Электронная библиотека » Надежда Тэффи » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Неизвестная Тэффи"


  • Текст добавлен: 30 мая 2024, 09:21


Автор книги: Надежда Тэффи


Жанр: Юмор: прочее, Юмор


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Свинки

Первый раз я встретилась с ними несколько лет тому назад, когда у нас в Петербурге были пущены первые трамваи.

Прокатиться на этой новой штуке охотников было много, и места брались с бою.

Гимназисты, кадеты и прочий бойкий народ дежурили на остановках по нескольку часов, выжидая, не найдется ли местечка в переполненном вагоне.

Вот среди такой толпы увидела я и их.

Их было двое – он и она. Он был толстый, с отвислыми щеками, с выражением лица датского дога, смотрящего на говядину. Котелок, трость с монограммами, галстук бурый, с зелеными Эйфелевыми башнями, – то, что приказчики называют «настоящий английский товар-с». Она – лет сорока. А больше про нее, пожалуй, и сказать нечего. Сколько ни гляди, достаточно отвернуться, как все сгладилось.

Они влезли в трамвай, раздвинув локти и тыча ими в грудь своих соседей. Я думаю, они первые ввели в моду эту систему влезания, которая теперь в таком ходу.

Вы понимаете, как это делается?

Вы сгибаете руки под углом в 20° и, широко их раздвинув, становитесь на первую ступеньку, попутно ударив локтем вправо и влево. Попадаете, значит, в грудь кому придется. Затем поднимаетесь выше и, сделав чуть заметное движение, безошибочно разбиваете теми же локтями два ближайших носа. Этот способ обеспечивает вам спокойное и удобное водворение в трамвай.

Итак, они влезли в трамвай. Я – следом за ними и поместилась напротив, потирая переносицу. Смотрела на них. На палке у него было написано: «Пуся». Не знаю, его ли так звали или того, кто презентовал эту палку, но, приняв в соображение отвислые щеки и Эйфелевы башни, можно допустить, что, пожалуй, он-то и был «Пуся».

Как звали ее – не знаю до сих пор, но, вероятно, не сделаю большой ошибки, если буду о ней думать, как об Анне Антоновне.

Они долго молчали. Наконец Анна Антоновна сказала:

– Теперь, значит, к Сорокиной можно за пятак ездить?

А он ответил:

– М-мы.

Это было все, что они нашли сказать друг другу, сев первый раз в жизни в трамвай.

Второй раз я их встретила спустя довольно много времени на авиационной неделе.

Они несколько изменились, но, тем не менее, я их сразу узнала.

Из маленького толстого человечка «Пуся» сделался очень высоким и очень худым, закидывал вверх гоелову и смотрел на парящие аэропланы четырьмя точками: двумя глазами, носом и острым кадыком, распиравшим щелку воротничка.

Анна Антоновна изменилась еще больше. Она, собственно говоря, даже раздвоилась и пришла на аэродром в виде пожилой дамы в кошачьем боа, и барышни-дочки без ресниц, с крошечным носиком.

Тем не менее, повторяю, я их сразу узнала.

На аэропланы они смотрели, как будто похлопывали их по плечу.

Чего, мол, там – дело известное. К Сорокиной можно будет за двугривенный туда и обратно обернуться.

И что было безутешнее всего, так это мысль, что так и будет. Что, действительно, еще несколько последних усилий человеческого мозга, еще несколько разбитых черепов, сломанных рук и ног, – и Пуся с супругой полетят к Сорокиной и обернутся за двугривенный. И они будут первыми, потому что растолкают себе дорогу локтями.

На первой железной дороге первыми пассажирами, наверное, были они.

Анна Антоновна носила тогда шаль с разводами и донашивала кринолин. Купили билет прямо к Сорокиной и обратно. И поехать было необходимо, чтобы узнать, почем покупали клюкву к киселю.

И полетят они так же деловито.

Анна Антоновна-мать скажет Анне Антоновне-дочке:

– Надень старую юбку; нечего новое платье по облакам трепать! Кто там тебя видит. Поздравь Сорокину с именинами.

Сядут и полетят. И будут правы. Потому что именно для них, во имя их повседневного удобства, трудились отборные силы человечества.

