признавал влияние Лохвицкой, был Игорь-Северянин, посвятивший памяти Лохвицкой множество стихов и перепевший множество ее мотивов.

 
«Смерть над миром царит, а над смертью – любовь!»
Он в душе у меня, твой лазоревый стих!
Я склоняюсь опять, опечален и тих,
У могилы твоей, чуждой душам рабов.
 
 
У могилы твоей, чуждой душам рабов,
Я склоняюсь опять, опечален и тих.
«Смерть над миром царит, а над смертью – любовь!»
Он в душе у меня, твой пылающий стих!
 
 
Он в душе у меня, твой скрижалевый стих!
«Смерть над миром царит, а над смертью – любовь!»
У могилы твоей, чуждой душам рабов,
Я склоняюсь опять, опечален и тих.
 
 
Я склоняюсь опять, опечален и тих,
У могилы твоей, чуждой душам рабов,
И в душе у меня, твой надсолнечный стих:
«Смерть над миром царит, а над смертью – любовь!»
 
(«Рондолет»)

Северянин даже создал своеобразный культ Лохвицкой и назвал ее именем вымышленную страну – Миррэлию. Но при том, насколько эпатажной была его собственная манера и неоднозначной – его собственная слава, авторитета Лохвицкой это не прибавило.

После революции в России Лохвицкую, разумеется, не издавали по идеологическим причинам, причем отчасти потому, что ее фамилия оказалась под запретом из-за брата, генерала Лохвицкого, видного участника Белого движения. Отдельные подборки ее стихов входили в антологии, – здесь можно отметить издание «Поэты 1880-х – 1890-х гг.» Большой серии Библиотеки поэта и сборник «Русские поэтессы XIX в.», подборка в котором, пожалуй, наиболее удачна. Эмиграция также не обнаружила интереса к наследию Лохвицкой, хотя ее продолжали помнить как сестру знаменитой Тэффи. Сама Тэффи, по-видимому, так и не простила ей своих обид и ничего о ней не написала.

К величайшему сожалению, та исключительная жертва, которую Лохвицкая принесла своей семье, предпочтя интересы детей – собственным, не обеспечила благополучия и счастья ее сыновьям. Их судьбы драматичны, как драматична вся история их поколения. Старший, Михаил, участник Белого движения, эмигрировал сначала во Францию, потом в США, но уже в старости, в 1967 году, покончил с собой, будучи не в силах пережить смерть любимой жены. Два средних сына, – Евгений, вопреки материнским надеждам, так и не ставший поэтом, и Владимир – остались в России и умерли в Ленинграде во время блокады.

Особенно трагично сложилась жизнь четвертого сына Лохвицкой, Измаила. Он также прошел фронты гражданской войны и оказался в эмиграции, где судьба свела его с семьей Бальмонта. Кажется, что такие истории невозможны в жизни и бывают только в романах, однако это случилось в реальности: сын Лохвицкой влюбился в дочь Бальмонта Мирру, «новое воплощение» своей матери, и, отвергнутый ею, покончил с собой в возрасте двадцати четырех лет. Эта драма косвенно отразилась в рассказе Тэффи «Майский жук», хотя никаких биографических выводов из него сделать нельзя.

Судьбы младшего сына Лохвицкой, Валерия, а также ее мужа, неизвестны. Никто из родственников ничего о ней не написал – потомки тех, кто остался в России, порой даже не знали об этом родстве. Так, уже будучи взрослым человеком, открыл для себя родство с поэтессой внук ее младшей сестры Елены, Николай Иванович Пландовский-Тимофеев, в недавние годы восстановивший ее надгробный памятник на Никольском кладбище.

«Стихотворения Лохвицкой не были оценены по достоинству и не проникли в “большую публику”, – писал в ее некрологе М.О. Гершензон, – но кто любит тонкий аромат поэзии и музыку стиха, те сумели оценить ее замечательное дарование и для тех ее недавняя смерть была утратой… Прежде всего, очарователен стих Лохвицкой. Вся пьеса удавалась ей сравнительно редко: она точно не донашивала свой поэтический замысел и воплощала его часто тогда, когда он в ней самой еще не был ясен. Но отдельная строфа, отдельный стих часто достигают у нее классического совершенства. Кажется, никто из русских поэтов не приблизился до такой степени к Пушкину в смысле чистоты и ясности стиха, как эта женщина-поэт; ее строфы запоминаются почти так же легко, как пушкинские»[49]49
  Гершензон М.О. Рецензия на сб. «Перед закатом» // Вестник Европы. 1908. № 7. C. 338.


[Закрыть]
.

