Текст книги "«...Ваш дядя и друг Соломон»"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Глава седьмая
Адас
Друг мой бесценный, дядя Соломон, в полдень я видела письмо Мойшеле в твоем почтовом ящике. Выходит, и он внес свою долю в наш заочный «круглый стол». При виде письма мной овладело сатанинское желание «прихватить» его хотя бы на день, вскрыть его и прочесть, что пишет мой муж. Я уже коснулась конверта, но все же отдернула руку. Если наша переписка – во имя очищения, не запятнаю себя нарушением секретности. Я чувствую себя сейчас намного сильнее, чем раньше. Ежевечернее писание вошло у меня в привычку и успокаивает меня. Перестала глотать снотворное. Итак, дядя, сейчас пришла очередь той части письма, которая принесет тебе боль…
Было весеннее утро в дни войны. В овчарне остался лишь один работник. Остальные ушли на войну. Пришлось вспомнить, как когда-то в детстве я пасла овец.
Ранним утром, когда ночные облака смешиваются с первыми полосами света, я вышла к рыбным прудам. Дул холодный ветер. Я закуталась в куртку Мойшеле, просто утонула в ней. Тишина, обступившая меня, была и в моей душе. Утренний покой отдалил от меня и войну, и Мойшеле, но с зарей явилось солнце. Птицы начали подавать голос, лягушки раскручивали кваканьем свой концерт, овцы и козы толкались и блеяли. Мир вокруг зашумел в полную силу. Погнала я стадо по насыпи между прудами, навстречу восходящему солнцу. Такого огромного огненного шара я еще не видела.
На поверхности одного из прудов колыхалась лодка, скользя на последних волнах, окрашенных убегающей мглой. Одинокий рыбак разбрасывал из лодки корм рыбам, выделяясь четким силуэтом в свете восходящего солнца. Я знала – это Рами. Тень его на фоне наполняющихся светом небес была невероятно широкой. На берегу лежало несколько мешков с кормом, который – я знала – дорого обходится кибуцу, и пастухи должны были беречь его и не давать овцам и козам до него добраться.
Я, в общем-то, не совсем справлялась со стадом. Козы, бунтовщики стада, тут же бросились к корму, я – за палку. Палка гуляет по их бокам, а они наслаждаются кормом для рыб. Спасаясь от ударов, три козленка прыгнули в слабо привязанную к причалу лодку, и она поплыла по утренним волнам, подгоняемая ветром, с тремя белыми козлятами, от испуга громко блеющими, и блеянье их смешалось с моими испуганными криками и глупым размахиванием рук, призывающих лодку вернуться. Перепуганные козлята начали суетиться. Еще немного, и лодка перевернется.
Я сбросила обувь, скинула греющую, как печка, куртку Мойшеле, платье, осталась в трусах, майке и красном платке, прыгнула в воду, еще не прогревшуюся, как воздух. Я ведь неплохая пловчиха, быстро доплыла до лодки, догребла до берега и вернула козлят на безопасный берег, к мешкам, на которые даже и не поглядела. Тем временем стадо отдалилось и разбрелось. Мокрая, я дрожала от холода, и не было времени облачиться в куртку Мойшеле, ибо глаза мои отчаянно искали стадо, видя лишь несколько коз и овец в камышах и зарослях колючек у дум-пальм. Горизонт пуст. Лодка с рыбаком исчезла. Солнце раскаляет воздух, небеса слепят, и тяжесть войны наплывает из таких дальних просторов, которым нет предела, из пространств пустыни, которые поглотили Мойшеле. Я дрожала от отчаяния, от невозможности согреться, от страха, и ветер немилосердно бил по моему телу. Внезапно трактор с большим шумом остановился за моей спиной. Это был Рами, лихо, как на диком Западе, подлетевший и хохочущий во весь рот.
«Что случилось, Адас, захотелось тебе купаться утром в мутных водах?»
«Козлята, – я указала на них, – прыгнули в лодку и чуть не утонули».
«Вот это пастух. Ты что, не знаешь, что козлята плавают не хуже тебя? Но ты достойна обожания».