У науки очень сложная, запутанная и тонкая преемственность. Математика, химия, медицина ведут за собой каждая длинную нить, свитую где-то далеко в один шнур. И на одном конце этого шнура великие страдания человеческого гения, на другом – жизненное удобство Пуси с супругою.

Ради этого удобства работал Леонардо да Винчи, сгорел Джордано Бруно, томился Галилей.

Мне кажется, что если бы догадались вовремя привести к Галилею Пусю с Анной Антоновной (все равно, в каком виде) и сказали ему внушительно:

– Галилео Галилей! Отрекись от своей ереси, потому что истины всех наук свиты вместе, и если не отречешься, то не пройдет и трех веков, как вот эти двое полетят к Сорокиной за двугривенный. К Сорокиной, Галилей! Опомнись и отрекись!

И я уверена, что это подействовало бы на его упорствующий дух. Вместо «а все-таки вертится», может быть, сплюнув в сторону, он сказал бы:

– А ну вас совсем! Вертится – не вертится, мне-то что! Есть, подумаешь, из-за чего кипятиться! Здоровье дороже всего.

Впрочем, это я слишком высоко забралась. Тут уж не о Галилее и даже не о Монгольфьере сокрушаться надо. Кролика мне жалко! Просто кролика, бедную крохотную жертву науки. И морскую свинку, без которой, кажется, ни одна наука не могла сделать ни одного шага. На свинке пробовали все медицинские препараты, все лекарственные снадобья, все прививки, отравляли ее всеми ядами, убивали и оживляли электричеством, заражали болезнями, заставляли дрыгать от гальванического тока.

Да что свинка! Какая-то морская ежиха, о которой порядочный человек и знать-то ничего не хочет, – и та принесла свою жертву на алтарь науки. И ее, несчастную, безвестную, раздражали электричеством, оплодотворяли сельтерской водой и, может быть, навсегда разбивали ей жизнь. Кроткая, скромная ежиха!

Если ей теперь, в виде награды за перенесенные муки, предоставить даровой проезд на аэроплане или хотя бы на трамвае, она даже и не воспользуется своим правом. Она скромная, и ей не надо о киселях справляться.

Хотя я уверена, что реагировала бы она на полет не примитивнее любого пузатого репортера. Ей тоже было бы очень страшно, и больше ничего. И холодно.

Если бы жила я в хорошей нравоучительной сказке, и пришел бы ко мне Гений с розовой электрической лампочкой на голове, и, поклонившись, сказал бы:

– Милостивая государыня, Надежда Александровна! За вашу доброту и хороший характер решено у нас там, где мы водимся, дать вам возможность и силу приобрести нечто великое на пользу всему человечеству, – ура!

Я бы ответила с достоинством:

– Я, конечно, очень польщена вниманием, но не хочу. Прямо-таки не хочу! Знаем мы, что значит «человечество»! Толкнут локтем в грудь и полетят за двугривенный.

Нет, пусть они придут босые, с непокрытыми головами, и Пуся, и Анна Антоновна, и все их разновидности, которые ничего не могут, и, поджав локти, кротко облобызают лапу не у Галилея, конечно, – кто ж их к Галилею подпустит! – а у морской ежихи (если только есть у нее лапа, потому что, в сущности, я и сама-то толком не знаю, что это за тварь) и извинятся перед ней униженно. А затем пусть выдержат экзамен на человека, то есть на существо разумно мыслящее, а там – лети, если хочешь, по всем отраслям культуры, бери все радости, отстраданные кроликами, и ежихами, и морскими свинками.

А если провалятся на экзамене и вины своей не сознают – пусть сволокут их в лаборатории, и пусть служат они там своим глупым мясом во славу науки.

Потому что от морской свинки человеческая свинья отличается только своей величиной и нахальством.

Так будем же справедливы.

Хоть в мечтах!

1910

Народный язык

1

На днях слышала выражение:

– Он с большим аппетитом улепетывал суп.

Улепетывал. Очевидно, вместо «уплетал».

Через год, пожалуй, и сама так скажу.

Многие подумают, что, в сущности, жалеть нечего. Что «уплетать» выражение не классическое и речи нашей не украшает. Оно вульгарно, оно «арго».

Но вот это-то и есть истинная душа языка, его лицо, его вдохновение. Какое бесконечное количество оттенков в этом простом народном языке, какое виртуозное проникновение в психологическую сущность определяемого объекта.

Как определите вы в классических пределах некрасивое лицо? Вы так и скажете: «Лицо его было некрасиво» – и потом замучаетесь в деталях: слишком широкое или слишком длинное, тусклое, багровое, глупое. Долго, сложно, запутанно и неудачно.

Народный язык говорит ясно. Некрасивое лицо – это либо «рыло», либо «харя», либо «рожа», либо «морда». И здесь вам уже не понадобятся бесконечные прилагательные. Разве одно, а то и ни одного не нужно.

«Харя» значит на старом нашем языке святочная маска. Маски эти всегда были страшные, зловещие, пугали.

«Харя» широкая, скуластая, с распяленным ртом, бледная, косая. «Рожа» – наоборот – красная, масляная, улыбается, здоровая. «Харя» – нежить и страх. «Рожа» – жизнь беспечная.

«Рыло», конечно, унылое (от слова «рыть», у свиньи рыло), глаза вниз.

«Морда» – физиономия нейтрально животная, не слишком круглая, но и отнюдь не длинная, рот набок, довольно добродушная и безвредная.

«Рожа» живет в провинции, любит поврать, рассказывает анекдоты, охотно женится, устраивает спектакли.

«Харя» может вдохновляться и декламировать Бодлера. Влюбляется трагически, отказывается от дуэли, из принципа, ненавидит новые танцы.

«Рожа» любит выпить. «Харя» напивается жестоко. «Рожа» легкомысленно. «Харя» хандра, любит уличить и резать правду-матку. Что касается «рыла», то оно более всего склонно к критике: роет, роет, копает, доискивается корней. «Рыло» уныло и трусливо, боится будущего, говорит: «Ауспиции тревожны». Оно очень самолюбиво и мстительно. «Харя» раздует бледные ноздри и уничтожит врага. У «хари» натура бурная. «Рыло» мстит исподтишка. «Харя» – Отелло, «рыло» – Яго.

Морда ничтожнее всех. Морда – коровья, овечья, волчья. На ней простой звериный (не зверский) отпечаток. Морда – человек средний, компании никогда не испортит, но и не выдвинется ничем.

Русская душа, хорошо чувствующая родной язык, никогда не ошибется в этой классификации и, не задумываясь, инстинктивно, всегда отметит подходящим словом. Иностранец разберется с трудом. Ему все эти лице-распределения будут казаться бранными, и только, и, владея русским языком, он спокойно назовет типичнейшее рыло рожей и будет думать, что прав.

Так же тонко классифицирует русский человек и интеллект ближнего своего. Какие виртуозные нюансы придумал он для определения разряда и качества человеческой глупости!

Слово «дурак» – действительно грубое, нейтральное слово, и потому что грубо, действительно может показаться ругательным. Сказал «дурак» и отделался. Нет, русский человек любовно и пристально изучил своих дураков и в одном слове определит не только окраску глупости данного субъекта, но даже внешний вид его, так как, конечно, содержимое отражается на содержащем, сквозит, просвечивает.

Возьмем наиболее распространенные слова: болван, дурень, оболтус. Я не говорю о слове «идиот», которое не русское и обозначает просто болезненное состояние мозга.

Итак – «болван». Слово это происхождения божественного, так как именем этим назывались в древности наши идолы. Болван и отмечает идольскую статуарность данного дурака. Болван – это именно тот, которому «хоть кол на голове теши». Тупостью, равнодушием, упорством болван доводит до бешенства. Это самый раздражающий тип дурака. «Дурень» добродушен, весел, сам знает, что не умен, и сам над собой посмеивается. Дурня любят и говорят любовно:

– Экка дурень!

Болван озлобляет, и самое слово это произносится сердито, определенно негодующей интонацией. Дурню прощают эту его особенность – болвана укоряют. Внешне – дурень худощавый, длиннолицый, с лукавым глазком.

«Болван» плотный, безнадежно крепкий.

«Оболтус» – человек молодой, скорее всего учащийся и, вернее, выгнанный из учебного заведения. Оболтусы часто готовятся куда-то поступать, и всегда у них на носу экзамены. Оболтус высок ростом, с короткими штанами. Он грубит родителям, опаздывает к обеду. Очень часто у оболтуса к всеобщему удивлению оказывается талант. Именно из них часто выходят музыканты, поэты и актеры. Музыканту и актеру специального ума не надо, а поэт даже «должен быть, прости господи, глуп» (долгом этим, между прочим, часто злоупотребляют). Критиков среди них не встречается, потому что критик, в противовес поэту, должен быть, прости господи, умен и образован.

Оболтус, пожалуй, и не очень глуп, он только ничего не понимает в обыденной жизни: не понимает времени, всегда опаздывает, всегда всем неудобен, говорит то, о чем надо бы помолчать, ленив. Когда какие-нибудь семейные хлопоты, спешка, от оболтуса помощи не жди. Он пойдет куда-нибудь во двор и будет безмятежно стругать ножом палочку – черт его знает для чего.

У оболтуса может быть интересное будущее в искусстве. Из болванов иногда выходят профессора. Дурень ни на что не годится, зато всегда приятен и доброжелателен.

Как видите, спутать эти разновидности никак нельзя. И видите сами, сколько понадобилось усилий для определения типов, которые народный язык, яркий и меткий, характеризует одним словом.

2

Прошлый раз я говорила о том, как метко и разнообразно определяет русский народный язык всякого рода глупость.

Было бы несправедливо на этом и остановиться. Не одну только глупость любовно исследовал и классифицировал русский народ. Самые разнообразные стороны человеческой души не ускользнули от его внимания.

Возьмите, например, нуднейшую человеческую разновидность – скупого человека. Как его тонко разделали! «Жмот», «сквалыга», «жила», «скареда», «скряга». Все они скупы, но каждый на свой образец.

«Жмот» может быть даже и не богат. Он зажал то, что у него есть, губы подобрал, сам весь съежился, не подступишься.

«Сквалыга» тоже человек маленький, собирает всякую дрянь. От «жмота» отличается тем, что ворчит и ругается, отстаивая свою рухлядь. «Жмот» – тот лишнего слова не скажет. Тот боится, что необдуманно сказанное слово поведет к затратам. Сидит «жмот» в гостях. И вдруг веселые проекты:

– А не поехать ли нам компанией покутить?

«Сквалыга» сейчас забеспокоится, заворчит, что, мол, и поздно, и все устали, и вообще кутить очень скучно.

«Жмот» молча начнет пробираться ближе к двери, и когда разговор, приняв опасный уклон, в этом уклоне утвердится – «жмот» шмыгнет в переднюю и был таков.

«Жила» делает дела, вытягивает, выматывает, а назад с него не оттянешь. «Жила» крепкая, «жила» не отпустит и не лопнет.

«Скареда» ничего не наживает, а только бережет скопленное. «Скареда» даже на самое выгодное дело не рискнет. Ему нового и не надо, он свое барахло стережет и любит. «Скареда» может быть и бедным человеком, может над парой лаптей скаредничать. Он не завистлив и видит только свое, чужого ему не надо. «Жила» деятельная. «Жила» иногда любит заниматься даже благотворительностью, то есть сама-то ни гроша не даст, но других урезонит, чтобы давали. И любит председательствовать в комитетах, заведовать кассой, над каждой копейкой дрожит, – чужое добро, а все-таки приятно попридержать.

Плюшкин был скареда.

«Сквалыга» на себя денег не жалеет. «Скареда» может умереть с голоду на тюфяке, набитом золотом. «Скаредoй» большею частью делаются под старость. «Жмотом» и «жилой» в расцвете лет. «Сквалыга» бывает всяческий.

«Скряга» самый мелкий тип скупца и наиболее часто встречающийся. «Скряга» скрипит над каждой копейкой, но все-таки отдает ее, если нужно. «Скрягами» бывают и женщины, «скаредами» тоже. «Жмотами» – никогда. «Жмот» – сила и деятельность. Женской робкой души на такой размах не хватит.

Женская скупость глупее мужской, потому что хранит такую ерунду, какой в мужском обиходе не бывает: тесемочку, шпилечку, пустую катушку. Женщины чаще всего «скареды».

Так классифицирует русский народ своих скупцов.

* * *

Относительно краж существует тоже целый лексикон тончайших оттенков. Начиная с нейтральных: «украл», «своровал», высокостильного «похитил», обиходного «стащил» и доходя до психологически оттеняющих: «стибрил», «слямзил», «уволок», «спер», «слимонил», «спулил».

«Похитить» можно важные документы, знаменитые бриллианты, музейные картины. Похищать – это целое предприятие, громкое дело.

«Стибрить» – значит стащить какую-нибудь мелочь, с краю лежащее, карандаш, расписку. Стибривают быстрым, легким движением и – сразу в карман. Уличенные в стибривании охотно возвращают вещи обратно, и на них обижаться не принято.

«Уволок» – дело другое. Волокут вещь большую, мягкую, пальто, ковер, скатерть, узел с добром. Нельзя сказать «уволок стакан». Волокут мрачно и хлопотно и знают, что за это дело отвечать придется. С уволотчиком уже не шутят и не посмеиваются, на него сердятся и жалуются.

Самое распространенное выражение «спер». Это опять-таки дело мелкое. «Прут» чаще всего книги, иногда карандаши. Вот тут ясно чувствуется тонкость оттенков всех этих воровских разновидностей. Ведь если вы русский человек – можете ли вы сказать, что у вас «похитили карандаш»? Подумают, что вы остряк и шутник. Карандаш даже не крадут, а именно «тибрят» или «прут». Кража – поступок, поступок уголовный, а за карандаш никто и в суд не потянет. «Прут» совсем иначе, чем «тибрят». «Тибрят», как я уже говорила, быстрым, легким движением, беспечно и весело.

– Ага! Не вы ли стибрили эту расписочку? Давайте, давайте-ка, нечего. Она еще пригодится.

«Прут» деловито. Подойдут к книжному шкафу, старательно выберут и, засунув книгу под мышку, мрачно уходят. Книга «сперта». Спросить: «не вы ли сперли?» – немыслимо. Это невежливо, грубо и оскорбительно.

Выражения «слямзил» и «слимонил» характеризуют мелкий мещанский быт. Мальчишка может «слимонить» у разносчика огурец. Сапожник может «слямзить» у слесаря отвертку. Вообще, быт характеризуется не вполне фешенебельный. Но все-таки между «слямзить» и «слимонить» ощущается различие. «Лямзят» бесхитростно, «лимонят» с оттенком надувательства: сначала как-нибудь заговорят, отведут глаза, а потом уже «лимонят».

Выражение «спулить» не принадлежит целиком к категории воровских. В нем есть особый привкус: «спулить» – значит жульническим манером всучить ненужную вещь, сбыть дрянь или краденое. Здесь скорее мошенничество, чем прямая кража. «Спулить» можно потерявшие цену процентные бумаги, вышедшее из моды платье, залежавшийся товар. Словом, это выражение значения широкого, но обращаться с ним надо осторожно, чтобы не впасть в ошибку.

Конечно, все это вдохновение народной души совершенно недоступно для иностранцев, а также и для людей, оперирующих в речи своей трафаретно нудными «каковой» и «таковой», «поскольку постольку», говорящих не о людях, а об явлениях и событиях, живой плоти языка не чувствующих.

Очень показателен язык нового русского юмориста Зощенки. Это прелюбопытная смесь настоящего народного языка с лохмотьями культурно-вылощенных мертвых слов. Этих новых слов, конечно, народ не чувствует и ворочает во рту, как постороннее тело, как какую-то вывалившуюся пломбу. Гражданину, рассказывает Зощенко, пришедшему в какое-то присутственное место, дали пощечину:

– В государственном аппарате съездили по морде.

Этот торжественно-чиновничий государственный аппарат очень хорош в сочетании с искренней «мордой».

У него в рассказах кто-то «дал всклычку своей супруге». Опять торжественное «супруге» и душевная «всклычка». Зевающая баба, которой сосед-пассажир сунул палец в рот, кричит, что это «негигиенично».

Вся соль этого нового русского юмора, вернее, весь юмор нового быта в этом идиотском сочетании высокоторжественной белиберды с искренним своим народным метким словом. Весь ненужный сор, которым новый быт засорил живую русскую речь, чужой, непретворяемый в живой организм речи, и создает этот смех новой России. Но сор этот, конечно, проплывет по поверхности и не осядет и чистого русла не занесет.

1927

Вагонное чтение

Ввагон принято брать с собой так называемое легкое чтение: газеты, уголовные романы, любовные романы французских авторов, не глубже наших средних Баранцевичей[55]55
  Казимир Баранцевич (1851–1927) – русский писатель реалистического направления.


[Закрыть]
, и романы утопические[56]56
  Уголовные романы сейчас называются детективами. Утопические романы – фантастика.


[Закрыть]
.

Считается, что в вагоне человек читает бегло, невнимательно, так, только просматривает.

И вот замечаю, что как раз наоборот. Газета прочитывается вся насквозь, как дома никогда не читается, вплоть до объявлений. Читается и обдумывается.

«Юридическая комиссия египетской палаты депутатов внесла в парламент предложение депутата Мухамеда-Юсеф-Бея, разрешающее мужу безнаказанно убить жену, если он застанет ее на месте прелюбодеяния. Такой же безнаказанностью в подобных случаях должны пользоваться отец, сын, брат и дядя».

Дома, пробегая такие строки, запьешь их глотком чая и внимания не обратишь. В вагоне – удивишься, перечитаешь, задумаешься.

Муж имеет право убить – это ничего. Все равно убийства из ревности всегда оправдываются. Присяжные сами народ ревнивый. Это дело вполне понятное. Сын вряд ли когда таким правом воспользуется. Брата муж не поблагодарит, если тот сунет нос не в свое дело. Отец? – отцу, пожалуй, разрешать не следует. Отец, наверное, брюзга, которого «дела не веселят», подагрик, артериосклеротик, египетская ханжа, влез в дом, когда его не звали и не ждали, ничего толком не разобрал и давай палить!

Иному мужу иногда даже очень удобно, что жена ему изменяет. Рад, что отвязался. И ей не скучно, и ему свободнее. Мало ли что на свете бывает. Всего папеньке не объяснишь, да и не успеешь: он чуть что заметит, так сразу и расправится. Уж очень все это неуютно.

Но что окончательно возмутительно – это дядя. На это, я думаю, и египетская палата не пойдет. Дядя! Враль, картежник, приехал из провинции, никому его не надо, ходит в целлулоидном воротничке и в цепочке накладного золота поперек брюха. Городские родственники его стесняются, при чужих не приглашают. «Родственник, – говорят, – но по другой линии». И вот такой фрукт, вооруженный египетскими правами, является в дом без доклада и палит в хозяйку. Да, к слову сказать, понятие о прелюбодеянии очень растяжимо и для такого дяди может быть достаточно, чтобы женщина вдвоем с кавалером граммофон слушала. Кто может знать, что у дяди в голове?

Нет, я возмущаюсь. Я против дяди. И почему не дать тогда прав и тете? Тетя степенно и не горячась разобрала бы, в чем дело, и, только убедясь в действительной измене племянницы, взяла бы ее, как говорят охотники, на мушку.

Если палата не одумается – ужасная жизнь предстоит египетской женщине. Повернуться нельзя – вечно какая-нибудь харя в тебя палит. Уж очень неуютно.

Да, прочти я это дома – пожалуй, и не заметила бы. А вот в вагоне так разволновалась, что чуть мимо своей станции не проехала.

Чтение в вагоне волнует.

Газетные иллюстрации разглядываются так же внимательно. На первой странице убийцы и грабители. Пониже спортсмены, побившие рекорды.

Убийцы всегда курносые. Спортсмены длинноносые. Убийцы всегда без воротничков. Берут самого обыкновенного господина в пиджаке, снимают с него воротничок, и получается убийца. Спортсмены отличаются от убийц еще большими кадыками.

Потом читается так же внимательно радостное извещение о прибавлении семейства у господ Канов и Леви. У Канов чаще рождаются мальчики, у бедных Леви сплошь Одетты. Готовь, значит, приданое, мамаша Леви.

Романы в вагоне читаются только любовные (без автора, или почти без автора, так как имя его никому ничего не говорит) и уголовные.

В любовных Жюль влюблен, но не хочет жениться, потому что его друг «Hercule est cocu»[57]57
  Эркюль рогат (франц.).


[Закрыть]
. Этого будущего и боится Жюль.

Несчастный Hercule сам рассказал ему о своем позоре и о своих муках.

