Электронная библиотека » Наталия Айги » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Богомаз"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2017, 17:20


Автор книги: Наталия Айги


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Людмила

Как долго я жил в поэтических грезах, Боже ты мой! Не заметил, как по лицу кракелюры пошли… Только издал первый крик, беззаботно в лопухах, в подорожниках кувыркался и уже сорок пять с половиною! А казалось, вечная молодость будет и вечная юность!

Бредешь, или, как Босс говорит, «тараканишь» куда-то, едва из себя «здравствуй» выдавливаешь… Жизнь – это река. Все люди плывут куда-то средь безумных ошибок, конечно, но по двое-трое, стайкой, будто плотва или уклейка, как-то осмысленно. А меня, как сломанную тростинку, несет мутным потоком не знаю куда. По-дурацки как-то жизнь пролетела. В других областях поезда, как говорится, ушли, одно поприще у меня осталось – искусство. О победах моих отец не узнал, да какие там победы особенные! Двадцать восемь лет не виделись, а в сорока километрах жили. И дядя Коля умер, и дядя Женя. Один дядя Толя остался. О, какой это милый старик! Возвышенный, как из царского рода!

Давно я от наших отбился, но когда на болоте нюхал боговник, я его с детства любил, всегда отца вспоминал. «Бекас – алмаз, он не про нас…». Я не плакал, нет, просто слезы сами лились. Какие хорошие наши… Как все честно прожили! И я рад, что большую часть прожил. Мне за будущие поколения страшно. Города везде расползлись, войны, свалки, небо в озоновых дырах… Ни чибисов, ни зеленой травы… Ласточки-береговушки куда-то исчезли, а ведь как тучи раньше вились. Все берега были в ласточках, не разоряли их гнезд Вани и Васи крестьянские. Грусть у меня в сердце засела, что все погубили, изгадили. Отчего-то прогресс сплошь уродлив? От одиночества духом упал, снов хороших не видел. Я Удоду, Мулату, Ивану Михайловичу говорил: «Сколько мне еще одному мучиться, скажите?» У царя Соломона бы совета спросить, как жить, у него, говорят, триста жен было. С Лисом советовался. Лис – это Иван Соколов, веселый балагур с берега, за хитрости его Лисом прозвали. На берегу всем прозвища придумывают. Лис говорит:

«Ну, ты чего захотел, Богомаз! Сейчас подруги, сам знаешь, какие. Знакомятся в клубах, на танцах… Мы-то с Паней познакомились в церкви, венцы над молодыми держали, а мои чада, дуроломы – все три, в кафе с женами встретились где-то. Вот и развелись. Лешка уже третий раз женился».

Сказанул Лис! Что же мне, в церковь начать ходить? В Бога я не верю. Я не видел знамений его, правда птицу золотую видел в бору, чуть больше скворца. А может быть не заметил, мимо прошел, жизнь-то какая! А как бы хорошо, если б Бог был! Я о нем очень тоскую!

Я верю в труд, в красоту, в «летающие тарелки». В нашем краю их многие наблюдали, и москвич, что мне черного котенка принес, и мой друг, карелофинн, и Витя Мулатов. Все согласны, что Земля – лаборатория для живых существ.

А Азаров Иван, он, кстати, тоже один живет, говорит: «Ну, какая подруга… Кто в шалман к тебе жить пойдет? У тебя же в доме летучие мыши, пауки… Нужно сперва дом вагонкой обшить, ну, картин за десяток я тебе помогу закодироваться, зубы фарфоровые вставить, как у меня. И потом эти бабки прибились к тебе. Ежики, как ты их называешь… Кто их потерпит?».

«Я, Иван, уж привык каждый день их кормить. Что же делать, если старушки в беду попали. Помнишь рассказ у Толстого: «Лев и собачка»? Я лев. Собачку отняли, и лев умер».

«Ну, зачем мне глупости помнить. Чуди, если хочешь. Я вот с женщиной познакомился в салоне художественном, эта не по тебе… Мы с ней беседовали об искусстве…»

Он, Иван, в Москву, в галерею куда-то мои картины возил, и московские знатоки им высокую оценку дали. На продажу брали для эмигрантов русские виды. Эмигранты там без церквей заскучали в Израиле. У меня на картинах дороги проселочные, ветки, домики, сломан забор… Наша родина – это же грусть, в основном. Только светлая, не могильная, левитановская… Я во всем вижу лишь красоту, даже на полу моем грязном. И Рубцов ее видел. Мне всегда плакать хочется от красоты. А какая гадость современное искусство! На картинах цвета кричащие, все рисуют уродцев… Я один почему-то с этой гадостью призван бороться. А должна бы экологическая служба вернуть живописи ее ритуалы: чистоту воздуха, чистоту души, чистоту водной глади. Мне за это памятник ставить нужно: «Самому великому художнику нашего времени…»

В галерею столичную тропинку тогда многие протоптали. Это я всех направил, по рассказу Ивана, она где-то на Пресне. Я не думал его подводить, пусть себе продает, ему деньги, мне слава… Похвалиться хотел коллекционерам, дальше они сами все пронюхали. Ну, нужны людям деньги, то детишкам велосипедик купить, то галоши, или книжки с картинками. Мне-то не нужно. «Третьяков» номер первый эту женщину видел и сказал: «Как из высшего света, почти что красивая, но недостаток один – в очках!» «Третьяковы» картины она продала очень дорого, то есть мои, но которые ему принадлежали. Книгу редкую про Тулуза-Лотрека ему дала, даже кофе его угостила. Что же, парень он видный, высокий, носит бороду и собирает картины. Я всегда «Третьякова» любил. А Иван, вот хитрюга, ей картиночку мою подарил, что особенно ее восхитила. И Козленыш туда заявился, и особенно много картинок продал.

«За такую подругу, все, Володя, можно отдать. Я ей похвастался, я – твой единственный друг! На чердаке ты у нас жил, у моего отца, то есть. А картин моих тридцать, ну, то есть твоих, в первую очередь нужно продать. Я тебе деньги на дом собираю. У Клотильды жить больше нельзя. Скоро водкой коллекционеры погубят! И она мне поверила».

Ни в какой новый дом я с Козленышем ехать не думал. Как барон Мюнхгаузен нагородил. Я его знаю. Втюхался, видно, Козленыш в эту женщину из салона. Есть на свете женщины такие, как Библия, непрочитанная книга. Всю жизнь будешь читать.

Славики, Чаленко, Козленыш, «Третьяковы» – все картины туда метнули. Иван Михайлович недоволен был. «Я, – говорит, – место нашел, а ты расстрепался, всех туда посылаешь, будто наводчик. По твоим делам я интересное кое-что нащупал еще, а больше ничего тебе не скажу! Все!» Пришел и письмо гневно в дверь кинул. А мы как раз с Козленышем выпивали. Ну, удивил Иван! Так сильно написано это письмо, не «лети с приветом, вернись с ответом», как родителям Люба писала, а неподдельные, искренние слова. Козленыш подсуетился, забрал это письмо, а надо бы мне сохранить. «Алкаш! Зря я заботился о тебе, как о брате. Ты неисправим. Думаешь, с тобой не управлюсь? Готовься! Буду кодировать на пять лет!». На большом тетрадном листе и вырвано прям с «мясом».

Многие меня пьяницей ошибочно почитали, одна Клотильда видела правду. Я от смущения пью, или от избытка сил, от полета. По утрам я водку оставшуюся всегда выливал, не похмелялся я в жизни ни разу. Разве пьяницы так поступают? Они над каждой каплей трясутся, как Стас. Характер у меня мягкий – вот беда! Видно занятия искусством на меня повлияли. А может, я от природы такой. И насчет летучих мышей Иван не прав. Где сейчас в городе можно летучих мышей увидать? Скоро кузнечика, или лягушку днем с огнем не найдешь! Я всего одну мышь летучую в холодильнике хранил, всем показывал. Это же редкость! Эта мышь на дереве на берегу жила, а вечерами вверх-вниз, зигзагами, как привидение, бесшумно Клотильдин дом облетала. Прямо на дереве висела, рукой мог дотянуться. Вижу потом день, два, три сидит, не летает. Я потрогал рукой, а она неживая. Так расстроился, чуть не заплакал. Как бы надо всем людям природу жалеть! Хотел летучую мышь черному котенку отдать, смотрю, ротик у нее обиженный, детский, как у Виктюка, я его в телевизоре у Ивана Михайловича видел, ноготки на перепонках трогательные… С месяц ее хранил… И еще Иван ошибается… у меня принципы гигиенические, а у пьяниц их нет. Я подтягиваюсь каждый день раз по пятнадцать, снегом и водой обтираюсь. Я знаю, как здоровым быть, руку любому коллекционеру погну, а «пистолет» с двумя полными ведрами делаю! Да, у меня мух ни одной нет, не то что у Ивана! Никто не сравниться, как я резинкой их ловко бью.

Раз под Рождество я крепко заснул. Если гости не мучают, спать я очень рано ложусь. В телогрейки закутаюсь теплые! Спаси, Господи, человека, который их мне подарил. Даже снилось нестрашное что-то, а то все сновидение навязчивое – я в Паулино еду к отцу, а мне шину кто-то одну проколол, а другую ножом всю изрезал. Как же без велосипеда поеду?

Как застучат вдруг в окно. У меня прямо сердце в тревоге забилось: «Что случилось? Кто там? Я устал! У меня уже были сегодня!» Вот так и Рубцова мучили гости, что написал человек: «Кто там стучит? Пойдите прочь! Я завтра жду гостей заветных…»

«Володя, открой, едва нашли. Это художник Самойлов. Помнишь, гостили у тебя с Ашотом из Дагестана. Я тебе эксперта по живописи привез, Людмилу».

Против воли своей открыл, с женщиной приехали, все же. Иногда такие гости нагрянут за картинами, упаси Бог, с оружием. Кастрюльку мою любимую прострелили. Сам я в другую комнату скорей побежал, свитер на гвоздике нащупал. Узор краплачный по жженой сиене, рукава обрезаны, где обтрепались, но вид у меня бравый в нем все находили. Свитер надел и выхожу. Двое стоят с женщиной милой в кухлянке, гладкие волосы, брошь золотая. Один лицом на актера Пуговкина похож. Женщина, думаю, чья-то жена, или «Пуговкина», или Самойлова. Вспомнил я этого человека, он тоже художник, но бескрылый, а точнее нехудожник, и гостил у меня года три назад. Он рассказывал, как малютка Тулуз-Лотрек где-то заснул в Лондоне, а потом в бороду кому-то вцепился. Да-да, у меня память цепкая. Палка у Тулуз-Лотрека внутри с коньяком была. Я даже изобразил, как Самойлов в саду у Клотильды рисует. Он ведь тоже рисует, но зачем-то картины сплошь гадкие. Обои, просто красные обои! И везде краплак у него вылезает, просвечивает. Я в природе не вижу краплачного. «Тело» живописи должны составлять краски все земляные – охра, умбра, сиена, ван дик или марс, как основу питания мясо, рыба или картошка. А все эти краплаки, лазури берлинские, изумрудки только чуть-чуть добавлять, как в еду добавляется соль, перец, уксус и другие приправы. Он, Самойлов, тогда объяснил мне, у него это, мол, модернизм, современное направление, когда объективная реальность кончается и начинается субъективная. Спорить я не умею. «А давай, – говорю, – рисовать – реку, поле, Клотильду с собаками… Если лучше меня нарисуешь, я советы твои все приму, как Святое Писанье».

Я им лекцию целую о красках прочел, а закончил вот так: «Все искусство живое, как дерево, каждый должен веточку привить, прирастить. Я, пожалуй, мог бы трактат о живописи написать, но совершенно учить не люблю.

Мне Самойлов картину свою подарил, на которой гирлянды уродцев. Только у меня ее кто-то забрал. Может, Славики, может, Козленыш, все они у меня забирали ненужное, а товарищ и парень Самойлов хороший, в высшей степени мою живопись одобрял.

«Пуговкин» три бутылки вина достает и говорит: «Без вина жизнь пресна. Вино – это соль для такого блюда, как жизнь!» Господи, все ко мне с бутылками идут, вино и вино сплошняком, а из еды у меня только головы щучьи на террасе. Часто случалось, что из еды ничего нет. Привезут еды за картины, Стас придет, Коля Мороза похмелиться, Удод с Мулатом и нет ничего. Да еще две старушки прибились в последнее время. Иван Михайлович за них сильно ругался. По моим симпатиям, одна вроде двоюродная, а другая – троюродная, но мне не родные, я их «Ежики» называл. Но я не обижаюсь, что все съедали, для себя одного жить совсем не могу. Мне легко все дается, прямо валится через край, а у людей нет ничего.

Я гостям рассесться не дал, я им сразу читать стал стихи, которые про меня бард написал:

Россия жива еще, ибо такие родит самородки.

Спасибо, Володя, за рыбу, шкворчащую на сковородке…

Я его крупным поэтом считаю. Хоть, почестно, мне больше нравятся стихи, где прославляются неимоверные усилия человеческого духа, как у Маяковского. «Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана…» А я у всех такое желание вызывал, писать стихи или рисовать. Славики, Лина, Козленыш, братья «Третьяковы» – все кинулись рисовать. Богомаз, мол, Полина Игрунова рисуют, и у нас получится. А стихи поголовно вокруг писали. Одна женщина из Петербурга, не Ахматова, конечно, написала: «В маленьком и Светлом Уголке жил художник, как на островке…» Прелесть какая… Про меня, может, и Бродский написал бы! Не познакомили… Но вообще я этих новых поэтов не понимаю. Раз прочитал Вознесенского десять строк, «мать-мать-мать», стало печально. Когда читаешь, слога сливаются, получается «тьма-тьма-тьма». Что он этим хотел сказать? Мать не может быть тьмою! Может, детство у Вознесенского было несчастное? Я Ахматову Анну люблю, она в наших краях проживала, женщины милые все… И с Самойловым женщина милая приехала. Я-то уж в милоте понимаю! Я люблю вот такие гладкие волосы, а то Любу Клотильда раз завила подо льва или львицу и думала, что парижской модой я восхищусь.

Милую женщину звали Людмила. Оказалось – та самая, что в салоне работала! Я говорю: «Люди ко мне знаменитые ездят, знаете, сколько у меня телеграмм! Про меня уже несколько фильмов на видео сняли. Может, вы не поверите, но в друзьях у меня одни шишки: академики, профессора, адвокаты, поэты. Переводчица короля меня целовала. А одну мою картину президент перуанский купил. Не у меня, а у одного потрясающего человека, у Димы Чаленко. Нет, почестно, я не вру никогда, раньше врал понемногу отцу, а теперь я художник, стесняюсь. Наши никто не врали. У меня фотография даже была – президент Перу с моей картиной, фотографию кто-то забрал для рекламы, Козленыш или Иван Михайлович. Но ее обещали вернуть за картину. А картины мои, как солдаты, за меня воюют везде. Я весь мир хочу покорить, чтобы в каждом доме моя картина висела!

Я говорил ярко, как гений, конечно, а она будто смеялась. Неужель надо мной? Лицо у нее смелое, неповторимое…

«Мы Чаленко неплохо знаем. В галерее ваши картины на продажу ставит по двадцать пять тысяч, а знакомить с вами отказывался. Да и другие уклонялись под разным предлогом. Вот решили сами вас навестить на Рождественский праздник. Извините, что не предупредили, но у нас срочное дело. Из Италии предложение вашу выставку там провести».

«У меня тоже есть предложение. Я хотел бы при жизни Тадж-Махал вам построить, потому, что вы очень милая. Вы как будто опечалены чем-то. Я один тут грущу. Я хочу, чтобы вы у меня погостили. Эти люди пусть едут обратно в Москву, если кто-то из них не муж ваш».