Он смеялся надо мной. На кудри светлых его волос была надвинута панама цвета хаки, на отвороте куртки синеватый стебель тёрна, словно бы вышел не на работу, а на утреннюю прогулку. А я стою перед ним в майке, прилипшей к телу, не обращая внимания на то, что так видны все мои прелести. Все пространство, миг назад пустое, наполнилось Рами и его смехом. Лицо его вдруг стало серьезным, я взглянула на себя, увидела, как выгляжу, и ужаснулась. Я была обнажена перед его жадным требовательным взглядом. В испуге сорвала с головы красный платок, покрыла им плечи и грудь. Рами не спускал с меня взгляда, и я не знала, что хлещет меня – холодный ветер или горячие его глаза. Конечно же, чувствовалось смятение в моем голосе, когда я сказала ему:
Почему бы тебе не помочь мне собрать стадо? О стаде надо побеспокоиться члену кибуца».
«О стаде беспокоиться нечего. Беспокоиться надо о тебе».
Побежал и принес теплую куртку Мойшеле. Перед тем, как накинуть ее на меня, снял с меня платок и отер мне лицо. Горячие руки коснулись холодного моего лица, и кожа моя вся напряглась. Я не сдвигалась с места, дала Рами возможность ухаживать за мной. Он сел на трактор, отдалился от меня, и я вдруг поймала себя на нетерпеливом желании, чтобы он вернулся. Он и вернулся с фляжкой горячего чая. Взял мою голову, наклонил назад:
«Открой рот».
Чай был сладким и горячим, руки Рами сильными и теплыми, и на высоком тростнике сидела ворона, покачивая хвостом. Рами сказал:
«В радиатор попало несколько бабочек. Такие, знаешь, большие, желтые, красивые бабочки. Погибли. Жаль».
Слово «жаль» сказал с какой-то особенной горячностью. И вся эта горячность передалась моему телу. Как бы последним усилием я освободилась от его рук, что все еще держали мою голову, и сказала:
«Ну, серьезно, Рами, ты совсем не изменился».
«Ты и сейчас не терпишь моих рук, как и раньше?»
«Точно так же».
«Ты не очень меня привечаешь, а?»
«Без рук, Рами, и между нами не будет никаких проблем».
«Ошибаешься. Только руки решат проблемы между нами».
Я перевела взгляд на козлят у мешков с кормом для рыб, и мысль вцепилась в меня когтями: «Козлята крадут корм у рыб, а я собираюсь красть у рыбака…»
Хотелось вернуться в холодную воду, чтобы она остудила, казалось бы, чуждое мне вожделение в сердце. Но между мной и прудом стоял Рами, преграждая мне путь к студеной воде. Я изучала его, стараясь обнаружить в его чертах что-нибудь отталкивающее, что могло мне помочь освободиться от этой охватившей меня тяги к нему. Но он был красивым парнем, блондином, чьи кудри выбивались из-под панамы и падали на лоб, и глаза его голубые с этакой шаловливой улыбкой глядели на меня. Я не могла отвести глаз от его загорелого лица. А ворона все еще сидела на кончике высокого тростника, поводя и как бы поддакивая мне хвостом. Ритм этого поддакивания отозвался в моем голосе, которому я силилась придать строгость:
«Ты – дикий парень. Ведешь себя, как мальчишка. Как будто и нет у нас в стране войны».
«Веду себя так именно потому, что есть у нас в стране война».
«Ну, точно. Они пошли захватить территории, а ты вышел захватить женщину».
Опустила глаза и стала себя укорять: «Какое право есть у меня читать ему проповедь? Ведь я же хочу этого захвата». Подняла глаза и испугалась. Такого лица у него я еще не видела, огорченного, скорбного. Губы его сжались в тонкую полоску. Он сказал:
«Ты думаешь, мне легко сидеть здесь, когда все там воюют? Это уже навсегда станет преградой между ними и мной».
«Какой преградой?»
«Той страшной школой, которую они проходят, боями, в которых они участвуют, а я – нет».
Глаза его словно бы силились сказать: «Ты будешь для меня таким потрясающим событием, в котором они не участвуют. Переживанием, единственным – в дни войны».
Глаза мои ответили ему, руки его обняли меня. Руки сильные, шероховатые, вызывающие ощущение силы, от которой невозможно обороняться. Трепет прошел по телу, земля ушла из-под ног. Как под гипнозом этой силы, над которой я не была властна, я коснулась руками его лица. Обняла его шею, чувствуя влекущий запах его тела. Внезапно замерла, вспыхнула во мне последняя искра моей силы, моего сопротивления:
«Надо собрать стадо»
«Дай им тоже насладиться жизнью».
В тот же день, после пяти, пошла проведать дядю и тетю. Было ведь начало июня. Алые розы и бронзово-золотые хризантемы цвели в полную силу. Я шла вдоль домов и грядок, мимо дворов, где на траве и у вырытых оборонительных окопов сидели кибуцники, гудели голоса, трещали транзисторы. Говорили только о войне. Я иду, а глаза мои пылают, лицо бледно, губы сохнут, тело охватывает жар, как при лихорадке. Я чувствовала себя человеком, взбунтовавшимся против собственной судьбы. Со всех сторон меня окликали:
«Есть какие-то вести от Мойшеле?»
«Нет!» – я почти убегала от них. На боку у меня болталась сумка первой медицинской помощи. Я прошла специальный курс, и мне было строго запрещено даже шаг сделать без этой сумки. Из всех транзисторов неслось:
«Идет бой за Иерусалим! Идет бой за Иерусалим!»
А у меня там родители, а быть может, и Мойшеле там сражается. Сумка утяжеляла каждый мой шаг.
Как только я вошла в дом, тетя Амалия тут же крикнула дяде Соломону:
«Соломон, прошу тебя, принеси молоко из кухни. Приготовлю девочке чашку кофе».
Дядя вышел из комнаты, и тетя обратилась ко мне таким мягким вкрадчивым голосом:
«Ну, как дела, детка, как здоровье?»
«Как всегда».
«Ну, а что нового, детка?»
«Что у меня может быть нового?»
«Ну, к примеру… Ты уже замужем за Мойшеле достаточно долго, и лицо у тебя бледное. Может, все же есть у тебя что-то новое?»
«Новое! О чем ты говоришь, тетя Амалия?»
«Что ты вдруг так расчувствовалась, детка. Ведь сейчас это не так, как было раньше».
«Что сейчас не так, как было раньше?»
«Ну, детка, раньше… Ну, в общем, раньше, когда я была единственной портнихой в кибуце, всех женщин одевали в широкие платья, как для беременных, из синей прочной ткани. Платья эти переходили от одной к другой. Можешь ты сегодня представить себе, детка, платья, которые бы переходили от одного поколения беременных к другому? Платья эти никогда не рвались. Я их то должна была укоротить, то удлинить, то расширить, то сузить. Менялись размеры. Но форма – никогда»
«Тетя Амалия, но причем…»
«Все в те дни было по-иному, и тебе нечего бояться. Тогда эти платья для беременных переходили от одной к другой, и не помогал белый воротничок или цветная косынка, которыми я пыталась разнообразить этот наряд. Ничего личного, отличного нельзя было им дать».
«Тетя Амалия, почему это ты…»
«Адас, дай мне спокойно договорить. Я ведь была единственной портнихой в кибуце, и я-то знаю. В один из вечеров в столовую пришел целый батальон беременных, животы которых доходили до их зубов, и все в единых платьях. Вот было зрелище, детка. Странное. Но сейчас…»
Вошел дядя, принес чайник с молоком, поглядел на меня и сказал тете:
«Амалия, свари нам кофе».
«А где сахар, Соломон? Ты не принес из кухни сахар».
«Но ты меня не просила принести сахар».
«А ты не знаешь, что в доме нет сахара? Ты что, не живешь в этом доме точно как я?
«Я не пью кофе с сахаром», – вмешалась я в их диспут.
«Не рассказывай мне, Адас. Пьешь и еще как пьешь, больше сахара, чем кофе. Соломон, иди и принеси девочке сахар».
Опять дядя вышел из комнаты, а тетя уселась напротив меня. Рука моя потянулась к радиоприемнику, но я так и не включила его. День приближался к вечеру, и в окна глядело солнце сквозь прорехи облаков. Голос тети Амалии доходил до меня издалека:
«Еще я хотела тебе рассказать, детка, когда меня выбрали ответственной за вещевой склад в ту зиму, когда мы поженились с Соломоном, вспыхнул бунт».
«Какой бунт, тетя Амалия?»
«Ну, я тебе уже говорила, бунт по поводу одежды для беременных. Лозунг бунта: каждой женщине одежду по ее формам и вкусу, каждой женщине индивидуальное платье»
«Тетя Амалия, почему ты мне все время рассказываешь о платьях для беременных?»
«Почему, ты меня спрашиваешь? Ты полагаешь, что я не знаю, почему спрашиваю? От меня ты не должна что-либо скрывать, детка. Ведь надо лишь поглядеть на тебя, чтобы понять – почему».
«Амалия, вот сахар», – сказал дядя, вернувшись в комнату, отдал ей сахар, и тут же уселся рядом со мной:
«Где ты сейчас трудишься, Адас?»
«В овчарне»
«Что ты там делаешь?»
«Пасу стадо, дядя Соломон».
«Где?»
«Между прудами».
«Далеко?»
«Довольно далеко. У дум-пальмы».
«Ого. Не боишься быть одной в долине в дни войны?»
«Я там не одна. Там занимаются прополкой кукурузы. Работают на прудах».
«Ты что-то очень бледна, детка. Нечего тебе тревожиться о Мойшеле. Он точно, как его отец, Элимелех. Только скорбь убила его. Из разных переделок выходил победителем. Однажды скакал на коне по тропе, которая вилась в горах. Очень любил этого коня. Но тут коня укусила пчела, он просто обезумел от боли, пустился в дикую скачку. Руки у Элимелеха были сильные, но он не мог вожжами удержать коня. Доскакали до ряда кактусов, конь перепрыгнул через них, свалился в пропасть и сильно побился. Элимелех лишь оцарапался. Коня надо было пристрелить, а Элимелех никогда не брал оружие в руки. И все же взял ружье и пристрелил коня, и все обвинял себя, что руки его оказались недостаточно сильными, чтобы сдержать скачку».
«Что ты рассказываешь байки девочке, – сказала тетя Амалия, – упоминаешь какие-то дикие случаи сейчас, когда Мойшеле на войне, а девочка себя плохо чувствует».
«Тетя Амалия, я вправду чувствую себя хорошо».
«Что ты мне рассказываешь. Я что ли не вижу, что тебе плохо?»
«И был у Элимелеха товарищ, – продолжал дядя, словно не слыша упреков тети Амалии, – звали его Шмуэль Перла. Все его звали просто – Перла, что означает на иврите – жемчужина. Отличный парень. Работал в поле. Когда наступал момент жатвы, он пропадал день и ночь в поле, волновался, следя за полной луной над волнующимися желтыми нивами. Это любил и Элимелех. Однажды в субботнюю ночь сошли они вместе в долину, около прудов, где одна высокая дум-пальма».
Плечи мои содрогнулись. Дядя Соломон, обычно подмечающий все, был настолько увлечен рассказом, что и не заметил этого:
«Спустились в долину на тракторе. На одном из витков дороги трактор перевернулся. Перла погиб, а Элимелех вышел без единой царапинки, как ангел».
«Ангел! – воскликнула тетя Амалия из своего угла. – Я спрашиваю тебя, Соломон, Элимелеху подходит имя ангел?»
«Он нуждался в милосердии небес. – Отвечал дядя Соломон. – Ужасно тяжело переживал смерть друга. Винил себя, что отвлекал Перлу от руля, ибо увидел зайчиху, бегущую по обочине тропы, вошел в раж и заставил Перлу гнаться за ней. Но с Элимелехом ничего не случилось. Мойшеле вернется с войны целым и невредимым, детка. Он ведь наследовал судьбу от своего отца».
«Наследовал судьбу? – опять вмешалась тетя Амалия. – Я спрашиваю тебя, Соломон, – судьбу наследуют?»
«Наследуют или не наследуют, – дядя Соломон явно непривычно для него повысил голос, – из всех переделок он выйдет целым и невредимым, как и его отец. Нечего тебе так тревожиться, девочка моя, даже если война бушует в Иерусалиме, и десантники прорвались в Старый город».
«Можно подумать, ты сообщаешь девочке что-то новое. Радио передает это без конца. Я спрашиваю тебя, зачем надо повторять это снова и снова, ведь у каждого, слава Богу, есть уши – слушать новости?»
В сердцах тетя Амалия поставила на стол поднос с чашками и печеньем, распределила эти чашки – одну себе, другую – мне.
«А мне чашку», – сказал дядя.
«Сколько чашек ты уже сегодня выпил, Соломон?»
«Я знаю – сколько?»
«Должен ли человек, у кого есть подозрение на язву, пить черный кофе чашку за чашкой?»
«Тетя Амалия, но я хочу пить кофе и с дядей Соломоном».
«А кто будет поливать цветы на грядках? Скоро стемнеет, а цветы еще не политы».
Подмигнула тетя дяде левым глазом с явно большим намеком, дядя встал и пошел поливать цветы. Тетя помешивала кофе, пила его большими долгими глотками, и с каждым глотком обозначались морщины на ее шее и увлажнялись на лице.
Тетя Амалия не отличалась красотой, лишь глаза у нее были теплыми и все подмечающими. Две глубокие морщины протягивались у нее от носа к уголкам рта. Лицо было полным, цвет кожи пепельный. Пряди седых и черных волос перемежались на ее голове. И все это из-за Лиоры, моей одноклассницы, которая стригла, красила волосы и следила за кожей лица у женщин кибуца. Вернувшись из армии, Лиора решила заняться необычной профессией. Встала на собрании кибуца и заявила, что настало новое время в моде даже в кибуце. И надо заботиться не только о достижениях в современной науке, но и о своем облике. Женщины кибуца требуют не только красивых одежд, но хотят следить за лицом и прической. Она, Лиора, дочь кибуца, готова пойти учиться в городе профессии косметички и парикмахерши.
Вначале все, естественно, были весьма удивлены, но, в общем-то, в конце собрания единогласно поддержали ее кандидатуру. Лиора вернулась с курсов, и хотя число морщин на лицах женщин не убавилось, а совсем наоборот, но седина исчезла, и женские головы обрели цвет, даваемый Лиорой. Так как Лиора прошла сокращенный курс, она освоила лишь один вид прически, но с ней уже творила чудеса: увеличивала прическу при помощи фена, делала начесы колечками на лоб. К ужину батальон женщин врывался в столовую, и у всех, как на подбор, модная прическа и начес колечками на лоб.
Но в дни войны, когда все мужчины были мобилизованы на фронт, а Лиору мобилизовали на кухню, косметический кабинет закрыли, и седина вернулась на женские волосы, а морщины возникли и на лицах молодых.
Глядела я на тетю Амалию, на седые пряди ее и несколько колечек начеса, и думала о том, что этот начес подобен тем платьям для беременных, стандартным, одного размера и цвета, и что не очень многое изменилось в кибуце. И тут провела рукой по груди и бедрам, до колен, и ощутила теплоту Рами. Пронзило меня чувство бунта в моем сердце, и молния страсти пронеслась в душе. Очевидно, все это отражалось на моем лице, и тетя Амалия своим пронзительным взглядом следователя все это истолковала по-своему:
«Ну да, конечно, детка, жизнь нелегка. Но, поверь мне, в ней достаточно и добрых минут. А теперь, главное, Адас…»
«Тетя Амалия, погодите, вы же не завершили рассказ о платьях».
«А… о платьях. Да, да. Дело с платьями было в зиму, когда мы с Соломоном поженились. Но чего нам все время говорить об этих несчастных платьях, когда говорить нам надо…»
«Нет, нет, тетя Амалия. Расскажи мне о зиме, когда вы с дядей Соломоном поженились».
«Но ведь я тебе уже рассказывала. В ту зиму в кибуце взбунтовались. Лозунг бунта был: каждой беременной соответствующее по форме и по ее желанию платье. Кибуц сдался. Поехала я в Хайфу купить ткани на арабском рынке. В целях экономии вынуждена была купить много метров различных сортов ткани и разного цвета. Ну, а беременные разделились по ротам, согласно размерам».
«Тетя Амалия, в дни войны все говорят военными терминами, даже если речь о платьях для беременных».
«И что тут такого, что о беременных говорят военными терминами? В дни войны и мыслят по-особенному в отношении…»
«Тетя Амалия, погодите, что же все-таки было с теми платьями для беременных?»
«Ну, что сказать. Среди множества кусков, был небольшой отрез, два метра с половиной, если мне не изменяет память. Фланель черного цвета с красными и желтыми цветами, в общем, достаточно уродливая. Несмотря на это, я оставила этот отрез себе».
«Себе?»
«Что ты так удивляешься? Когда привезли ткани, я вошла с Соломоном в «Дом семьи» и взяла этот цветастый отрез»
«Тетя Амалия, вы сшили себе из него свадебное платье?»
«Свадебное платье! Ты в своем уме, детка? В те дни свадебное платье? Кто тогда вообще думал о свадебном платье, когда теплых носков согреть ноги зимой не было. Хупа под балдахином у раввина в Афуле. Свадьба в вашем понимании была тогда под запретом. По нашему мировоззрению это были буржуазные предрассудки. Нет, Адас, тот цветастый отрез я взяла, чтобы сшить из него, ну… Буду откровенной с тобой… Чтобы сшить себе платье на случай беременности».
Тетя Амалия отставила чашку, руки ее опустились вдоль тела и замерли. Руки шероховатые, сухие, в мелких морщинах, которые трудились все дни ее жизни. Печаль была разлита в них. Печаль подобная моей печали, отчаяние, подобное моему отчаянию. Я удивленно воскликнула:
«Сшить себе?!»
«Да, себе. Почему нам не быть откровенными. Как женщина с женщиной? Платья для моей беременности. Оно еще сейчас висит в шкафу. Хочешь его?»
«Нет! Ведь я не…»
«Ну, конечно, нет. Как будто я вас не знаю? Молодые сейчас не такие, какие были тогда. Платья для беременных, какие я шью сегодня, это праздничные платья, но быть может, все же… Ты возьмешь его?»
«Нет, тетя Амалия, нет…»
«Что значит – нет. Может, оно тебе все же понравится? Сошью тебе из него рабочее платье, и будет оно на тебя хорошо до конца беременности».
«Тетя Амалия, ноя…»
Тетя уже не слышала мои восклицания, пошла в спальню, к шкафу. Я вскочила с кресла. Подбежала к окну – звать на помощь дядю. Он поливал кусты роз, возле него стоял Шлойме Гринблат в одежде цвета хаки и такого же цвета панаме с лихо загнутыми кверху краями. Вся война была выражена в этой одежде Шлойме Гринблата.
Вдруг я ощутила странную сумеречность во дворе. Асфальтовые дорожки полны народа, все шумят, как в обычные дни, и ветер скользит с гор, как всегда, и привычно шелестит листвой и покачивает деревья, и транзисторы орут громче обычного. Но все эти звуки словно бы смягчены от страха войны и от напряжения, и шум как бы делает более глубокой скрытое за ним безмолвие. Внезапно я поняла, откуда это безмолвие: не работали поливальные автоматы. Обычно весной и летом каждый вечер они вращаются, описывая радужные дуги дождя, доводя проходящих людей до головокружения, наполняя воздух мелкими брызгами. Жужжание автоматов диктовало ритм гуляющих. Люди старались не попасть под струи воды, замирали на месте или старались быстрее перебежать струйки, осыпающие веселыми брызгами лица и одежды. В эти дни войны автоматы не работали, чтобы не размывать брустверы оборонительных окопов, рассекающих черными полосами зеленые пространства весны, и это безмолвие поливальных автоматов замедляло обычный ритм жизни. Я прижалась лицом к зарешеченному окну, словно бы пытаясь слиться с пустотой двора. Хотелось побежать к дяде Соломону и все ему рассказать. Но Шлойме Гринблат втянул его в длительную беседу, и за спиной уже слышался голос тети Амалии:
«Нашла его, вот оно».
Она развернула в кресле эту фланель с желтыми и красными цветами по черному полю, щупала ее, приговаривая:
«Ну, правда, ткань не очень красива, но теплая».
И тут на меня напал приступ смеха. Я смеюсь и смеюсь, и все, что произошло со мной утром, вернулось в этом явно истерическом смехе. Упрекнула меня тетя Амалия:
«Что с тобой? Смеешься над уродливой тканью? Что тут смешного? Ты пощупай ее, почувствуй, какая она мягкая и теплая. Ведь зимой ты будешь на последнем месяце беременности».
«Какое уродство!» – кричала я и хохотала. Тетя старалась всеми силами меня успокоить:
«Детка, я тебя спрашиваю, что ты так расчувствовалась? Понятно, почему ты в таком напряжении. Давай, в конце концов, поговорим откровенно. Ведь есть причина, что нервы твои…»
«Тетя Амалия, ну чего ты все время держишь эту ткань в руках?»
«Снова ты расчувствовалась. Разве такое напряжение нужно тебе, да еще в эти дни? И еще тебе в твоем положении? Я что, заставляю тебя шить платье именно из этой ткани? Хочешь – хочешь, не хочешь…»
«Так убери эту ткань с моих глаз».
«Ты так хочешь – так и будет».
Она ушла в спальню, а я снова прижалась к зарешеченному окну. Дядя Соломон поднял высоко шланг, струя сбила одну из роз, только начинающую разворачивать лепестки, она оторвалась от куста и упала наземь. Я почувствовала всем телом боль этой розы, опавшей так рано. Дядя закрыл кран. Я думала, он войдет в дом, и прекратится этот разговор с тетей. Но Шлойме Гринблат потянул его за собой на скамейку под деревом, и они погрузились в бесконечную беседу. Вернулась тетя Амалия и тоже прислонилась к окну. Руки ее покоились на подоконнике, именно покоились из-за отсутствия работы. И я ощутила некую пустоту, возникшую между нами, пустоту, смешавшуюся с тем скрытым за шумом безмолвием во дворе, как будто руки тети Амалии, что навсегда оставили тот отрез ткани, предназначенный ею для моего платья во время беременности, руки ее, которые внезапно опустели, именно они остановили все поливальные автоматы в кибуце. Опустевшие руки тети Амалии опустились на общую нашу судьбу, замедлив ее течение.
Тетя протянула ко мне эти свои руки, шероховатые, мозолистые, опустевшие, и сказала:
«Мне тебе объяснять, как обрадуется Мойшеле, когда вернется с войны и обнаружит такую радость? Это же будет чудесно… для всех нас».
И глаза ее смотрят умоляюще, как будто говорят: «А если не вернется…», – и опять оглядывают пристальным взглядом следователя мою тонкую фигуру, особенно мой живот. И я, словно обороняясь, скрестила руки на животе, но она это вновь истолковала по-своему. Тетя, обычно мрачноватая на язык и жестковатая характером, протянула руку и легко провела по моим волосам. Я опустила глаза, и тут мне на помощь пришли буквально взорвавшиеся громом транзисторы за окном. Голос диктора гремел во всю силу:
«Командующий воинскими силами в Старом городе Армии обороны Израиля сообщает: Храмовая гора в наших руках!»
Звуки государственного гимна Израиля заполнили все пространство. Дядя Соломон вскочил со скамейки, вытянулся в струнку, посерьезнел лицом. Руки его прижались к бокам, и видно было, как он силится стоять смирно, но дрожат и подгибаются ноги в коленях. И тетя Амалия с трудом, как бывает, когда ком подкатывает к горлу, сказала мне:
«Теперь, когда Храмовая гора в наших руках, война быстро завершится. Еще немного, и Мойшеле вернется домой».
«… В десять пятнадцать утра флаг Израиля водружен над Западной Стеной – Стеной Плача…», – продолжал диктор, а тетя Амалия добавила: «А мы будем растить ребенка».
Из транзистора неслась песня «Золотой Иерусалим». Среди клумб стояли группы людей, и в каждой группе у кого-нибудь – транзистор. Сумерки стали опускаться за окном. Я закричала: «Не будет у меня ребенка, тетя Амалия. Я не… не!» Я бежала прочь, только бы не видеть лица тети Амалии внезапно опустевшее, точно так же, как и руки ее. Дядя Соломон все еще стоял у скамейки, и рядом с ним – Шлойме Гринблат. Диктор по радио продолжал в деталях описывать взятие Старого города.
Я стояла рядом с дядей, и сердце мое беззвучно взывало к нему: «Дядя Соломон! Дядя Соломон! Что мне делать? Освободили Стену Плача! Мойшеле, вероятно, среди освободителей, а я… Смогу ли я рассказать тебе о моих грехах? Обнажить свои раны, открыть боль и радость счастья, заключенного в одолевшей меня страсти? Сможешь ли ты объяснить эту слабость, которая привела меня в объятия Рами в день, когда Мойшеле воевал в Иерусалиме? Если расскажу тебе, найдешь ли в себе силы помочь освобождению моей души? Если нет, сможешь ли ты облегчить мою боль добрым словом? Есть ли вообще на свете добрые слова, которыми можно говорить об этой языческой страсти к чужому мужчине в то время, когда мой муж на войне? Может ли служить оправданием то, что вместе с этой любовью я испытываю сильнейшую ненависть к самой себе, до того, что ненавижу все вокруг – и войну, и победы, и радость освобождения Храмовой горы, и тревогу за судьбу солдат. Даже звуки песни «Золотой Иерусалим» приносят мне боль. Дядя Соломон, друг мой бесценный, пожалуйста, помоги мне! Ты – знаток душ человеческих, быть может, сумеешь освободить мою душу от собственных ее пут? Ведь в стране война, и Мойшеле – в ней, а я – вне! Есть ли в тебе, дядя Соломон, силы, привязать и меня к радиоприемнику в эти мгновения – тревожиться и радоваться со всеми? Ведь Мойшеле в там, в огне войны, а я думаю лишь о себе, о Рами, о его руках, его теле, его любви. Дядя Соломон, сможешь ли ты вернуть меня сюда, к войне, к происходящему вокруг, к Мойшеле?»
Я прижалась к дяде, и глаза мои просят, умоляют. Дядя чувствовал напряжение моей души. Обнял меня за плечи, поцеловал мои волосы и прошептал:
«Не беспокойся о Мойшеле, детка. Он вернется к нам целым и невредимым».
Глубокий стыд охватил меня. Но глаза мои искали среди стоящих вблизи и вдали только Рами. Его не было видно. Побежала по травам и клумбам искать его. Вокруг толпились люди, и ни один из них не обращал на меня внимания, я была единственной, не внимающей рассказу об освобождении Иерусалима. Лишь какие-то обрывки повествования голосом диктора сопровождали мой бег по тропам и дворам, и одна единственная мысль не отставала от меня: «Рами! Где его искать? Ведь оба мы вне общего ликования, он и я, я и он».
Пробежала мимо правления кибуца. Около него толпилось много товарищей, пытающихся связаться по телефону и ждущих звонка. Увидев меня, позвали:
«Адас, тебе звонили. Мойшеле оставил номер, чтобы ты ему позвонила. Он в Иерусалиме, цел и невредим».
Телефонистка дала мне листок с номером, смеялась, и все товарищи улыбались. Рука моя, поднявшая трубку, дрожала. Иерусалим занят, все время занят. У меня еще и родители в Иерусалиме. Надо справиться и об их самочувствии. Я набираю номер Мойшеле. Иерусалим занят! Я уронила трубку на стол и вздрогнула от этого стука. Кто-то сказал за моей спиной:
«Что с тобой, Адас?! Ты ведь получила сообщение, что Мойшеле цел и невредим!»
Я сбежала. Прибежала домой с единственным желанием уединиться, побыть самой с собой. На завалинке, у дома, сидел Рами и ждал. Я стояла перед ним, тяжело дыша. Он выключил транзистор и сказал:
«То, что я сделал Мойшеле, просто стыд и позор».
«Хочешь сказать мне, что все, что между нами – стыд и позор?!»
«Не просто стыд и позор – срам».
«Почему ты так говоришь, Рами?»
«Потому что для нас с тобой то, что мы сделали Мойшеле в эти дни войны, будет вечным позором».
И на лице Рами – не любовь, а угрюмая печаль. Сидели мы рядом на завалинке. Тонкий серп луны вел жатву звезд в небе. Это не была луна влюбленных. Она враждебно поглядывала с высот. Рядом с Рами стояла винтовка. Но розы, которые посадил для меня Мойшеле, распустились, наполняя воздух ароматом, и Рами сказал:
«Освободили Старый город. Ребята проделали отличную работу. А я сижу здесь».
Обняла я его за шею, прижалась к нему. У кудрей его был запах сосен, роз и масличного дерева, светящегося неподалеку от нас. Я вся дрожала от кончиков пальцев до колен, тело мое напряглось, и я закричала в его окаменевшее лицо:
«Что делать? Рами, это же как сама жизнь. Если верно и честно, что надо проживать свою жизнь, то и случившееся с нами честно и верно».
Он взял мою голову в свои ладони и сказал:
«Ты красива, как сама красота. И если верно и честно, что надо любить красоту, верно и честно любить тебя».
Вскочил, взял винтовку, я крикнула: «Куда ты направляешься?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.