– Mon pauvre Jules, je suis cocu[58]58
  Мой бедный Жюль, я рогат (франц.).


[Закрыть]
.

Почему при этом Жюль «pauvre»[59]59
  Бедный (франц.).


[Закрыть]
– это неизвестно. Может быть, Жюлю наплевать на Эркюлевы рога. Но во всяком случае это трогательно. И вот Жюль не хочет жениться. Он страдает очень ярко на протяжении нескольких глав. Затем идет блаженство. Героиня s’abandonna[60]60
  Отдалась (франц.).


[Закрыть]
. Но блаженства хватает только на две главы. Автор ведет влюбленных в ресторан и там, спрятавшись за большой букет, Jules chercha la bouche de Simone[61]61
  Жюли искал губы Симоны (франц.).


[Закрыть]
. Потом автор везет их в оперу, где Жюль снова chercha la bouche. Потом, не щадя затрат, везет их в Швейцарию, где на горах, на льдах и на озерах Жюль снова chercha[62]62
  Искал (франц.).


[Закрыть]
. Почему он так долго не мог привести свои розыски к концу? – совершенно непонятно. Топография местности так известна: с севера ограничена носом, с юга подбородком, с востока и запада щеками. Шерш! Пиль! Тубо!

Если еще описание страданий можно кое-как одолеть, то описание французского счастья уже совершенно невыносимо и переплыть через него даже в размере двух глав – задача тяжелая. Чувствуется, что автор сам изнемогает и не знает, что этим дуракам делать. Целуются на пароходе, целуются на лодке, на горе, в лесу, в автомобиле, за чаем, за обедом. Выбиваясь из последних сил, тащит их автор в модный курорт, где, наконец, решается подпустить к ним красивого художника и снова перейти на страдания бедного Жюля. И вот Жюль бежит к Hercule и бросается в его объятия с воплем:

– Mon pauvre Hercule! Je suis cocu![63]63
  Мой бедный Эркюль, я рогат (франц.).


[Закрыть]

Круг замкнут. И все счастливы.

Уголовные романы разделяются на французские и английские.

В английских всегда преступный дядюшка и золотоволосая львица, которая выходит замуж за сыщика.

Во французском и этой радости нет. Во французском все следят друг за другом и за какой-нибудь бутылкой с документом, который в конце концов оказывается подложным.

И в английских и во французских романах одинаково поражает жизнь главного злодея. Он всегда несметно богат, но живет в какой-нибудь старой водосточной трубе или разрушенной печке заброшенного завода. Деньги же свои самоотверженно тратит на содержание тигров и удавов, которые сторожат запущенный замок, куда он изредка прячет добродетельного сыщика. Злодей никогда своего врага не убивает. Он его связывает и с демоническим смехом удаляется, после чего враг распутывает веревки и уходит. Даже связать-то злодей, несмотря на постоянную практику, как следует не умеет.

Добродетельный сыщик живет припеваючи. Ездит комфортабельно, лежа между колесами вагона, и прикатив таким образом из Парижа в Монте-Карло, стряхивает с себя пыль, переворачивает куртку наизнанку, так что она «превращается в изящный смокинг», и идет в казино, слегка вздремнув на ходу. Там, схватив за руку толстого директора (о котором ни слова в романе не упоминалось), неожиданно для всех радостно восклицает:

– А теперь позвольте вам представить убийцу десяти банкиров.

И содрав с головы директора фальшивую лысину, он представляет пораженной публике стройную молодую красавицу, знаменитую преступницу Эстеллу.

Утопические романы – самый раздражающий род литературы. В ужас приходишь от убожества, от скудности и нудности человеческой фантазии. Даже талантливый А. Толстой, который, казалось бы, врать мастер, в своей «Аэлите», кроме питания кактусами да синих физиономий, ничего придумать не мог. У прочих же еще скуднее.

«Люди будущего» всегда непрерывно летают и непрерывно уничтожают друг друга при помощи «странных лучей». Питаются «странными эликсирами» и одеваются в «странную ткань». И все вообще такое странное, что автор может только удивляться. И такая по всему роману густая аэропланная тоска, что только одно успокаивает:

– Слава богу, что будущее наше не в человеческой руке!

1927


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации