Текст книги "«...Ваш дядя и друг Соломон»"
Автор книги: Наоми Френкель
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Глава семнадцатая
Соломон
Утром я встал с постели, ощущая облегчение: завершил рассказ об Элимелехе и осталось мне лишь рассказать до конца собственную историю. Сейчас раннее утро, за окном – тишина. Есть особая затаенная радость в рассветных часах. Утро не знает ночной печали. Во дворе, на грядках, цветут розы моей Амалии. Дни стоят весенние. Месяц Нисан приближается к концу. Вся в зелени, смотрит гора мне в окно некой волшебной сказочной страной, и на вершине хребта восходящее солнце просвечивает сквозь крону одинокой дум-пальмы.
Господи, недобрый мой Бог, есть ли извращение и фальшь в твоих владениях? На одиночество не надо изливать золото лучей, как это делает солнце, высвечивая одинокое дерево на вершине горы. Ему явно более ста лет. Когда мы приехали в эту засушливую пустынную долину, все склоны горы были покрыты кустами дум-пальм. Стада, которые паслись на этих склонах, не добирались до вершины, и растущая там дум-пальма избежала острых зубов овец, вольно выросла и развесила свою крону. Уже тогда она глядела на нас с высоты своего одиночества, пустив корни в скалу. Рисовалась темной тенью, тонкими бледными линиями на листе неба, словно истаивая под грузом лет. Нет, яркие молнии лучей, которые солнце направляет на ветхое годами дерево, не украшает его старчество. Нет ему нужды в этих сверканиях. Истинной мерой последним годам жизни является искренность. Наконец человек может себе позволить быть искренним с самим собой и ближними. Об этом я часто говорил с Амалией: «Все годы твоей жизни были искренними и правдивыми. Волосы твои – твои, лицо твое – твое. Такие они, какими их сотворил Бог. И именно теперь, в старости, ты бегаешь к молоденькой Лиоре – закрашивать седину и покрывать мазями морщины. Зачем такой женщине, как ты, этот фальшивый глянец? Ты же седину и морщины заработала с честью». Но она ведь меня не слушала ни в чем.
Когда нет живой души, двор пустынен и кажется опустошенным, несмотря на цветение и красочность. Глаза мои прикованы к этой пустоте, выставляющей себя напоказ, слух мой склонен к ее голосу. Есть ли голос у этого безмолвия без присутствия человека? Ведь это безмолвие говорит с тобой твоим голосом, как эхо, перекатывающееся по дальним горизонтам. Тяжко мне в это утро слушать шум безмолвия.
Слава Богу, возник первый человек у дома. Фистук приехал на жнейке – стричь траву. В обычной своей широкополой соломенной шляпе, похожей на огромный гриб, так что и лица его не видно. Честно говоря, за двадцать лет я так и не вгляделся как следует в его лицо. Двадцать лет назад присоединился Фистук с большой группой израильтян к нашим детям, которые окончив школу стали полноправными членами кибуца. Мне тогда было чуть за сорок, ему – чуть за двадцать. Уже тогда я был для него стариком. Теперь ему более сорока, а мне – более шестидесяти, и в кибуц каждый год вливаются новые двадцатилетние. Я уже тогда был старым. Фистук был молодым в двадцать лет и таким остался в сорок. Вечную молодость он обрел за мой счет. Живем здесь вместе, старики и молодые, и, старея, они все же считают себя приобщенными к молодым, а не старикам. Так что и возраст – дело относительное.
Добрая моя Амалия была женщиной мудрой. Когда мы вдвоем раз в год ездили в Тель-Авив, главным образом, за покупками в «Машбир», возвращались из универмага нагруженные пакетами, становились в длиннющую очередь к автобусу, я с явным отчаянием поглядывал на цепочку людей перед нами. Амалия же говорила:
«Соломон, что ты так переживаешь из-за очереди перед нами? Погляди на очередь, которая за нами».
Что же я буду делать сейчас, когда нет передо мной никакой очереди. Я – во главе очереди в автобус. Когда нет очереди перед тобой, не можешь проявлять жалости к очереди после тебя.
Двадцать лет я живу с Фистуком в одном кибуце, и мы почти не обмолвились ни одним словом. Не знаю, откуда он прибыл и куда идет, каковы дела его и вообще – жизнь. Я даже настоящего имени его не знаю. Странная кличка, вероятнее всего, дана была ему в штурмовых отрядах до провозглашения государства Израиль – Пальмахе.
Амалия моя, несомненно, знала о Фистуке всё. Она знала всё обо всех. Никогда ей не мешало, что кибуц увеличивался и надо было заботиться о все большем числе его членов, собирать сведения о каждом. Она могла запросто сделать докторскую диссертацию по знанию всех членов кибуца. В этом я не мог за ней угнаться. У меня в кибуце есть много таких «фистуков», о которых я ничего не знаю, не обмолвился словом, и встречи наши были мимолетны. Встречаясь с ними в автобусе или тель-авивском универмаге, мы не демонстрируем удивление или радость близости. Но я не жалуюсь. Я не принадлежу к тем, кто без конца похваляется своим «великолепным прошлым». Ведь прошлое когда-то было настоящим. А значит, были там и ошибки, и провалы, и кризисы, положительные и отрицательные моменты.
Нет прекрасного прошлого, как и нет прекрасного настоящего. Прекрасно только будущее. Мы ведь бежим за ним, а оно удаляется от нас, а мечта и надежда бегут вместе с ним, а мы – за ними, и никогда не догоняем этой преследуемой нами троицы.
Господи, недобрый мой Бог, что там еще ткется в моем несчастном, отполированном общими мыслями мозгу? Восславляю будущее. Но ведь мечта и надежда бегут с будущим, ибо гонится за ними великолепие, постаревшее прошлое и отсутствие удовлетворения настоящим. Да, времена изменяются. В кибуце они изменяются с головокружительной скоростью. Трудно мне проследить множество изменений в нашей жизни. Что поделаешь, были мы молодыми, и кибуц с нами вместе был молодым. Состарились мы, но пришли молодые, и с ними кибуц молод, а с нами – стар. Нелегко наблюдать старикам за всепобеждающим расцветом юности. Но тот, кто хочет жить долго, должен мудро принять старость. Ибо в продолжительной жизни вовсе не обязательно, чтобы завершение ее обозначалась лишь дурными знамениями.
Идеи и веры приходят и уходят, земля же пребудет вовеки.
Земля наша, которая пребыла нашим созидательным трудом, дала нам жизнь, которая в свою очередь обогатилась этим трудом. Землю нашу – древнюю, ветхую, бесплодную – мы превратили в тучную и сочную. Стала она плодоносящей, подобно молодой женщине. Земля, сморщенная и сухая, стала гладкой, а мы, которые были молодыми и гладкими, стали изборожденными.
Но когда я думаю о нашей земле здесь, возвращается ко мне ощущение, что я не одинок в мире, что я стою в бесконечной доброжелательной очереди. Земля передо мной, и земля после меня, и вечность земли никогда не обманет*. С Элимелехом я не мог бы поделиться этими мыслями. Он бы, несомненно, ответил: «А люди, Соломон! Что с людьми, живущими на этой земле. Их тоже вечность не обманет?»
Да, в этом все дело. Идеи, принципы, мировоззрения – исчезают или отменяются, но, бывает, возрождаются заново. Но люди, ушедшие от нас, никогда не вернутся. О них я плачу в это свежее, прекрасное утро. Об Амалии моей, об Элимелехе, обо всех моих умерших друзьях. Снаружи, на травах, вращаются с головокружительной скоростью круглые ножи жнейки словно бы стригут года, которые пролетели столь стремительно. И остался лишь чужой мне Фистук, который поднимает этими ножами облака зелени, разбрызгивая их по сторонам, как зеленый дождик. Фистук, стригущий траву перед моим домом, словно стрижёт мои мысли.
Вот он остановил жнейку и запалил свою трубку. Снимает шляпу, и я вижу седину, пробивающуюся сквозь его волосы. Господи, и он, молодой Фистук, движется к старости, ко мне. Сжимает губами трубку, выпускает густые клубы дыма, и лицо его становится лицом человека, ищущего покоя в тени этого дыма. Ранний час, а он уже устал. И внезапно я чувствую, как возникает между нами связь, несмотря на то, что никогда мы с ним не разговаривали, связь старости. Фистук – на ее обочине, а я – внутри, но дорога между нами не так уж длинна. И он уже не чужд мне, этот неизвестный мне человек за окном. Общность судьбы. В кибуце возникает эта общность, как между близкими, так и между чужими, между тобой и твоими противниками точно так же, как между тобой и твоими друзьями. И ты шагаешь вместе со всеми…
Уехал Фистук, оставив после себя кучи срезанной травы и чудный их запах. И теперь на травке стоит Арна, воспитательница детского сада, маленькая обладательница соловьиного голоса, выступающая на всех вечеринках кибуца. Она встала так рано со своим питомцами, чтобы те услышали, как птицы благословляют пением утренний восход. На кусте роз у моего дома поет симпатичная, с желтоватыми подпалинами, зеленушка, одна из лучших певчих птичек в Израиле. Но детки не хотят ее слушать и набрасываются на дерево мушмулу, растущую на грядках Леи, матери Рами. Да хранит Господь деток от Леи. Если она не вышла на работу в кухню, что у нее бывает из-за частой мигрени, сейчас же выскочит с криками. Не терпит она, когда грабят ее дерево с плодами мушмулы. Ведь она выращивает их лишь для своих внуков. Культ внуков у нее переходит все границы. Откормлены ее два внука пирогами и всякими вкусными вещами и просто невыносимы. Амалия выходила из себя от их криков в те часы, когда они находились у бабушки Леи и деда Ихиеля. И не только эти крики выводили Амалию из себя, но и разговоры Леи. Рами – поздний их ребенок. Когда Адас начала ездить в беершевскую больницу к Рами, Лея зачастила к нам. В один из вечеров пришла просить, чтобы мы повлияли на девушку: ей следует прекратить эти посещения. Как будто нас надо было в этом убеждать, и мы послали ее к Рами. Как это можно прекратить? Но Лея заполняет громким своим голосом всю нашу квартиру:
«Ты ведь знаешь, Амалия, что все зависит от женщины, всегда и только от женщины».
С большой эмоциональностью вспомнила Лея все сплетни, которые вертелись вокруг Рами и Адас. Что ж, ей вполне удалось разозлить Амалию, и та направила в нее все свои стрелы:
«Все, несомненно, зависит от мужчины. В данном случае, от твоего парня».
И так они крутились в комнате, от кресла к креслу, повторяя: женщина и мужчина, мужчина и женщина. Возникает женщина из уст Леи, тотчас ей наперерез – мужчина из уст Амалии. Не выдержал я и тоже открыл рот. И я, Соломон, который никогда ни в чем не умолял женщину, умоляю обеих:
«Может, вы уже закончите эту беседу?»
И тут на меня оскорблено взглянули четыре глаза одновременно. Объединились против меня. Но, в конце концов, все же успокоились.
Больше их голосов я не слышал. Амалия до последнего своего дня не разговаривала с Леей, даже не здоровалась. Но Ихиель-то ни в чем виноват не был. Но такой была Амалия: рассердилась на кого-то, не разговаривает со всей его семьей. Но более всех от этого пострадал я.
Ихиель отвечал в кибуце за бакалейный магазинчик. Дважды в неделю он открывал его по вечерам для кибуцников, которые работали по утрам в отдаленных от кибуца местах. Швейная мастерская Амалии была рядом с магазином, но для Амалии часы работы – святое дело, и ей даже в голову не приходило устраивать в это время личные дела. Но вечерние часы в магазине она никогда не пропускала, ибо всегда ей чего-то не хватало, от продуктов для еды до шнурков для ботинок. Когда же возникло «великое молчание» между нею и семьей Рами, возложила Амалия на меня покупки в магазине. Господи, сколько спокойных чудных вечеров забрал у меня это шумный, с вечной толчеей, магазинчик Ихиеля.
Магазинчик стоит на месте бывшего коровника. Это первое строение из бетона в кибуце. Коровник был империей Шлойме Гринблата, как сегодня магазин является империей Ихиеля. Вотчина Шлойме была разрушена. Вотчина же Ихиеля процветает. Полки в ней ломятся от всяческого добра. Нет такой вещи, необходимой человеку, чтобы она не оказалась у Ихиеля. Цены – от самых дешевых до самых дорогих. Выделен бюджет на покупки: все можно просчитать. Но одно общее единит коровник с магазином – шум и столпотворение. В коровнике толклись коровы, в магазине толкутся люди. Можно сойти ума от этого шума. Не только шум и толкотня действуют мне на нервы. Я не терплю копание в вещах и продуктах, проверку цен и препирание с продавцом, а тут возложена на меня задача копаться в конфетах и печеньях, выискивать стоимость по ценнику, удивляться по поводу цены на метлу, тряпку, кастрюлю и задавать вечный вопрос в кибуце: «Почему цена высокая, а бюджет низок?»
И вот я вхожу первый раз в магазинчик в роли посланца Амалии. За высоким прилавком стоит Хилек Каценбаум. Я же стою по эту сторону прилавка в очереди, в надежде добраться до Хилека. Такую очередь я не желаю злейшему своему врагу. Едва продвигаюсь, не спуская глаз с Хилека. Он же быстр в движениях, глаза его так и бегают, язык не перестает болтать. Он абсолютно владеет ситуацией, а я помираю от скуки.
Мы с Хилеком из одного местечка. Отец его был мелким лавочником. Глядя на Хилека за прилавком, я все время вижу его отца. Что поделаешь, Хилек исчезает из моего поля зрения, и на его месте возникает его отец Шмерл. Нет у меня ничего против Шмерла, тот был почти приличным евреем. Но Хилек это не Шмерл. Хилек вел настоящие сражения, чтобы сменить имя. Однажды в газете кибуца он объявил, что отныне он не Хилек Каценбаум, а Ихиель Эрез. И с того момента, когда кто-нибудь по забытью называл его Хилеком, он делал вид, что не слышит.
Руки Ихиеля перебирают картотеку в поисках карточки того или иного покупателя. Он тут же подсчитывает цену, доказывает ее справедливость, отвечает оскорблением на оскорбление. Наконец приходит моя очередь, я мну в руках список Амалии, гляжу на Ихиеля, а он – на меня. Я не заглядываю в бумажку, а прячу ее в сжатой ладони. Ихиель перестает перебирать карточки и замирает. И среди всего этого шума, столпотворения, толкотни он шепчет мне:
«Соломон, между нами… ведь ничего нет?»
«Ничего, Хилек».
«Женщины нервны, Соломон. Нечего удивляться тому, что женщины теряют контроль над собой во время войны».
«Верно, Хилек».
«И нет между нами никакой вражды, несмотря на…»
«Несмотря на наших детей, между нами ничего нет, Хилек. Даже из-за наших жен».
«Я рад этому, Соломон».
«И я рад, Хилек».
Так и вышел из очереди, ничего не купив по списку Амалии. Не мог я после нашего разговора просить у него тряпку для мытья полов и еще всякую мелочь, превратить Ихиеля после этих извинений и прощений в мелкого лавочника. Я даже не заметил, что во время всего разговора называл его Хилеком, настоящим его именем, и он отзывался на него.
Вернулся я к Амалии с пустой корзиной и скомканным списком в кулаке, но в сердце таилась какая-то радость. До того мне было хорошо, что я даже не отреагировал на весь шум, который подняла моя жена Амалия, увидев пустую корзину и обвинив меня в неисполнении ее указаний.
Лея выскакивает из дома. Очевидно, у нее мигрень, и она не вышла на работу в кухню. Но крики изобличают в ней абсолютное здоровье. Она вспугивает детишек, облепивших дерево мушмулу, и они бросаются врассыпную. На беду свою им на пути попадается Болек. Фарфоровый чайник выбит из его рук и разлетается в осколки. Разлетелись и детки, как цветные шарики, а на мостовой остался Болек. Лицо его несчастно, и осколки чайника валяются у его ног.
Болек болен. Той же болезнью, что и моя Амалия. Каждое утро он идет на кухню за молоком. Неужели тревожащаяся за его здоровье жена Сара не может позаботиться о молоке? Нет, нет. Она приносит. Но Болек идет в кухню и столовую, чтобы услышать последние новости в кибуце. Всё он слышит и во все вмешивается. Товарищи прислушиваются к его мнению. Во-первых, все его жалеют, во-вторых, у Болека когда-то был высокий статус в кибуце. Был он секретарем кибуца, библиотекарем на общественных началах, членом многих комиссий. По специальности он плотник, и в вопросах мебели слово его было решающим.
Теперь и он запирается в доме, и у него тоже шумит кондиционер. Но это утреннее посещение столовой открывает ему окошко во все происходящее в кибуце, дает ему ощущение участия в общественной жизни, которая была для него обычным делом все годы. В беседах и совещаниях он уже участвовать не может. Всего-то у него хватает сил на утреннее посещение столовой. Затем он лежит в постели и не встает до следующего утра.
Да, Болек движется навстречу судьбе с большой жизнестойкостью и заинтересованностью к насущным проблемам, а я, здоровый, не чувствующий никакой боли, с легкостью несущий свою старость, ушел из общественной жизни. Иногда мне хочется выйти к товарищам, но желание тут же пропадает при взгляде в зеркало. Лицо стало истрепанным и старым. Как это произошло, что оно до такой степени изменилось? Ведь я не совсем стар. Чуть старше шестидесяти. А вот же, вместо черных пылающих глаз стынут в глазницах два куска льда. Исчезли кудри, и уродливая лысина доходит до затылка. Кожа вся сморщилась. Я гляжу на себя и вспоминаю, как реагировал в юности на такие физиономии. Конечно же, она не вызывала во мне большой радости. Так что же, я стесняюсь своей старой физиономии? Может, я и удалился от общества, чтобы не видели меня? Неужели до такой степени я потерял свою гордость?
Болек пошел дальше без чайника, а я пойду за ним в столовую завтракать. Хватит мне прятаться в моей квартире. Вернусь, буду продолжать писать, с Божьей помощью…
Наконец-то вернулся в прохладную комнату. Несмотря на утро, жара вступила в полную силу. Хамсин. Особенно он силен летом. Два стакана лимонада со льдом вернули меня к жизни. Как я благодарен этому маленькому холодильнику. До чего тогда умно поступил, голосуя за покупку небольших холодильников фирмы «Амкор». Амалия голосовала против. Всегда голосовала с большинством, а я – с меньшинством, но в деле с холодильниками все оказалось наоборот. Почему? Это обнаружилось после возвращения с собрания. Прямо ссора вспыхнула между нами, что случалось у нас весьма редко. Рука накручивает будильник, а слова выкатываются из ее рта:
«Почему ты голосовал «за», Соломон?»
«Потому что я «за», Амалия».
«Но я спросила – почему?»
«Потому что холодильник обновит нашу жизнь, изменит ее порядок. А я – за обновление. В кибуце надо все обновлять».
«Обновлять, обновлять! Почему бы не обновить старое, Соломон? Старые наши добрые традиции, доброе старое кибуцное общество?»
«Потому что нечего обновлять старое, которое устарело, а потребности остались такими же».
«Это-то и плохо».
«Это-то и хорошо».
«Что же хорошего?»
«Вещи хорошие. У нас должна появиться потребность к хорошим вещам. Смысл человеческого прогресса – разбудить в человеке потребность. У примитивного человека нет никаких потребностей».
Амалия стоит передо мной, рука ее на пуговице, и я ожидаю, что она сейчас побежит гасить в комнате свет. Но платье остается застегнутым, свет горит, Амалия повышает голос:
«Нет у него? Чего у него нет? Ты считаешь, что мы были примитивными, когда довольствовались малым в дни молодости в кибуце?»
«Нет, Амалия, нет».
«Да, Соломон, да».
«Что – да?»
«Ты сказал, что мы были примитивными, потому что когда-то охлаждали воду в кувшине, а не в холодильнике. И что? Именно твой «Амкор» сделает нас культурными людьми?»
«Кто знает, Амалия?»
«Я говорю тебе, что я права, Соломон».
«Нет, ты не права, Амалия».
«Почему я не права?»
«Потому что ты не помнишь. Ты уже забыла старые добрые дни».
«Я забыла, я?»
«Да, ты. Забыла голод, и жажду, и потребность в новой одежде и мебели, в каждой копейке».
«Нет. Я не забыла».
«Забыла, как мы заходили столовую и ели нищенскую нашу еду, и глаза наши были жадны даже до соли в солонке. Нет, Амалия, голод и нищета не добрая пара для нормальной жизни. Я тебе говорю, что жизнь в голоде, жажде, нищете просто невыносима».
«Так?! Невыносима! А я говорю, что жизнь тогда была намного лучше, чем сейчас. Вот, что я говорю!»
«А я говорю, что нет. Нищета была нам всегда плохим советчиком. Как ты ненавидела это прожаренное с луком подсолнечное масло, которое мы мазали на хлеб. Это масло было мне просто душевным врагом. Я любил фасолевый суп, потому что он был мне душевным другом.
«Можно подумать, что сегодня ты не любишь фасолевый суп. Еще как любишь. Хотя в твоем возрасте это тяжело переваривать».
«Я перевариваю все, Амалия, кроме разговоров о добром прекрасном прошлом. Ведь в те дни суп, масло, одежда, копейка – были проблемами духовными».
«Ну, что ты говоришь, Соломон».
«То, что ты слышишь. Не помнишь, что большинство проблем было связано с материальным недостатком. Всегда мы хотели освободиться от материальной нужды, мечтая об изобилии».
«Мечта, мечты! Каждое второе предложение у тебя начинается и кончается мечтой».
«Да».
«Что – да? Если так, то я права».
«В чем ты права, Амалия?»
«Что с тобой никто не может поговорить по делу».
«По какому делу?»
«Ну, в данном случае, речь идет о холодильнике».
«Я просто предвижу эру холодильников в кибуце».
«Предвидишь! Ты что, еще и пророк?»
«Еще убедишься, что я прав. Этот электрический белый ящик изменит всю нашу жизнь. В кибуце возникнет пищевая промышленность в каждой семье. Торты и печенье станут более вкусными, сметана потечет потоком, холодильник наполнится мясом, супами, такими продуктами, которые мы себе и представить не могли».
«И это хорошо, Соломон?»
«А что в этом плохого? Придут дети, внуки, близкие и друзья, сядут вокруг праздничного стола, и холодильник откроет им свои богатства».
«Соломон, ты галлюцинируешь. Что с тобой, Соломон?»
«А что? Будут семейные трапезы, большие компании. Может, они вообще изменят характер семьи в кибуце. Да, да, целые революции, быть может, связаны с этим «Амкором», маленьким холодильником, душевным другом. Так движутся духовные проблемы от материальной нужды к материальному изобилию».
«И куда мы поставим эту твою мечту, этот белый ящик, в нашей тесной квартирке?»
«Это и есть твоя проблема?»
«Да, это моя проблема».
«Но такая проблема у всех».
«Так что? Если эта проблема у всех, она не может быть и моей?»
Господи, недобрый мой Бог, когда я сейчас вернулся после завтрака в столовой, я не находил себе места в квартире, а не то что места холодильнику, как в ту ночь нашего диспута о нем. Из-за него в ту ночь Амалия нарушила все свои привычки. Не легла, вытянувшись в струнку под одеялом, а схватила меня за руку, повела в салон и зажгла все восемь ламп люстры. Излившийся на нас успокаивающим потоком свет был явно заодно с Амалией, пытавшейся сдержать мой пыл.
«После того, как получили мебель, мы поставим в салон и холодильник?»
Нет, конечно».
«Здесь, в нашей тесной спальне?»
«Почему бы нет?»
«Почему бы нет? Я хочу тебя видеть упирающимся в холодильник то головой, то ногами».
«Почему это – то головой, то ногами?»
«Потому что всю ночь будешь переворачиваться. Холодильник твой храпит. Каждые несколько минут он издает храп. Тебе, может быть, это не мешает. Ты даже от звона будильника не просыпаешь «Да, не просыпаюсь».
«Так почему ты покраснел? Мне вовсе не мешает твой глубокий сон. Это полезно для здоровья. Но у меня нет охоты поворачиваться то головой, то ногами к твоему душевному другу. Я хочу спать так же спокойно, как спала в эру кувшина со льдом».
Нырнула Амалия под одеяло, натянула его до подбородка и тут же уснула.
И это, заметьте, все было еще до того, как появился у нас холодильник. Когда же пришел этот час, оказалось, что Амалия была абсолютно права. Не было для него места, хотя холодильник и маленький, специально спроектирован для кибуцного движения. Конечно, в нем нет места большим закупкам в супермаркете, но все же его достаточно, чтобы загрузить продуктами из большого холодильника в общей кухне. Но как быть с местом? Был найден патент. В кибуце любят находить патенты. Решено было разобрать шкафчик в коридоре и на его место водворить холодильник. Но шкафчик тоже нужен, ведь в нем держат метлу, ведро, тряпки для мытья полов, запас разного мыла, зубную пасту и зубные щетки, шнурки для ботинок, спички – все то, что можно получить в магазинчике Хилека без ограничений в бюджете. Амалия же держала там огромный запас всего этого, словно собиралась оставить в наследство Адас и Мойшеле.
А тут вместо шкафа – холодильник. И не ее он, а – мой. День, когда двое наемных рабочих пришли, разобрали шкафчик и поставили на его место холодильник, был для Амалии черным днем. Холодильник уже поблескивал белизной, как она встала передо мной, со старым ведром, полным мыла и всякой всячины в одной руке, и метлой – в руке другой. В голосе ее слышалось отчаяние.
«А это все куда деть? Во всей квартире нет места для метлы».
«В чем же я виноват? Не я же планировал этот квартал старожилов».
«Но кто же виноват? Мог ли кто-либо когда-либо представить, что в кибуце будет у каждого личный холодильник?»
Но что поделаешь, жизнь в кибуце меняется с головокружительной быстротой, так что приходится хромать за нею. Жизнь-то у нас меняется быстро, но мышление отстает. Только вникнешь в реальность, а она же изменилась. Неприятно чувствовать себя неуспевающим учеником в школе окружающей действительности.
Так вот, место холодильнику нашли, метла же осталась беспризорной. Так всегда, решишь одну проблему, возникает другая. Поставишь метлу в коридоре, у вазона, – мозолит глаза. Поставишь в тесную нашу душевую, становится мокрой. Раздеваешься или одеваешься, она все время путается под ногами, с ней, как говорят, и черт ногу сломит. Словно бы эта метла пытается вымести нас из квартиры.
Амалия смирилась с холодильником, и даже признала, что я был прав. Жизнь наша изменилась. Каждую субботу начала собираться у нас большая компания на праздничную трапезу. Пищевая промышленность, естественно, обосновалась в нашем доме. Амалия стала готовить торты с шоколадной коркой, приносить яйца два раза в неделю. Один раз – для торта, другой – для мороженого. Мне все это не мешало, кроме этого ее вечного трубного восклицания: «Вот и торт, приготовленный Соломоном». А я всего-то смешивал порошок какао с яйцом, сахаром и маргарином.
И вот, сижу сейчас в пустой квартире и гляжу на пустой холодильник. Нет в нем деликатесов Амалии, нет компаний в доме. Как будто вместе с холодильником, кондиционером и мебелью я вернулся в эру кувшина со льдом. Только грешные мои мысли заполняют мой опустевший холодильник. Всю жизнь в кибуце я чувствовал себя хорошо только в обществе крамольных мыслей. Они всегда были у меня, как утопия, как некая личная надстройка к реальности. И в эти минуты пришла мне новая грешная мысль: «Если уже есть в доме холодильник, на кой черт нужна мне столовая? Зачем мне топать туда в жару, в дождь, в бурю, толкаться со всеми, есть надоевшую мне пищу»
Вспомнил я одну короткую историю. Мы были молодыми в маленьком кибуце, детишки были наперечет. Мы были далеки от города, и добраться до нас было нелегко. Никто нас не посещал. Но вот, однажды, из Афулы приехал турист на карете с извозчиком-арабом, посмотреть на кибуц. Одет он был по лучшей английской моде – в белых длинных брюках, белой рубашке, повязанной галстуком, пробковом шлеме. Увидели его дети, стали бежать за каретой и кричать: «Еврей! Приехал еврей!»
Но сколько таких «евреев» у нас в кибуце сегодня. Битники из разных стран, молодежь, изучающая иврит в ульпане – со всего мира, наемные рабочие-арабы, считающие себя сынами Измаила, допризывники, школьники средних школ, приезжающие помогать на сборе урожая, не говоря уже о бесконечных стадах туристов.
Среди них немного членов кибуца. Но что мне делать, если мне диета не нужна, и я не сижу со своими сверстниками за диетическим столом, а за обыкновенным, и ем обыкновенную пищу, и не знаю, кто сидит рядом и откуда он. Это, в общем-то, портит мне аппетит. Я и не ем, а просто глотаю пищу, встаю и ухожу.
Сегодня утром мне особенно повезло: напротив сел Томер Брош. Понять не могу, что случилось с Шмерлом Боксбаумом. Стал он Шмерлом Брошем, ну, и ладно. Но зачем он дал всем близким и детям кроме этой «кипарисовой» фамилии имена деревьев? Сыновья у него – Томер – «пальма», Орен – «сосна» и Ротем – «ракитник». Сидящий напротив меня Томер – огненно рыж. Длинные почти красные волосы скользят по его плечам, смешиваясь с такой же огненной бородой. Парень дал себе обет не стричься, пока у нас не воцарится мир. Он кричит каждому встречному, что бритва не коснется его волос и бороды, как библейского Самсона-назорея, пока арабам не вернут оккупированные земли. Отлично. Непонятно лишь, какая существует связь между бородой и миром? Так или иначе, у меня пропал аппетит при взгляде на эту рыжую нечесаную копну волос. Вероятно, Томер решил до пришествия мира не только не стричься, но и не расчесываться. Я даже чаю не смог выпить, встал и ушел.
Так и не сумел я посидеть среди людей из-за Томера, сына Шмерла. Связь между бородой и миром примерно такая же, какая была между верблюдом, которого араб считал мерой покупаемого корма, и мировоззрением Шлойме Гринблата. Очевидно, в каждом поколении есть свой рыжий, и никуда от них не деться. Только рыжий моего поколения был коротко острижен, а нынешний безобразно длинноволос и длиннобород. Я же, в любом случае, тогда не терпел этой «рыжести» и сейчас не переношу.
И снова я сижу в пустой квартире, уставившись в блестящую белую дверцу холодильника. Сижу и оттачиваю очередную крамольную мысль: «Когда, наконец, этот ящик освободит меня от человеческой толкучки, называемой кибуцной столовой?» Удивляясь самому себе, поворачиваю взгляд во двор. Приличны ли такие мысли тебе, Соломон, одному из основателей кибуца?!
Во дворе вижу троицу в белых халатах: врача, медсестру и сиделку, идущих посещать больных. Нас они посещали часто, по сути, каждое утро. Амалия не вставала с постели, худея и съеживаясь, как усыхающее растение, которого лишили воды и воздуха. Она ведь ни одной беседы не имела с врачом о своей болезни. Только о болезнях других. Всегда у нее была уйма вопросов к врачу о любой болезни и способах ее излечения, о всяческих лекарствах и их лечебном воздействии, только об уколах, которые ей делала медсестра, не спрашивала. В то время, когда та готовила укол, врач, сидящий на краешке кровати, беседовал с Амалией о болезнях и лекарствах. Амалия начинает разговор, а врач слушает ее и молчит. Да и не мог он соревноваться с Амалией в болтовне, которая, конечно же, слабела с каждым днем. Врач – новый репатриант из Румынии, не очень-то владеет ивритом. Каждому ее совету он кивает головой. Но одну фразу он выучил и ею прерывает время от времени непрекращающийся поток советов Амалии:
«Чтобы было на здоровье!»
Медсестра втыкает иглу в руку Амалии, а она продолжает говорить, делая вид, что вовсе не чувствует укола. После укола врач вставал и уходил, унося с собой советы и указания Амалии. Почему указания? Быть может потому, что для врача, нового репатрианта, печать на документе в коммунистической Румынии имела особое значение, и он ни за что не желал ставить печать и подписывать какую-либо бумагу. Даже когда солдат, приехавший на побывку, заболевал, и его просто трясло от высокой температуры, врач не хотел подписывать ему справку. И больной вынужден был ехать в тяжелейшем состоянии в Афулу, в комендатуру, чтобы там получить документ. Беда была с этими подписями. Не проходило и дня, как у нас не открывалась дверь, и не входила чья-то мать или отец. Отчаяние было на их лицах. После полагающихся слов о здоровье Амалии, они сразу же переходили к просьбе. Всем известны отличные отношения Амалии с врачом. Только она может добиться у него подписи. И добрая моя Амалия это делала. Ей врач не отказывал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.