Текст книги "Неизвестная Тэффи"
Автор книги: Надежда Тэффи
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
«Он лучше знает»
Народу собралось порядочно.
И вышло все из-за Шандыревой.
Шандырева приехала из Лондона и позвонила Вере Сергеевне, что непременно придет к ней во вторник к пяти часам.
Вера Сергеевна выразила восторг и купила печенье и кекс. А так как все равно эти продукты роскоши были уже куплены, то она, как сообразительная женщина света, решила позвать заодно и Ягушевых, которые собирались на днях зайти, и мадам Вакс, и еще кое-кого.
И вот, когда вся эта милая компания уже сидела вокруг стола и беседовала на разные любопытные темы, раздался звонок, потом шаги, и в комнату вошел господин, головастый и плечистый, но на чрезвычайно коротких ногах.
Лицо у него было слегка подпухшее, заплывшие медвежьи глазки, под задранным носом жиденькие усы, общипанная бороденка. Одет он был неважно, но туалет свой сдобрил невероятной величины раскрахмаленными манжетами, которые распирали ему рукава и покрывали руки вплоть до коротких пальцев с обгрызенными ногтями.
– Батюшки мои! – воскликнул он. – Да у вас здесь прямо сбор всех частей.
Хозяйка, увидя этого гостя, сначала изобразила на лице своем изумление – из чего все вывели, что гость явился незваным. Потом лицо ее выразило досаду, из чего все вывели, что гость явился нежеланным.
Между тем гость поздоровался с Верой Сергеевной, далеко вытянув руку вперед, точно боялся, что она его цапнет, если подпустить ее ближе.
– Здравствуйте! – развязно говорил он. – Мы ведь, кажется, даже когда-то на «ты» были? Ну да я не настаиваю. Я сам терпеть не могу фамильярности.
И так как Вера Сергеевна медлила с представлениями, то он сам рекомендовался:
– Ертышкин. Муж сестры первого мужа Веры Сергеевны. Так сказать, бо-фрер[48]48
Beau-frère – свояк, шурин, деверь и др. (французское слово для обозначения неблизкого родственника).
[Закрыть] от первого брака. Ха-ха!
Он самодовольно осмотрелся.
– Ну-с, Вера Сергеевна, чаю я, как вы, наверное, помните, не пью. А вот от красного винца не откажусь.
Вера Сергеевна неохотно пошла к буфету.
Бо-фрер продолжал шуметь:
– Так-с, так-с. Еле вас разыскал. За квартиру сколько платите? Девять тысяч?
– Восемь, – неохотно отвечала хозяйка.
– Вздор. Девять! – отрезал бо-фрер.
– Я же вам говорю, что восемь, – раздраженно сказала хозяйка.
– А я вам отвечаю, что вздор, – нагло отвечал бо-фрер и самодовольно обвел всех глазами. – Наши барыни, хе-хе, всегда привирают в смысле дешевизны, чтобы их не упрекали в расточительности. Уж я эти штучки знаю!
– Как глупо! – совсем уже обозлилась Вера Сергеевна. – Что же, прикажете контракт вам показать?
– А я и контракту не поверю. Вы там что-нибудь с управляющим подхитрили, чтобы он вам фальшивую цену проставил. Уж я лучше знаю.
– Я забыла вам сказать, Вера Сергеевна, – сказала мадам Вакс, желая прекратить неприятный для хозяйки разговор, – я забыла вам сказать, что муж непременно хотел пойти со мной, но у него вот уже два дня болит голова.
– Где болит, – вдруг заинтересовался бо-фрер, – около висков?
– Вообще болит, – не глядя на него, холодно отвечала Вакс.
– Наверное, около висков. Так это вовсе не голова болит, а зубы. Я уж знаю. Это зубы.
– Да почему же зубы, – возмутилась Вакс. – Почему зубы, когда я вам ясно сказала, что у него болит голова.
– Ну это вы путаете. Уж поверьте мне, я знаю лучше.
– Нет, это прямо удивительно! – еще больше возмутилась Вакс. – Муж мне говорит, что у него болит голова, а вы, совершенно не зная моего мужа, уверяете, что у него болят зубы.
– Для данного случая вовсе не нужно личного знакомства. Я и без всякого знакомства знаю, что у него болят зубы.
– Да как же, когда он мне сам говорил! – вся затряслась Вакс.
– Ну это ему просто так кажется, – невозмутимо продолжал бо-фрер.
– Этому прямо имени нет! – обратилась Вакс за защитой к хозяйке.
На помощь ей пришла мадам Шандырева.
– Вы, очевидно, – иронически улыбаясь, обратилась она к неприятному гостю, – вы, очевидно, совершенно отрицаете головную боль, насколько я вас понимаю?
– Ошибаетесь, сударыня, – обиженно ответил бо-фрер. – Вы очень быстры в своих заключениях.
Хозяйка поспешила его перебить.
– Куда вы собираетесь летом? – спросила она у Ягушевой.
– Увы, доктора посылают снова в Виши.
Бо-фрер иронически фыркнул.
– Вас? В Виши? Или я ослышался, или я абсолютно ничего не понимаю в медицине.
– А разве вы врач? – спросила Ягушева.
– Слава богу, нет, – гордо отвечал бо-фрер. – Именно слава богу. Поэтому сохраняю свежесть дедуктивного и индуктивного метода мышления, могу судить о патологических явлениях организма непосредственно, избегая давления навязанных авторитетами предпосылок. А по профессии, если хотите знать, я землемер.
Сказал, замолчал и раздул ноздри.
– Но почему же вы думаете, что я не должна ехать в Виши, если у меня болезнь печени?
– Потому что у вас ровно никакой болезни печени нет.
– Но почему же вы так думаете? У меня даже бывают сильные боли в области печени.
– Ровно ничего у вас не болит. Это все одно воображение.
– Позвольте, однако, – заволновалась Ягушева. – Мой профессор, парижское светило, определил именно болезнь печени.
– Ну и врет. Я не говорю, что врет намеренно. Просто ошибся. И не такие, как он, да ошибались.
Тут вступил в беседу муж Ягушевой, человек спокойный, сыто-розовый, белокурый.
– Простите, но мне интересно, на чем вы основываете ваше утверждение, что жена моя не страдает болезнью печени?
Бо-фрер озабоченно погрыз ногти, сначала на правой руке, потом на левой, и ответил, упрямо выпятя лоб:
– Да уж я знаю. Уж меня не собьете.
– Простите, – не отступал муж Ягушевой, – но меня все-таки интересует вопрос: почему вы считаете возможным, чтобы мы, я и моя жена, не верили диагнозу опытных врачей, профессору медицины, а поверили бы землемеру, который никакого отношения к медицине не имеет, никогда никого не лечил, а жену мою видит в первый раз в жизни, вот так, в пальто и шляпке. Почему, скажите ради бога, должен я вам верить?
Бо-фрер презрительно фыркнул:
– Знаете ли, я ни в какие дебаты с вами вступать не желаю. Хотите верьте, хотите нет, для меня это, в сущности, безразлично.
Он принял подчеркнуто равнодушный вид и повернулся к Ягушеву в профиль.
Хозяйка дрожащим голосом сделала попытку изменить разговор.
– А как ваш мальчик? – спросила она у мадам Вакс. – Все по-прежнему хорошо учится?
– Великолепно учится! – радостно оживилась та. – Все время первым учеником.
– Гы! – криво усмехнулся бо-фрер. – Наверное, отметки подчищает.
– Как подчищает? – всполошилась Вакс.
– Да очень просто. Ножичком подскребет и выведет другую цифру. Все мальчишки так делают, можете быть спокойны. А маменьки радуются.
– Ну как вы можете говорить такие вещи! – закудахтали дамы. – Сын мадам Вакс такой чудесный мальчик…
– Да уж, поверьте, что я знаю лучше вас! – многозначительно отвечал бо-фрер и перебросил ножку на ножку.
– Да ведь вы его никогда не видали, вы понятия о нем не имеете! – возмущались все.
– Да уж раз говорю, значит, знаю. Я еще в России знал одного, тоже такого же чудесного мальчика. Родители каждый вечер отправляли его на урок музыки и каждый месяц посылали с ним деньги учителю. А мальчишка все им рассказывал про свои необычайные успехи и про восторги учителя. А потом выяснилось, что он два месяца учителя в глаза не видал, а преспокойно ходил на каток. Вот и ваш так же. Катка здесь нет, так он в киношку. А вы-то радуетесь.
– Ну как вы смеете, наконец… – начала было мадам Вакс, но хозяйка ее перебила, желая водворить мир.
– Дорогая моя, – чуть не плача, сказала она, – отчего… отчего вы бросили свою старую квартиру?
– Она была очень сырая. Первый этаж и никогда не было солнца.
– Позвольте, – вдруг заинтересовался бо-фрер. – Это на какой же улице?
– На Вожирар.
– Ну так там абсолютно не может быть сыро.
– Чего же вы спорите, когда мы там жили! На ковре в углу прямо была плесень и стена мокрая.
– Уверяю вас, что это совершенно невозможно! – громко, даже с некоторым возмущением заявили бо-фрер. – Вы, наверное, что-нибудь путаете.
– Да как же я могу путать, – истерически закричала Вакс, – когда я там два года жила и два года стена была сырая!
– Значит, что-нибудь пролили.
– Два года проливали?
– Ну уж это вам лучше знать, – иронически прошипел бо-фрер и погрыз ногти.
– Господи! – пробормотала хозяйка. – Это становится совершенно невозможным! Анна Петровна, – обратилась она к молодой даме, все время растерянно молчавшей, – Анна Петровна, вы по-прежнему часто бываете в театре?
– Да, довольно часто, – отвечала та. – Вот недавно видели мы презабавную пьеску. Играла очаровательная актриса. Эльвира Попеско[49]49
Эльвира Попеско (чаще Эльвира Попеску) – французская актриса румынского происхождения (1894–1993).
[Закрыть].
– Комическая старуха, – перебил ее бо-фрер.
– Нет, вовсе не старуха. Ей максимум лет тридцать пять.
– Ей пятьдесят восемь, – безапелляционным тоном сказал бо-фрер. – Попесковой пятьдесят восемь лет. Вообще в Париже нет актрисы моложе пятидесяти лет. А Попесковой пятьдесят восемь.
– Да вы, вероятно, не о той говорите. Я говорю об Эльвире Попеско, а вы о какой-то Попесковой.
– Потому что я правильно выговариваю ее фамилию, а вы на французский лад. Она Попескова, и ей пятьдесят восемь лет.
– Да вы видели ее когда-нибудь?
– Не видел и не желаю.
– Так как же вы можете судить? – ввязался Ягушев.
– Простите, – вдруг взбеленился бо-фрер. – Я не люблю, когда со мной говорят таким тоном.
Вскочил и, повернувшись к хозяйке, заявил:
– Можете быть довольны – я ухожу. И знаете, дорогая Вера Сергеевна, не обижайтесь, но меня теперь нисколько не удивляет, что вы разошлись и со вторым вашим мужем.
– Да вы с ума сошли! – не своим голосом завопила Вера Сергеевна. – Я и не думала расходиться со своим мужем!
Он был уже у дверей и, повернувшись всем телом, иронически скривил губы и зловеще процедил:
– Ну об этом, дорогая моя, уж позвольте мне лучше знать!
Хлопнул дверью и был таков.
1939
Бестактность
Всем давно было известно, что профессору Суровину живется плохо. Но так как жил он в Чехословакии, а главные эмигрантские благотворители, как известно, живут в Париже, то особых забот о профессоре никто и не проявлял.
При случае говорили:
– Да, да, бедный! Подумать только, европейское имя и так не суметь устроиться.
– Мировое имя, а не европейское, – поправлял собеседник. – Мировое, а в жизни балда. Смотрите, наш Парнюков: имени ровно никакого, а открыл лавочку сибирских продуктов и живет так, что дай Бог всякому. И детей воспитывает, и жене изменяет…
Но, в общем, судьбой Суровина интересовались мало.
Иногда появлялись его статьи в газетах. Печатали их по «скучным» дням – в понедельник или среду. Они были тяжелы и нудны. Никто в них ничего не понимал. А бедный автор говорил жене:
– Унижаюсь. Пишу для хлеба пустенькие, забавные статейки, на вкусы широкой публики. Это унизительно.
Так и пропадал бедный Суровин. Пропадал, пока не встретился с ним заехавший случайно из Парижа шустрый журналист Зюзя. Собственно говоря, фамилия журналиста была другая, но знали его все под прозвищем, неизвестно откуда взявшимся – Зюзя.
Зюзя делал турне по славянским странам. Читал лекции «О русской эмиграции». Тезисы: Герцен. Новейшие танцы. Моральное людоедство. Секс апил и современная техника. Духа не угашайте. Куда и почему?
С профессором Суровиным Зюзя встретился у какого-то общественного деятеля. Суровин, редко из дому выползавший, за эмигрантской жизнью не следивший, понял только, что Зюзя читает лекции, а так как от безденежья давно утратил всякую любознательность, то и не расспрашивал – какие такие лекции, а просто решил, что Зюзя профессор, и стал звать его коллегой.
Зюзе это очень понравилось. Он попросил у Суровина портрет, который и поместил в своей газете, сопроводив душераздирающей статьей о положении великого русского гения в изгнании. Газета по счастливой случайности выпустила статью с «досадными опечатками», которые произвели на читателей сильное впечатление.
«Нас встретила супруга профессора, старуха вся в репьях».
Что значило это «в репьях», потом, за утерей рукописи, даже и дознаться не могли. Но читатели ужаснулись. В их воображении мелькнул облик старого лохматого пса, бродящего по мусорной свалке. Их сердце дрогнуло.
«Тяжелая нужда гнетет и давит. Нужно помочь, пока дух еще мреет».
Слово «мреет» не было опечаткой. Зюзя пустил его для эффекта. Слово, надо правду сказать, редкое и в простом нашем обиходе ненужное. Оно тоже потрясло читателя.
– Да что же это такое! – воскликнула одна добрая дама. – Такой гениальный человек, а в газетах пишут, что уж совсем истлел.
Вот это самое «мреет» и возымело густые последствия. Решили пригласить профессора в Париж, устроить ему банкет и чествование, а собранные с банкета деньги выдать ему на руки.
Составили комитет. Председательствовала Алина Карловна Зенгилевская, статная красавица с полузакрытыми выпуклыми глазами и полуоткрытым ртом, обнажавшим длинные зубы, розовые от слинявшей на них губной краски.
Зазвонили телефоны. Забегали дамы, предлагая билеты. Спрятались поглубже жертвы, намеченные в покупатели. К банкету готовились речи и жареная утка.
Словом, все как всегда.
Дамы, принадлежащие к интеллигентским кругам и их перифериям, спрашивали друг у друга лично и по телефону:
– Что вы наденете? С рукавами? С кофточкой?
– Черное? Голое?
– А что шьет себе Лиза?
Словом, и это все как всегда.
Потом специальная комиссия занялась рассадкой по местам. Так, чтобы мужья и жены друг друга не видели. Чтобы ни левые, ни правые не оказались центральнее по отношению друг к другу. Враги политические и враги личные чтобы не помещались рядом. Чтобы разведенные супруги не оказались за одним столом, а флиртующие, наоборот, чтобы не очутились за разными.
Время течет и события притекают.
Притек и день банкета.
Профессора Суровина поселили в отеле, и каждый день кто-нибудь звал его на завтрак, еще кто-нибудь на обед. Звали посидеть в кафе, возили в театр, на лекции, на заседания, на собрания, рвали на части. Бывали такие дни, что ему приходилось по два раза обедать.
– У вас был Суровин? У нас был уже два раза, сидел очень долго и еще обещал.
– Ну, конечно, был! Завтра мы везем его кататься. Какой удивительный ум!
– Гений! Чего же вы хотите?
– И так просто себя держит.
– Лена влюбилась в него до слез. Шьет себе новое платье. Хочет идти в монастырь, как тургеневская Лиза.
– А Зенгилевская воображает, что он ее собственность. Требует, чтобы он каждый день у нее завтракал.
Профессор Суровин замотался вконец. Пожелтел, отек, улыбался и с тоскою думал – когда все это кончится и много ли для него очистится.
Банкет удался на славу. Ораторы, ограниченные тремя минутами, говорили на четверть часа, и был даже такой момент, когда двое – правда, на разных концах зала, так что друг друга не слышали, – говорили одновременно. Никто, впрочем, на это обстоятельство внимания не обратил, потому что все разговаривали друг с другом, перекидывали записочки, и всюду, как говорится, царило непринужденное веселье, особенно на том углу стола, где сидели поэты, строчившие на обратной стороне меню юмористические стишки насчет бедного Суровина.
Но Суровин ничего не замечал. От речей у него гудело в голове. Потом какая-то борода его целовала, а в бороде дрожал налипший кусок яичницы. И все аплодировали ему и целующей бороде. И потом снова кто-то кричал, что он гений и все гордятся, и даже грозил пальцем, повернувшись на северо-восток.
Домой в отель отвез его какой-то восторженный юноша и кричал, хотя можно было уже говорить тихо – что завтра полгорода пойдет провожать гения на вокзал. Но гений умолял его передать всем, что он умоляет не беспокоиться, так как не знает, с каким поездом он уедет.
Ему не хотелось, чтобы его провожали, так как ехать ему придется в третьем классе и на дорогу купить булку с сыром, потому что денег на него набрали только пятьсот четыре франка, остальное ушло на утку. Эти проводы, речи, Зенгилевская в соболях у вагона третьего класса и его булка в бумажке и фибровый чемоданишко со сломанным замком. Ни к чему все это. И он умолял.
Ночью проснулся он от сильного озноба. Болела голова и тошнило. И мучил странный вопрос: вопрос – откуда у целовавшей его бороды взялся кусок яичницы? За банкетом яичницы не было. Неужели с завтрака осталось? Так, значит, весь день и щеголял?
И тут же, сообразив всю вздорность мучившего его вопроса, понял, что он, пожалуй, не на шутку расхворался.
* * *
– Вы слышали, – сказала мадам Крон Алине Зенгилевской. – Вы слышали, что наш гениальный Суровин все еще в Париже?
– Да что вы? – спокойно удивилась Зенгилевская. – Почему же он не уезжает?
– Он, говорят, болен. Лежит уже четвертый день.
– Как это странно! – недовольно пробормотала Зенгилевская. – Кто-нибудь его навещает? Я занята, да и нельзя же всю жизнь с ним возиться.
– Нужно будет сказать Лене, если она еще не ушла в монастырь, ха-ха!
Зенгилевская молча показала розовые зубы и закрыла рот.
* * *
– Лена? Алло! Алло! Говорят, Суровин болен и не уехал. А?
– Как глупо! Он так живо растратит все, что ему собрали. Это прямо бестактно.
– Ужасно глупо.
– А кто-нибудь его навещает?
– Не знаю. Я, во всяком случае, не пойду. Как-то неловко: все ему кричали «гений, гений!», а тут вдруг взял да и заболел. Ни с того, ни с сего.
– А откуда же узнали?
– Массажистка, которая мадам Крон массирует, живет в том же отеле.
– По-моему, лучше всего делать вид, что мы ничего не знаем. Я думаю, ему и самому неловко, что он так…
– Ну, конечно. Такой великий и мировой, и вдруг лежит, и, пожалуй, еще у него живот болит.
– Как все это вышло глупо. Нет, действительно, надо делать вид, что мы не знаем. Такая бестактность!
* * *
Профессор Суровин, ослабевший и осунувшийся, сидел на кровати, подпертый подушками. Добродушная курносая толстуха крутила ложкой в кастрюле, варила на спиртовке кашу.
– Поешьте, поешьте моей мурцовочки, – приговаривала она. – Вам теперь силы нужны. Ишь как вас подвело. Вся мускулатура разбрякла. Я вам ужо спину помассирую. Можете мне доверить. Моя специальность.
– Скажите, – начал Суровин, запнулся и покраснел. – Скажите, вы ведь никому не проболтались, что я болен?
– Ни-ни. Зачем мне болтать? Никому не сказала.
– А то, вы понимаете, они бы все сюда нагрянули, а я такой слабый, и вообще, и даже вон, рубашка рваная. А они бы нагрянули.
– Ну, конечно, нагрянули бы, – пряча улыбку, поддакивала массажистка. – Уж тут бы целыми депутациями принимать бы пришлось. Весь бы банкет сюда припер и с цветами, и с венками.
– Какой ужас, какой ужас! – бормотал профессор, закрывая глаза. – Ради бога, вы никому!
– Да уж будьте покойны, батюшка. Уж за это я отвечаю.
– А… а откуда эта каша? – вдруг встревожился он. – Кто прислал кашу?
– Кашу? А это как вам сказать… Каша от отеля полагается. Кто, значит, заболел, тому каша.
– Спасибо. Я верю вам.
Он облегченно вздохнул и дрожащей рукой взял ложку.
1939
Бывают в жизни встречи
Они познакомились на балу. Вернее – возобновили знакомство, потому что когда-то где-то уже встречались, но память ничем эту встречу не отметила и не сохранила.
Но тут, на балу, когда она подошла к нему с лотерейными билетами, он поклонился ей как знакомой и потом разыскал ее, уже сидящую за столиком, подсел и разговорился.
– Так вы меня вспомнили? – спросила она.
– Я никогда и не забывал.
– Неужели такая хорошая память?
– Память плохая, но воспоминание хорошее.
У него было милое лицо, все светлое, волосы, брови, ресницы – словно негатив фотографии. Когда он снимал пенсне, глаза смотрели наивно и беспомощно.
Выяснилось, что он где-то служит, читает какие-то лекции, на бал попал только потому, что имеет отношение к организации, этот бал устроившей.
Звали его Николай Николаевич. Фамилию его она два раза спросила: один раз прямо, другой раз наводящими вопросами, и оба раза сразу же забыла.
Он, без ошибки, назвал ее Евгенией Александровной.
«Очевидно, я ему еще тогда понравилась», – подумала она.
И это было очень приятно.
Бал был удачный, как большинство русских балов.
Лотерейные дамы, забаррикадированные пожертвованными пакетами с чаем, кусками душистого мыла и шарфиками неизъяснимого цвета, выставили как дальнобойное, бьющее без промаха орудие огромную лампу под «роскошным» абажуром. Легкие партизанские отряды улыбающихся девиц сновали по зале с билетиками, предлагая испытать судьбу.
У буфетного стола шли бурные объяснения. Слышались возгласы:
– Откупорено девять, а получено за четное!
На эстраде шла блестящая программа. Малолетняя Ирочка протанцевала «танец незабудки». И все нашли, что незабудка танцует именно так. Очень похоже: ножкой вправо, ножкой влево, пируэт и прыжок.
Между номерами выскакивал на эстраду распорядитель и с жестами безграничного ужаса анонсировал следующее выступление. Лицо его выражало совершенно несоответствующую моменту фразу: «Бейте меня, если хотите, но, в сущности, я не виноват!»
Пела певица из оперы «Черевички» и на бис из «Гальки».
Танцевала гопака Лиля Коробко.
Потом выступал подражатель Жоржу Северскому и спел новый романс.
Бывают чудеса. Бывают в жизни встречи,
И звезды вам поют, и говорят цветы…
Вот тут-то Николай Николаевич нагнулся, заглянул снизу в глаза Евгении Александровны и взволнованно спросил:
– Вы слышите, что он поет?
Евгения Александровна улыбнулась его глазам и чуть-чуть пожала руку.
Роман начинался очень значительно и неожиданно интересно.
«Пронзенный молнией! – подумала она. – Действительно: “бывают чудеса! Бывают в жизни встречи”!»
«Пронзенный молнией» старался вовсю. Приносил из буфета то телятину, то пирожки, то крюшон, купил желтую розу, смотрел на Евгению Александровну умоляюще-собачьими глазами и все повторял:
– Ах, как много, много хочется рассказать вам. Боюсь только, что вам будет скучно слушать.
– Напротив, – отвечала она и улыбалась самой очаровательной из своих улыбок, сослужившей ей службу уже не раз в жизни.
Он проводил ее домой и опять повторил, что ужасно много должен сказать ей, и, прощаясь, они условились, что завтра он за ней зайдет, чтобы вместе позавтракать.
– О чем он хочет говорить? – думала она, засыпая. – Разгадать нетрудно. Ну что ж, попрошу дать мне месяц на размышление, хотя, собственно говоря, размышлять не о чем. Это серьезный и порядочный человек. Он, между прочим, спросил меня, свободна ли я. А такие вопросы без толку не предлагаются.
Она уснула, улыбаясь.
Утро было хорошее, весеннее, ясное. К сожалению. Потому что показываться влюбленному человеку после бессонной ночи в ясное утро очень рискованно. Хотя он какой-то восторженный, этот Николай Николаевич. Вряд ли он очень приметлив.
Подмазалась осмотрительно, не слишком ярко. Человек с серьезными намерениями не одобряет яркой подмазки. Влюбляется именно в хорошо разделанную физиономию, а раз в этом чувстве утвердился, требует простоты и честности. И ничего яркого не допускает. Это уж такая мужская черта. Если, например, человек влюбился в талантливую актрису, то первым долгом потребует, чтобы она бросила сцену. Таких примеров бесконечное множество. И напоминает это петербургских купцов, которые долго ходили в какой-то трактир слушать соловья. Соловей был там в клетке замечательный. Слушали-слушали, а потом приказали соловья зажарить и съели.
Ну, долго на этом особом качестве мужской любви останавливаться не будем.
Итак, Евгения Александровна, предчувствуя серьезное к себе отношение Николая Николаевича, подмазалась слегка, оделась просто и встретила с улыбкой ясной и нежной.
Пошли в ресторан завтракать.
Он был все время в каком-то экстазе, ничего не ел, наливал вино мимо стакана и, не переставая, захлебываясь, говорил. Говорил о своем детстве; о том, что у него была тетя Лиза, которую он, когда был мальчиком, называл Зиза, и дядя Петя, которого называл Фетя. Что он любил сметану с черным хлебом; что за его старшей сестрой ухаживал юнкер Гаврилов, но он ей не нравился; что эта самая сестра любила блинчики с вареньем, и ее всегда дразнили, что ей варенья не дадут, а намажут блинчики горчицей; что у них была бонна, старая дева, которая как-то призналась, что была в молодости влюблена в дьякона. Потом перешел на первые гимназические впечатления.
Евгения Александровна сначала старалась изображать на своем лице различные, подходящие по ходу рассказа переживания: радость, удивление, умиление, но потом ей показалось, что он как будто и не замечает ее сочувствия, и она распустила лицо и откровенно приналегла на завтрак.
«Когда же он, наконец, начнет говорить обо мне?» – ждала она.
Ей надоело его детство прямо до зла-горя. Но она утешала себя тем, что каждый серьезно полюбивший мужчина прежде всего угощает любимую женщину манной кашей своих первых лет. Только Дон Жуан и люди с бесчестными намерениями рассказывают о своих похождениях и быстро переходят «к вопросу дня».
И Евгения Александровна терпеливо ждала.
«Какая у него, однако, черт его раздери, богатейшая память! – думала она. – Ведь нужно же сохранять в себе всю эту ахинею! Ну да ничего. Выпотрошится сразу и перейдет на текущий момент».
И он вдруг спохватился:
– Ах, боже мой! Я вас, кажется, совсем заговорил! Но мне так хотелось рассказать все это именно вам. Мне чувствовалось, что именно вы можете все это оценить. А теперь я предлагаю вам чудесную вещь: пойдем сейчас же в Зоологический сад. Я обожаю зверей. Я покажу вам моих любимых. Идем?
Пошли.
По дороге выяснилось, что он естественник. Как только это выяснилось, он сейчас же принялся рассказывать очень увлекательные вещи о том, как какие-то черви размножаются делением.
Евгению Александровну сильно затошнило, но она постаралась дать понять, что относится к этому размножению с полным уважением.
В зверинце кавалер ее оказался своим человеком. Щелкал языком перед клеткой с белкой, свистел хорьку, чмокал ламе и как-то особенно тпрунькал перед зебрами.
Евгения Александровна устала, ей было холодно, хотелось горячего чаю, после бессонной ночи и бальной суетни заболели ноги, и все эти неприятные ощущения покрывались, словно мутным морским туманом, тихо, но властно наползающей ненавистью к Николаю Николаевичу.
«Он, наверное, чудесный человек, – бодрила она себя, – добряк и такой искренний. И тут же прибавляла: – Черт его раздери! Черт его раздери!»
Как глупо, что она согласилась пойти в этот зверинец. Все настроение вчерашнего бала разбилось об эти звериные хвосты и морды. Теперь уж никак этого болвана не повернуть на поэтический лад. И ждать от него нечего. Не может же он, указывая на «чудеснейшие экземпляры самки дикобраза», сказать: «А вот, кстати, не хотите ли вы быть моей женой?»
И он, точно подслушав ее мысли, вдруг схватил ее за руку и восторженно воскликнул:
– Взгляните, вот чудеснейший экземпляр самки кенгуру!
И прямо на них, безобразно и как-то дразнительно прискакивая, точно, если можно так выразиться, подмигивая всем своим нелепым телом, двигалось вдоль решетки идиотское животное, созданное будто каким-то пьяным воображением, с бессмысленной несоразмерностью ног, не вызванной крайней необходимостью.
– Сумчатое! – в благоговейном восторге воскликнул Николай Николаевич и уронил пенсне.
И тут напал на Евгению Александровну смех. Откуда? С чего? От усталости ли, от нелепости всего этого приключения? От смешной безобразности дурацкаго зверя? Сама не понимая почему, она смеялась, качаясь, обливаясь слезами, и не могла остановиться.
Он сначала счел нужным тоже прихихикивать, потом удивился, потом как будто обиделся.
– Простите… я не могу… – застонала Евгения Александровна. – Ведь так… так прискакивать с подковырцем можно только нарочно. Ведь не можете же вы поверить, что это вызвано каким-то мудрым расчетом? Вздор! Ерунда! Насмешка над здравым смыслом. Между прочим, я вас терпеть не могу. Идем домой.
Он испуганно подхватил ее под руку и робко подскакнул два раза, стараясь попасть в ногу. Он молчал и был очень грустным. Ей стало жаль его.
– Вы, кажется, разочарованы? – спросила она ласково.
Он чуть-чуть прижал к себе ее локоть и тихо, но отчетливо сказал:
– Я так мечтал об этой прогулке… я так хотел вам…
«Бывают чудеса, бывают в жизни встречи», – запело у нее в душе. Вот сейчас рассеется этот подлый туман и вспыхнут звезды…
– Я хотел, – тихо и как бы проникновенно продолжал он, – показать вам редчайший экземпляр живородящей рыбы.
1939
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.