Несмотря на весьма консервативную позицию российского литературоведения, почему-то канонизировавшего фактическое исключение Лохвицкой из истории русской литературы и не стремящегося к исправлению этой ошибки, вопрос этот по-прежнему остается насущным. За последние десятилетия дело слегка сдвинулось с мертвой точки, появилось несколько исследований ее творчества, причем сначала – на Западе. По словам В.Ф. Маркова, «жгучий, женственный стих» Лохвицкой «определенно требует внимания и реабилитации». Марков также назвал ее «кладезем пророческих предвосхищений». «Ее любовь к Солнцу опередила Бальмонта лет на десять (знаменитое “Солнца! Дайте мне солнца! Я к свету хочу!..”) <…> до Бальмонта она воспевала Майю и интересовалась русским фольклором и Египтом. Но она писала и о “канатной плясунье” (и об “одиночестве вдвоем”) до Ахматовой, ставила в стихи “дождь” и “плащ” до Юрия Живаго и употребляла слова вроде “теревинф” до Вячеслава Иванова; у нее даже есть слабые предвестия Цветаевой»[50]50
  Markov V. Kommentar zu den dichtungen von K.D. Bal’mont, 1890–1919. Köln, Wien, 1988. S. 157.


[Закрыть]
. Однако рецепция ее в последующей литературе еще ждет своих исследователей и здесь возможны потрясающе интересные открытия. Помимо тех отголосков, которые уже были упомянуты выше, можно назвать и другие. К примеру, разве не очевидна параллель между летающими колдуньями Лохвицкой, одну из которых зовут Мюргит, и булгаковской Маргаритой? То, что Лохвицкую мало упоминают, ни о чем не говорит: при той негативной репутации, которая была создана вокруг ее имени, читатели (и особенно читательницы) часто просто не желали идти против устоявшегося мнения, навлекая на себя обвинения в дурном вкусе, а между тем втайне отыскивали ее стихи и увлекались ими. Право утверждать это пишущей эти строки дает ряд признаний, полученных от разных лиц в ходе многолетних исследований творчества поэтессы.

Итак, выпуская в канун 150-летия рождения поэтессы полное собрание ее сочинений, мы надеемся, что путь ее в «большую публику» только начинается.

Т.Л. Александрова

Стихотворения

Мужу моему

Евгению Эрнестовичу Жибер



 
Думы и грезы мои и мечтанья заветные эти
Я посвящаю тебе. Все, что мне в жизни ты дал, —
Счастье, и радость, и свет – воплотила я в красках и звуках,
Жар вдохновенья излив в сладостных песнях любви.
 

Том I
1889–1896«Душе очарованной снятся лазурные дали…»
 
Душе очарованной снятся лазурные дали…
Нет сил отогнать неотступную грусти истому…
И рвется душа, трепеща от любви и печали,
В далекие страны, незримые оку земному.
 
 
Но время настанет, и, сбросив оковы бессилья,
Воспрянет душа, не нашедшая в жизни ответа,
Широко расправит могучие белые крылья
И узрит чудесное в море блаженства и света!
 
«Если б счастье мое было вольным орлом…»
 
Если б счастье мое было вольным орлом,
Если б гордо он в небе парил голубом, —
Натянула б я лук свой певучей стрелой,
И живой или мертвый, а был бы он мой!
 
 
Если б счастье мое было чудным цветком,
Если б рос тот цветок на утесе крутом, —
Я достала б его, не боясь ничего,
Сорвала б и упилась дыханьем его!
 
 
Если б счастье мое было редким кольцом,
И зарыто в реке под сыпучим песком,
Я б русалкой за ним опустилась на дно, —
На руке у меня заблистало б оно!
 
 
Если б счастье мое было в сердце твоем, —
День и ночь я бы жгла его тайным огнем,
Чтобы мне без раздела навек отдано,
Только мной трепетало и билось оно.
 
1891
Весна
 
То не дева-краса от глубокого сна
Поцелуем любви пробудилась…
То проснулась она, – молодая весна,
И улыбкой земля озарилась.
 
 
Словно эхо прошло, – прозвучала волна,
По широким полям прокатилась:
«К нам вернулась она, молодая весна,
Молодая весна возвратилась!..»
 
 
Смело в даль я гляжу, упованья полна, —
Тихим счастием жизнь осветилась…
Это снова она, молодая весна,
Молодая весна возвратилась!
 
1889
«Вы снова вернулись – весенние грезы…»
 
Вы снова вернулись – весенние грезы,
Летучие светлые сны!
И просятся к солнцу душистые розы —
Любимые дети весны.
 
 
Чаруют и нежат волшебные звуки,
Манят, замирая вдали.
Мне чудится… чьи-то могучие руки
Меня подымают с земли.
 
 
«Куда ж мы летим? где приют наслаждения?
Страну моих грез назови!»
И вот – будто отзвуки чудного пенья —
Мне слышится шепот любви:
 
 
«Туда мы умчимся, где царствуют розы,
Любимые дети весны
Откуда слетают к нам ясные грезы,
Прозрачные, светлые сны.
 
 
Туда, в ту безбрежную даль унесемся,
Где сходится небо с землей,
Там счастьем блаженным мы жадно упьемся
И снова воскреснем душой!»
 
 
Я плачу… но это последние слезы…
Я верю обетам весны…
Я верю вам, грезы, весенние грезы,
Летучие, светлые сны!
 
1889
1889Песнь любви
 
Хотела б я свои мечты,
Желанья тайные и грезы
В живые обратить цветы, —
Но… слишком ярки были б розы,
 
 
Хотела б лиру я иметь
В груди, чтоб чувства, вечно юны,
Как песни стали б в ней звенеть, —
Но… порвались бы сердца струны!
 
 
Хотела б я в минутном сне
Изведать сладость наслажденья, —
Но… умереть пришлось бы мне,
Чтоб не дождаться пробужденья!
 
Notturno
 
Что за ночь!.. как чудесно она хороша!
Тихо веет зефир с высоты.
Ароматом лугов и прохладой дыша,
Он целует, ласкает цветы.
Гимн победный звучит и несется в окно, —
О блаженстве поет соловей.
Но к чему, если гордое сердце одно
Не заставит он биться сильней?
И зачем так пленительно блещет луна
В ореоле прозрачных лучей?
И зовет… и манит… И, томленья полна,
Я с нее не спускаю очей.
Ах, когда бы с тобой в эту ночь я могла,
Как и прежде, внимать соловью, —
Я бы жизнь, я бы душу свою отдала
За единую ласку твою!
Я б созналась теперь, как давно о тебе
Я тоскую при свете луны,
Как измучилось сердце в бесплодной борьбе,
Как любви обольстительны сны!
Я б шептала под трели ночного певца
Речи, полные страсти живой,
Про любовь без границ, про восторг без конца,
Про желанья души огневой!
Я б сказала… Но поздно… замолк соловей…
Лишь одна, неизменно ясна,
Из-за темной листвы задремавших ветвей
Упоительно блещет луна…
 
1889
Утренняя серенада

Зажглась заря, а сон тебя ласкает.

Русский романс

 
Блистает день, и пурпурный, и ясный,
На высях гор.
Тебе пою; мне вторит хор согласный,
Воздушный хор.
Проснись, дитя! забудь ночные грезы,
Рассей мечты.
В твоем саду уже раскрылись розы, —
Проснись и ты!
Цветов любви в окно я набросаю
На грудь твою.
Тебя люблю, но страсть свою скрываю,
В душе таю.
И только в песне пламенной и нежной
Звучит она,
И льется песнь, как моря шум
мятежный,
Тобой полна!
 
Фея счастья
 
На пестром ковре ароматных цветов,
При трепетном свете луны,
Уснул он под лепет немолчный листов,
Под говор хрустальной волны.
 
 
Но вдруг притаился шумливый ручей,
Замолк очарованный лес.
Он видит… качели из лунных лучей
Спускаются тихо с небес.
 
 
Он видит… с улыбкой на ясном лице,
В одежде воздушной, как дым,
Вся светлая, в дивно-блестящем венце,
Склонилася фея над ним.
 
 
«Мой мальчик! садись на качели ко мне,
Нам весело будет вдвоем…
Вздымаясь все выше к сребристой луне —
Мы в лунное царство порхнем!
 
 
Земную печаль и невзгоды забудь, —
Страданье неведомо мне.
Головкой кудрявой склонись мне на грудь
И счастью отдайся вполне…
 
 
Ты слышишь ли шепот, лобзанья и смех,
Аккорды невидимых лир?
То к нам приближается царство утех,
Мой лунный, серебряный мир!»
 
 
Хотел он проснуться, но чудного сна
Он чары рассеять не мог.
А фея звала его, страсти полна,
В свой тайный волшебный чертог.
 
 
И долго качалась и пела над ним,
Когда ж заалелся восток,
Она унеслась к небесам голубым,
На грудь его бросив цветок.
 
«Весна!.. Наконец в эту светлую, ясную ночь…»
 
Весна!.. Наконец в эту светлую, ясную ночь
Могу я вполне насладиться,
Могу отогнать все сомненья тревожные прочь
И в грезах волшебных забыться.
 
 
Весна!.. Сколько счастья и сколько страданья опять
В душе пробудилось невольно.
Как будто еще не довольно любить и страдать,
И верить, и ждать не довольно?
 
 
Как будто… Но запахом свежим весенних цветов
Пахнуло в окно отпертое, —
И вспомнилось время беспечно-счастливых годов,
То время – давно отжитое.
 
 
«Оно возвратится, оно возвратится опять! —
Мне шепчет весна молодая. —
Вновь сердце забьется, и будет рассудок дремать
Под сказки зеленого мая».
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации