Текст книги "«...Ваш дядя и друг Соломон»"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
Глава четырнадцатая
Соломон
Утро начинается плохо. Снова будет хамсин. Солнце еще не взошло, но уже накрывает нас жарким непробиваемым куполом. Даже представить не пытаюсь, какие будут волны жары через пару часов. Закрыл все окна в квартире и включил кондиционер. Новый холодильник трещит с одной стороны, старый будильник Амалии – с другой. Я в квартире – как в тюремной камере. Я не выдерживаю треск этот и вообще боюсь замкнутого пространства.
Хотел продолжить рассказ о друге моем Элимелехе, который нес в душе своей песню любви, великую ее весть, а потом исчез, но как это сделать в этой клетке? Среди треска, в замкнутом пространстве, мозг мой слабеет, подобно курице, которой общипали перья и оголили шею под нож резника. Поникло крыло веселой певуньи-соседки по камере, и есть ли смысл орлу – махать крылом за решеткой? Ну, а общипанная курица в закрытой камере не годится даже на пищу псу. А я и есть эта общипанная курица. Но что мне делать, если душа моя прорывается сквозь все решетки, убегает от невыносимого треска будильника и шума холодильника к виноградной горе. Мне кажется, друг мой бесценный Элимелех сидит напротив и я обращаюсь к нему: «Дорогой Элимелех, еще оградят нас колючей изгородью грехи наши и отступят, как воды после потопа. Еще распрямим крылья, еще придет наш день, хоть и короток будет, ибо стары мы, но он осветит всю нашу жизнь. Друг мой, еще посидим вдвоем и поговорим о днях, когда мы были сильны и чаяния наши велики были. Еще посидим на дружеском пиру, и ложем нам будут кипарисы, а крышей – небесная голубизна, и запах эвкалиптов будет наплывать со всех четырех сторон света, и счастье будет дышать чистым вечерним воздухом».
Затаилась жалость к самому себе, к душе, заключенной в камеру. Но сбежать из нее невозможно. И все же я в последние дни слишком жалею себя. Жалость – не лучшее из моих качеств, но сейчас я, кажется, перешел в ней все границы, ища слова соболезнования самому себе. Но есть ли сила в мире, могущая принести мне милосердие? Нет Элимелеха, и Амалия покинула этот мир. Я тут один, у своего стола, и действуют мне на нервы будильник и кондиционер. Но я же могу выключить кондиционер и остановить будильник! Нет! Не смогу повернуть вспять стрелку и выключить звук у кондиционера. Ведь он был гордостью Амалии. Года два назад она была координатором комиссии по здравоохранению кибуца и вела настоящую войны за эти кондиционеры, никто не мог устоять перед ее язычком и убежденностью, ни секретарь кибуца, ни казначей, ни весь кибуц. Ну, а я – тем более. Она же добилась покупки холодильников к радости старожилов. Доказывала, что эти шумные агрегаты могут продлить жизнь. Но мою жизнь они явно сокращают. Кондиционер был последним большим достижением в жизни Амалии. Но только он появился у нас на стене, у нее возникли первые симптомы болезни.
И все же, как мне опять направить память к тем давним дням? Вот уже пятый раз я пишу предложение:
… И тогда вмешался в это дело Шлойме Гринблат.
Это было засушливое лето, за год до нашего с Амалией лета. Тогда кибуц купил домики-бараки у британской армии. Получил и я такой домик. Но покоя он мне не принес. Жестяная крыша накалялась и не охлаждалась под светом луны. Вынужден был ночами спать на траве у читального зала. В те жаркие часы единственной отдушиной для нас была ночная музыка Элимелеха и Машеньки.
Приближалось время концерта. Правление решило, что он состоится на зеленой поляне, под открытым небом. Ждали прихода луны. Ночи нелегки. Вся живность вокруг – лисы и шакалы, кошки и собаки, вся округа – выли и стенали от жажды. Трудно воспринимать музыку в безветренные ночи, когда гора нависает над нами каменным истуканом, не давая прорваться даже слабому порыву ветра. Ночи пугающих птичьих криков, ибо нет ни капли воды в сухой долине, ни самой малой лужицы на потрескавшейся почве. И несмотря на все это, – ночи Бетховена, исполняемого Элимелехом и Машенькой. Музыка пронизывает удушающее безмолвие. Звуки текут в ночное пространство, подобно освежающему порыву ветра, приносящему покой страдающему телу.
Но есть еще и другие звуки – стрельба пробочных пистолетов на винограднике, – изобретение моего брата Иосефа. Элимелех перестал быть постоянным ночным сторожем, и теперь каждый член кибуца должен был дежурить в течение недели. Вот и придумал эту стрельбу пробочным пистолетом мой брат во время своего дежурства. Пистолеты эти он упрятал среди виноградных лоз и протянул к ним нити. Прикоснется к нити вор, раздается громкий выстрел, обращая вора в бегство, и нет места музыке, скрипке, пианино. Но бродящие шакалы, лисы, собаки приводят в действие пистолеты, и грохот стоит всю ночь. Патент этот, естественно, переняли и те, кто дежурил после моего брата.
Сидит и он на траве, прислонившись спиной к рожковому дереву, вглядываясь в окна читального зала, откуда несутся звуки музыки. И красивая головка с двумя длинными черными косами наклонена над клавишами пианино, и звуки скрипки словно гладят эту головку. Ах, брат мой Иосеф, болит за тебя душа моя! Ведь у нас мама одна, которая помогла нам поймать воробья, залетевшего в дом, и учила нас на всю жизнь: «Дай свободу любимому тобой существу».
Я сидел на камне, напротив рожкового дерева, слушая звуки музыки, а сердце болело за брата. Брат мой, дай ей свободу, той, к кому лежит твое сердце. Дай взлететь на крылья звуков к высям. Зачем держать певчую птицу в клетке будничной твоей жизни?»
Не слышал брат мой беззвучных призывов. Но даже если бы я говорил ему об этом вслух, не слушал бы меня. Приступ черной меланхолии одолел моего брата. Что я мог сделать? Душа моя была неспокойна. Но Шлойме, он-то знал, что делать! Внезапно стали слухи распространяться по всему кибуцу, и за всеми столами в столовой собирался богатый урожай сплетен, а между столами прогуливался Шлойме Гринблат со своей компанией, сеял сплетни и собирал урожай.
В один из вечеров преграждает мне путь в столовую Ромек, рифмоплет кибуца. К каждому празднику он рифмует вирши. Симпатичный парень, пожалуй, самый симпатичный в компании Шлойме. Мог бы и удовлетвориться собственными талантами, которые дал ему Бог. Но этого Ромеку недостаточно, потому что он, понимаете ли, рифмоплет кибуца. Он уверен, что вирши его несут прекрасное всему человечеству и он вообще большой поэт. Но так как он видит себя таким, а другие не видят, ходит он все дни с выражением непризнанного гения, душу которого никто понять не может. И вся обида оборачивается ненавистью к Элимелеху, потому что, во-первых, тот настоящий музыкант, а во-вторых, не признает поэтических талантов Ромека. Стих, считает Элимелех, это стих, а рифма это рифма, и существует большая разница между рифмоплетом и настоящим поэтом. Элимелех по характеру своему ничего не таит, говорит всегда правду, и стяжал себе уйму врагов. И еще потому, что у Элимелеха, педантично придерживающегося во всем, особенно в искусстве, меры, все безразмерно. Что поделаешь, если ростом возвышаешься над всеми? Входит он в столовую, и рядом с ним даже человек выше среднего роста выглядит невысоким. Но именно потому, что он вынужден смотреть на всех сверху, подозревают, что смотрит он свысока, и чувствует он себя одинокой душой в этом большом мире и в этом маленьком кибуце.
Обращается ко мне Ромек с улыбкой до ушей:
«Добрый вечер, Соломон, что слышно? Будет у нас в кибуце новая семья?»
«Дай Бог!»
Конечно, дай Бог, но жалко мне твоего брата Иосефа».
«Жалко? Почему?»
«Сердце болит за него».
В этот момент, когда обмениваюсь словами с симпатичным рифмоплетом, из столовой выходит Шлойме Гринблат и останавливается возле нас:
«Ну, что с концертом, Соломон?»
«Состоится».
«Да, да. Бумага все стерпит!»
Уходит своей дорогой, и поди разберись, на что намекает. Выпалил фразу, словно высказал большую мудрость. Не понял я смысла его слов, но тогда как-то не был этим обеспокоен. Ведь такое поведение Шлойме естественно для него. Встанет на собрании и начнет стрелять цитатами, смысл которых никому не понятен, но находятся такие, на которых это производит впечатление, этакие мудрецы среди дураков. Никогда настоящий дурак не поймет настоящего мудреца, потому и настоящий дурак не нуждается в настоящем мудреце. А Шлойме мудрец невеликий, как раз на уровне дураков.
Но чуть позже я понял, что это за намек на бумагу, которая все стерпит. Он имел в виду стихи, которые писал Элимелех, посвящая их Машеньке, и читал ей в ее палатке, сидя на ее постели.
В жаркий день после полудня поймала меня Амалия около портняжной мастерской:
«Соломон, что за странные вещи рассказывают о твоем друге Элимелехе?»
«Странные?»
«Разве не странно, что Элимелех приходит в палатку Машеньки, чтобы под предлогом чтения стихов соблазнить наивную девушку поэтическим дурманом?»
«Откуда ты это знаешь?»
«Говорят, что когда Элимелех…»
«Что когда Элимелех? Что «когда»? И что есть это «когда»?»
Кибуц переполнен начетчиками, рифмоплетами и сплетниками. И все жалеют моего брата. Кибуц ужасно любит жалеть. Появляется несчастный человек, все бросаются скопом его жалеть. Милосердие само по себе чувство доброе. Но не всегда и не к каждому. Не поможет брату моему жалость, если Бог ему не протянет руку. И вообще, почему его надо жалеть? Что, Машенька одна такая во всем мире? Брат мой молод и здоров: найдет себе Машеньку другую.
Но я-то знал, что весь кибуц «катит бочку» на Элимелеха. Шлойме начал действовать, надо действовать и мне – Шлойме против Шлойме.
Спрашиваю Элимелеха:
«Что слышно?»
«Так себе».
«Что так себе?»
«Машенька страдает».
«От чего?»
Сплетничают о ней».
«О чем в кибуце не сплетничают?»
«Но о ней… Ужасно. Намек тут и намек там. Подкалывают. Дают добрый совет».
«Знаю. Все ее товарки подрядились давать добрые советы».
«Не только товарки, но и товарищи. Даже они».
«Знаю».
«Что же делать, Соломон?»
«Надо провести концерт. И как можно быстрее».
Элимелех кивает головой в знак согласия…
Наступил вечер концерта. И какой вечер! После тяжкого дневного пекла внезапно подул западный ветер. Земля ощутила прохладу. Только в нашей засушливой долине случаются такие чудеса. Схлынул жар и вдруг зелень, деревья, растения обрели дыхание, как будто цветы и листья все свои силы направляют на сотворение новой жизни. Даже старый кактус у входа в читальный зал расправляет стебли под живительными потоками воздуха, желая обновления и свежести. Туманные полосы мглы разливаются по долине, и все живое в полях и дворе кибуца покоится в молчании, словно бы радость тайком пульсирует в тенях вечера.
Собираются на зеленой поляне, готовясь к началу концерта. Тянут с собой ящики, чтобы сидеть, соломенные циновки. Пришел и мой брат. Думаю про себя: «На таком празднике все сидят на траве – мужья и жены, близкие и друзья. У меня жены нет, а друзья мои и близкие – на сцене. Остался только брат. Буду с ним сидеть на концерте Элимелеха и Машеньки». Говорю ему:
«Йосеф, может и мне найдется уголок на твоей циновке?»
«Если хочешь, я и тебе принесу циновку».
«Мне? Циновку?!»
Оставил я его и ушел по привычной своей тропинке.
Настала ночь, небо и земля наполнились звездами и луной. Звездами небесными и земными, теми двумя, на сцене нашей. И концерт их не просто концерт. А концерт-праздник. Бидоны с молоком в коровнике наполнили кофе и заморозили кусками льда. Холодной водой поливают бидоны, чтобы сохранять кофе охлажденным. Да, драгоценная вода расходуется. Но все – во имя концерта. Напекли пирогов, печенья – особых, покрытых корочкой белого сахара.
Все устраиваются на поляне. У меня нет ни ящика, ни циновки. Сижу одиноко на камне. Прямо напротив, под рожковым деревом – мой брат в своей компании. Кулаки его сжаты на коленях, как будто он бросает вызов луне и звездам и всей этой чудесной ночи. Глаз не спускает с освещенных окон читального зала, который весь, по сути, большая сцена. В окнах возникают артисты в праздничной одежде. Она – в черном сарафане и белой вышитой кофточке. Две косы покоятся на ее груди. Улыбается слушателям, и те возвращают ей улыбки. Только возникает лицо ее в окне, пальцы Иосефа сжимаются. Элимелех одет по моде поселенцев – в чистой вышитой рубахе. Лицо его, возникающее в окне, напряжено, пальцы все время перебирают струны. Не улыбается зрителям, и они не улыбаются ему. А я сижу на камне и думаю про себя: «Соломон, следует признать, что Элимелех не умеет себя вести на сцене. Не сценический он человек. Плохо дело, даже очень плохо».
Начинается концерт. Музыка Бетховена звуками скрипки и пианино течет вглубь ночи. Музыканты не видны, лишь слышны, хотя и придвинули пианино к самому входу в зал, но кактус, расцветший в эту ночь, заслоняет вход, и, кажется, звуки проходят сквозь это цветение, и белый цветок словно бы распускается в самом источнике бетховенской музыки. И звуки скрипки возносят вдаль струны ветра. Слышатся тихие разговоры и хихиканье. И все же, пронизанное музыкой, все звучит необычно в эту ночь – голоса шакалов, псов, кошек и птиц. Цикады трещат вместе со звуками музыки. Голова девушки клонится к плечу парня, и мечты звучат мелодией в сердце.
Внезапно завершаются звуки. Концерт окончен. Скрипач и пианистка выходят из зала в ночь, стоят рядом за кактусом, а я все еще сижу на камне и говорю про себя: «Господи, как они выглядят, стоя рядом? Как будто только вышли из-под свадебного балдахина, который и соткали звуки их инструментов».
А публика встает с мест, окружает исполнителей, жмет руку Элимелеху и Машеньке. Как будто они и в самом деле жених и невеста. Все хвалят концерт. Жмут руку больше Машеньке. Постепенно начинают ее оттеснять от Элимелеха, и расстояние между ними увеличивается. Я хочу призвать эту толпу к порядку: «Отстаньте от них, оставьте их вдвоем. Ведь только в эту ночь встретились их души, а вы грубо врываетесь между ними. Что это за злое начало, которое заставляет вас отталкивать друг от друга эти близкие по духу души?»
Я хочу все это выкрикнуть, но голос застревает в горле. Сижу, как парализованный, на камне, и слышу голос брата из этого клубка тел, толпящихся между Элимелехом и Машенькой:
«Наум, мандолину! Тащи сюда мандолину!»
Вот и Наум. Кибуц всегда танцует под звуки его мандолины. Машенька, известно, прекрасная танцорша, брат мой – тоже. Элимелех танцор невеликий. Играет мандолина, кибуц танцует. И в центре – Машенька и мой брат. Тонка девушка в талии, ноги длинные, сарафан развивается вокруг тела, вышитая кофточка прилипла к спине. Туфли она сбросила, кружится босиком, косы ее и грудь колышутся в такт пляски. Не ветер ночной, а лишь горячее дыхание Машеньки смешивается с горячим дыханием моего брата Иосефа. Полночь. Пляшут только эти двое. Вокруг стоят стенкой, хлопают в такт. Хватает мой брат девушку за талию, приподымает и кружит. И Шлойме Гринблат кричит: «Ура!» И смех Машеньки становится все громче.
А где же скрипач? Исчез! Нырнул в темноту, позади всех, со своей скрипкой, опустив голову. Там нахожу его после долгих поисков. Я ведь и не пробовал кофе с печеньем. Держу стакан в одной руке, печенье – в другой. Даю Элимелеху:
«Вот, ешь печенье и пей кофе».
Он дает мне скрипку и смычок. Говорю:
«Почему ты не играешь? Сыграй что-нибудь».
«Мандолина играет, Соломон. В кибуце предпочитают скрипке мандолину».
Улыбался Элимелех, и улыбка его была странной, ибо улыбались одни лишь губы, глаза же были темны от печали. Я не мог найти себе места, не знал, что делать. Водил смычком по струнам, и скрипка издавала раздражающие звуки. Люди вокруг удивлялись. Конечно же, возник Шлойме:
«Что, Соломон тоже среди музыкантов?»
Элимелех вырвал из моих рук скрипку и смычок. Мандолина смолкла. Кончилась гулянка. Все расходились. Машенька пошла к себе в палатку, стройная, тонкая, гибкая, и лунный свет осторожно крался за нею. На поляне остались лишь мы вдвоем – я и Элимелех.
«Пошли ко мне в барак, поговорим немного», – говорю я другу.
Сидели мы у входа в барак. Постепенно все вокруг стихло. Опустели тропинки. Ночные облака покрыли луну.
Лицо Элимелеха было словно отмечено печатью печали.
Мы сидели и молчали, прислушиваясь к ночным звукам и голосам, собирающимся эхом в ограде кибуца. Голоса эти, что так изменились во время концерта Элимелеха и Машеньки, возвращались в свое обычное состояние. Снова рыдали шакалы, лаяли псы, мяукали кошки, вскрикивали со сна птицы, мычали коровы, паниковали курицы, плакал ребенок. Шаги ночного сторожа громко отдавались на пустой тропе. В прорези палатки Машеньки погасло пламя коптилки. Внезапно Элимелех вскочил и побежал к ее палатке, оставив около меня скрипку и смычок. Я чувствовал, что это плохо кончится. Но попробуй, – останови бегущего и обуянного любовью человека. Лишь добавил ко всем ночным голосам глубокий вздох. Взял инструмент и вошел в барак. Чувствовал страшную жажду, начал пить, не отрываясь от кувшина. И вдруг слышу крик, пробравший меня до костей.
Я побежал во двор. Весь кибуц всполошился. Люди бежали к палатке Машеньки, и впереди всех спасателей – мой брат Иосеф и Шлойме Гринблат. Они первыми прибежали к палатке.
У входа стоит онемевший Элимелех. В палатке, на постели, сидит дрожащая Машенька. Длинные ее волосы взлохмачены, глаза расширены. Мой брат Иосеф уже рядом с ней, держит ее руку в своей руке.
Потянул я Элимелеха за собой, к бараку. Многих усилий потребовалось, чтобы заставить его открыть рот. Душа, говорит он, требовала – поговорить, в конце концов, с Машенькой, неотложно, не откладывая на завтра. Ведь еще не отзвучали звуки их общей партии «Крейцеровой сонаты» Бетховена. Он и представить не мог себе, что звуки эти уже смолкли в ее сердце. Когда он подошел к ее палатке, в темноте лишь светилась белизна постели и разметанные по этой белизне черные ее волосы. Глядел на спящую девушку Элимелех и не мог рта раскрыть. Вдруг она проснулась, увидела огромную тень у постели. Со сна, со страха начала истерически кричать. Вот и вся правда!
В ту ночь мой брат остался в палатке Машеньки. Несомненно, доказывал ей, что Элимелех намеревался… И пошло это слово гулять по кибуцу, в столовой, во всех углах, во всех бараках и палатках – «намеревался…» И защитниками невинной девушки выступали мой брат Йосеф и Шлойме Гринблат.
И решили судить Элимелеха за беззащитную его любовь и за действие, которое можно было считать непристойным.
Вечер сошел на кибуц. Сидели мы с Элимелехом у входа в его шалаш, на ветвях эвкалипта. Малая птица парила в воздухе, и весь покой вселенной был в этом ее парении. Она почти застыла в одной точке, словно бы сам воздух держал ее на своих струях.
Элимелех не сводил с нее взгляд:
«Насколько она тиха и спокойна».
«Удивительно спокойна».
«Я ее не понимаю».
«Птицу?
«Машеньку не понимаю. Вот уже неделю, со дня концерта, она со мной не разговаривает при людях. Иногда я встречаю во дворе одну, и тогда она тайком кивает мне головой, и тут же убегает. Не понимаю ее, Соломон».
«Ну, что ты не понимаешь? Все из-за случая в ее палатке».
«Но она ведь может сказать правду, что ничего в палатке не было. Она ведь единственная знает всю правду».
«Элимелех, мой тебе совет: оставь ее в покое».
«Оставить ее в покое? Нет! Я не могу оставить ее в покое. Но, быть может, осталось мне одно, любить издали, безмолвно. Надеяться на чудо».
Внезапно раздался удар железа о железо, в этой тишине подобный удару колокола. Всех созывали на ужин. Говорю:
«Пошли ужинать».
«Нет, я не могу появляться среди людей».
«Ерунда. Ты не можешь закрыться в этом шалаше, как узник в тюремной камере».
«Я узник, Соломон, узник всех этих низких сплетен, отдаляющих от меня Машеньку».
«Что это за разговоры, Элимелех? Узник, узник. Столовая твоя так же, как и всех».
«Но я не могу там высоко держать голову, Соломон».
«Именно сейчас ты должен реагировать быстро. Это один из важнейших принципов в кибуце. Не сумеешь – ты пропал».
«Я пропал, Соломон».
Именно в этот момент под эвкалиптом прошли Машенька и мой брат Иосеф в столовую. Машенька в шортах и прилегающей к телу белой кофточке. Иосеф с нее глаз не сводит, а она идет и улыбается. А под рукой Элимелеха крутится черный его кот и мурлычет. Отрывает Элимелех от ветви охапку листьев, мнет их, выпускает из руки. Листья осыпаются на шкуру кота, и Элимелех вцепляется ногтями в шкуру. Была какая-то жестокость в этом жесте. Была дикость во взгляде брата моего на девушку. И вся эта троица – Элимелех, мой брат, Машенька – как бы слилась в моих глазах, и я ощутил острый запах раздавленных листьев эвкалипта. Свет и тени этого вечернего часа замкнули нас всех в некий круг. Камешек попал в сандалии Машеньки, и она пыталась его вытряхнуть, опираясь на плечо Иосефа. Он взял этот камешек и зашвырнул в заросли. Она одарила его улыбкой, глаза его были полны любви. Элимелех провожал ее взглядом, словно взвешивая, как драгоценный камень. Но лицо его выражало разочарование ею, отшвырнувшей его, как мусор. Тяжко мне было на него смотреть, и я сказал себе: «Соломон, за дело! Не оставляй своего друга на позор судьбы!» Сказал:
«Я иду в столовую. Скоро вернусь».
Но я не вернулся. Стал у входа в столовую подкарауливать секретаря нашего кибуца Болека. Вечно его сопровождает целая ватага, которая ловит его по дороге. И у каждого к нему срочное дело. Поодаль от него идет его молодая жена Сара. Совсем недавно они поженились, но у светловолосой стройной Сары нет шансов войти в столовую вместе с мужем. В те дни вообще не было принято показывать свое супружество. У мужа своя дорога, у жены – своя. Сара уже прошла мимо мужа в столовую, даже не взглянув на него. Болек человек медлительный, и потому его теребят нетерпеливые просители, перебивая друг друга. Я решаю это прекратить, расталкиваю всех и говорю:
«Я должен выяснить с тобой нечто и немедленно».
Мне удается оттеснить его в сторону овощного склада, между мешками картофеля, капусты и моркови. Начинаю разговор об Элимелехе:
«Я спрашиваю тебя, это – кибуц? Глухая провинция!»
«Ничего лучшего этой провинции у меня нет. Покажи мне хотя бы еще одно место в мире, где были бы между людьми такие нормальные отношения, как в кибуце. Пожалуйста, покажи».
«Что мне тебе показывать? Наплевать на любое другое место. Меня интересует этот кибуц. И я повторяю тебе – кибуц это провинция с ее сплетнями, перемыванием косточек, мелочными отношениями, мещанскими предрассудками, гнусным стремлением подставить подножку соседу. Надо это прекратить, понимаешь, положить этому конец».
«Чему положить конец? Кибуцу?»
«Кто говорит о кибуце. Положить конец этому унижающему потоку сплетен».
«Но как, Соломон? Как?»
«Я должен знать – как? Знаю только, что у человека, у которого нет когтей – отбиваться, и локтей – расталкивать, нет силы устоять против этой низости».
«Есть у него сила, Соломон, есть».
«А я говорю – нет, если он не готов принести жертву на алтарь общества».
«А почему он не готов жертвовать?»
«Потому что не готов. Потому что в кибуце, как в любой провинции, предают анафеме человека, если он не идет в ногу с большинством. Побеждает стадность».
«Соломон, ты преувеличиваешь. Только не преувеличивай».
«Я преувеличиваю? Да это правда. Вся правда. Болек, объясни мне, пожалуйста, как могут уживаться вместе сплетни и низость с жертвенностью, халуцианством, культурой…»
«Я могу тебе это объяснить, но нет у меня сейчас свободного времени».
Это верно. Но мы ведь с ним уединились в овощном складе. Или в кибуце нет места, где человек может уединиться? Один уходит, другой приходит. Одному нужна морковь, другому – капуста, третьему – лук, а у четвертого душа просит чеснока. Я не выдерживаю, кричу Болеку:
«Элимелех страдает. Не может выстоять против всей этой низкой клеветы. Тяжело в кибуце тому, кто по натуре своей деликатен и не в состоянии бороться с клеветой».
«Тяжело? Всем тяжело».
«Но что-то надо делать».
«Что можно сделать?»
«Провести беседу, выяснить историю до конца, чтобы все эти остряки и сплетники говорили в открытую, а не занимались наушничеством».
«Они скажут, Соломон. Поверь мне. И еще как раскроют рты, дай им только юлю. Элимелех будет еще больше оскорблен и унижен. Беседа ни к чему не приведет. Оставь эту идею. История эта забудется».
«Нельзя обойти ее, как будто ничего не случилось. Сегодня – история с Элимелехом, завтра – с кем-либо другим».
«В любом случае, послушай моего совета, Соломон. Молчание в данном случае – лучшее средство».
«Молчание? Что, значит, молчать? Говорят о человеке, что он паразит, что вел себя как разгоряченный жеребец, и надо молчать?»
«Говорят – говорят. Ну, сказали, и что? Сказанное уносится с ветром».
«И каждый, кто хочет, твердит злым языком своим сплетни, и нет в кибуце на него ни следствия, ни суда?»
«Так оно в кибуце. Пошумят и забудут».
«Если это так в кибуце, я выхожу из него. Я требую обсуждения. Иначе – оставляю кибуц».
«Ну, Соломон, ты что, мне угрожаешь? Ладно, сдаюсь, нет у меня выхода».
На том и сошлись: обсуждение в конце недели. Вернулся я в кухню, взять еду для Элимелеха. Он ведь поесть любит, и вот уже неделю не появляется в столовой. Накладываю в тарелку солидную порцию. Девушки замечают:
«Кто-то болен?»
«Откуда я знаю, кто болен?»
«Элимелех не болен?»
«Нет».
«Почему же его не видно в столовой?»
«Не видно – и не видно».
«Может ли человек, живущий в кибуце, не ходить в столовую?»
«Может».
«Что такое? Неприятно ему есть со всеми, сидеть с ними за одним столом?»
Приходит Амалия, добрая душа, спасти меня от всех этих никчемных вопросов. Кладет мне в тарелку еще и грейпфрут:
«Соломон, почему ты не несешь ему и виноград?»
Я тороплюсь к голодному Элимелеху. У входа в столовую ловит меня Шалом, распорядитель работ:
«Что с Элимелехом?»
«Что с ним должно быть?»
«У него температура?»
«Нет».
«Почему же он не выходит на работу?»
Господи, Боже мой, пойди – объясни ему, что человек иногда может себя чувствовать отвратительно и без температуры. В кибуце единственным удостоверением болезни является температура. Шалом продолжает нападать на Элимелеха:
«Может ли человек в кибуце быть здоровым и не работать?»
«Может, может».
Я кричу на Шалома, и в этом крике – все отчаяние мое, обращенное ко всему кибуцу.
Шакалы воют на луну. Ночь светла. В тысячах глаз отражается полный лунный диск. В читальном зале – иллюминация. Люди сидят и лежат на траве, чешут языками по всем углам. Лето – в апогее своей зрелости и силы. В садах и виноградниках плоды перезревают. От звезд и луны воспламеняется ночь. Урожай в долине сжат. Аромат скошенных злаков несется из гумна.
И я стою с тарелкой рядом с гумном, вдыхая эти ароматы. Кибуц живет по своим установившимся нормам, и я стремлюсь к этой нормальной жизни. Но, вот же, Элимелех и я выставлены за пределы этих норм.
Ночь приносит мне галлюцинации. И воющие вдали шакалы оборачиваются волками, подкрадывающимися втихую. Глаза их алчно блестят в свете луны, ищут жертву, слабую и несчастную. Вот они перепрыгивают через ограду, приближаются к своей жертве, которая нетерпеливо ждет их, желая быть разорванной и, таким образом, освободиться от душевных мук.
Погоняемый этими видениями бегу к Элимелеху, ставлю тарелку на стол, за которым он сидит, заглядываю через плечо, вижу пачку исписанных листов. Берет Элимелех тарелку, садится на постель. Сажусь на его место у стола. Коптилка освещает лист. Спрашиваю, можно ли прочесть. Кивает головой в знак согласия. Я пытаюсь записать здесь его рассказ, ибо он словно стилом вырезан в сердце и в памяти:
«…Годы, месяцы, дни истязал свою душу и плоть Хананиэль, морил себя голодом, изводил душу, спал на земле, ел корки, пил воду и даже не взирал на женщин. Однажды пришел в некое место, в разгар весны, и теплый ветер дул в тот день. Не хотел Хананиэль заходить в какой-либо дом, есть что-либо, решил про себя: «Лягу я в поле, и если змея ужалит меня – путь жалит, и если скорпион укусит – пусть кусает. Нет мне жизни. Столько лет я на чужбине среди нормальных людей. Все они построили себя дома, обустроили судьбу, только я – как выродок». Шел Хананиэль дальше, оказался в сосновой роще, у медленно текущей реки, и в этом чудном месте увидел раненую женщину в разорванных одеждах. Попытался помочь ей, привести в чувство, ибо была она без сознания. Явились люди, увидели его над нею, передали полицейским, мол, вот он, насильник. Хананиэль и не собирался оправдываться. Считал ниже своего достоинства доказывать, что всего лишь собирался спасти ее. Посадили его в тюрьму. Женщина была еще слаба, и не было у нее сил припомнить, что с ней произошло. Хананиэль тем временем сидел в тюрьме, и страшное обвинение нависло над ним. И не мог доказать свою невиновность, ибо не было у него свидетеля …»
«Нет, Элимелех, нет и нет! – закричал я. – Ты должен доказать свою невиновность!»
«Как?»
«Придешь на обсуждение?»
«Если позовут – приду»…
Стучат в железный рельс. Моя пустая квартира полна этого звона. Воспоминания, записанные мной в течение недели, точность которых была семь раз мною проверена, внезапно взрываются, как лава из кратера, и душу мою потрясают эти забытые мною бездны.
Столовая в тот день была пуста после обсуждения. Чашки, чайники, кофейники, жестяные коробки с сахаром, в беспорядке были разбросаны по столам. На деревянном полу валялись бумаги и окурки. Так оно в кибуце – во время беседы все пьют постоянно чай. Узкий проход между столами превращается в прогулочную. Люди слоняются по этому проходу, в кухню и обратно, в то же время участвуя в разговоре. И чем напряженней беседа, тем больше на столах чашек и чайников. При обсуждении дела Элимелеха в кухне почти не осталось чистых чашек.
Многим эта беседа отличалась от остальных собраний. Прогулочная была пуста. Машенька забилась в угол, сидела в обществе моего брата Иосефа, бледная, сконфуженная. Рта не раскрыла в течение всей беседы, хотя дело-то касалось ее. Кстати, имя ее ни разу не было упомянуто. Словно дело это вовсе ее не касалось. Мой брат сидел рядом с ней. Обычно он садился рядом со столом, за которым сидел секретарь кибуца. На этот раз он тоже был оттеснен в угол и также рта не раскрыл, хотя на всех предыдущих собраниях любил поговорить. В этой беседе не было у него в этом необходимости. За него говорил Шлойме Гринблат собственной персоной.
Я тоже не сидел нам своем обычном месте. Элимелех попросил меня сидеть с ним рядом за столом, близким к выходу. У него вообще не было постоянного места в столовой. Все годы он работал ночным сторожем, и почти не участвовал в этих собраниях. Амалия тоже не сидела на своем месте и на этот раз не являла собой центр всех вяжущих женщин. Во время обсуждения ни одна из них не орудовала иглой или спицами. Пришла очередь Амалии записывать протокол собрания, и она сидела за столом секретаря, заполняя листы мелким почерком.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.