Я сказал, что дров у меня нет, некогда мне заниматься дровами, каждый день рисовать нужно. Но если ей холодно, я сейчас же газетку, остатки оргалита сожгу, старые ботинки, они мне жмут, и потеплее будет. Домик очень хороший, крыша совершенно прямая. Тут одни хотели домик под дачу приспособить, только не решили пока, где я жить буду.

А она мне сказала, что я не от мира сего, что картин моих продают очень много и дорого. Почему я на ящиках сплю? Разве деньги до меня не доходят?

«Моя постель – цветы живые. Трава пахучая – ковер. А эти своды голубые – мой раззолоченный шатер! Эти картины мне не принадлежат, это коллекционеров картины, а мне платят… Я сам не хочу, не люблю вещизма… Не нужно про деньги говорить, ограбят еще, разные люди бывают. Мебель у меня есть, вон железная кровать и шкаф старинный дубовый. Хотите, я вам его подарю? Я, почестно, обещал его коллекционеру из Кимр за картину, но я его чем-то другим отблагодарю».

«Он у вас берет шкаф, и за это еще картину даете? Ловко!»

«Нет, нет, это не так… Как-то по-другому… Вы меня сбили. Он мне газеты старые привозил, «Пионерскую правду» за 1950 год. Я от старины балдею. О деньгах стыдно говорить. Это позор! Наши о деньгах не говорили. У меня есть в погребе деньги. Хотите, я вам их отдам. Мне для вас ничего не жалко».

«Я вижу, вас всякий обмануть хочет, и за это вы еще благодарите. Злые люди совсем вас подмяли под себя».

«Неправда! Вы о моих друзьях плохо не говорите, пожалуйста! Все прекрасные люди, а главное – любят мое искусство, вот в чем самое главное. Меня сейчас судьба одной старушки волнует. Она попала в беду, сын ее бросил, соседка ограбила. Бедная! Я вас познакомлю, когда она обедать придет. Это трагедия! Без меня она пропадет. Я академика Мухина просил остановить ее старость. Я бы все картины отдал за это чудо. А он говорит, тут наука бессильна. У нее руки огромные, одеревенелые, как кора… Я над руками ее плачу…

«Вы над всем видно плачете, бедный. Сами вы пропадете».

«Я не плачу, просто слезы сами текут».

«Итальянцы хотели бы провести вашу выставку в Риме и Бергамо. Ваша живопись им по душе. Вот прислали в подарок вам из Италии «Амаретто». Паспорт, визу оформим вам сами. На дорогу деньги в конверте».

«Ой, какая бутылка красивая! Я хранить ее буду вечно. Только деньги я не возьму. Никуда не поеду, почестно, в жизни мне только краска нужна. Деньги лучше старушкам отдайте, тут я двум помогаю немножко… Одна любит денежки, просит часто – дай, дай! Наберет полные горсти… Но по глупости, с головой у нее очень плохо… а так бескорыстная, пуговички мне пришивает… летом укроп приносила. Святая душа! Даже заснула на лавочке, меня дожидаючи. Спит на укропе! Жалко так стало ее, сразу сервиз ей отдал чайный, названье «Версаль» и деньги, что были, только не впрок – куда-то сервиз этот дела. Уперлась – ничего ты мне не давал. У тебя дьявол в доме живет, он сервиз похитил… Ум за разум заходит. Не помнит. Я по утрам салат для них делаю из пяти компонентов: мед, морковку им тру, аскорбинку. Щечки, как яблочки стали… Пастилу они любят, томатик. Коля Гриппов из Петербурга пастилу для них привозил».

«Что ж, Владимир, и итальянцам сказать? Выставку будем готовить?»

«Не обижайтесь! Куда ж я из сказки поеду? Как же бросить кота моего, бедных бабушек-ежиков, кто же усмотрит? Пропадут без меня! Я читал в одной книге, мы отвечаем за тех, кого приручили! Да, как Клотильда пойдет в поссовет, скажет, что я не живу, баньку отнимут и выпишут. Да и картин-то нет у меня ни одной!»

«Как ни одной?»

«Я ни одной у себя не оставил, хотя душу в иные вложил, любовался. Так тяжело иногда отдавать мне их было. Я уж должен восемь картин за вино, за морковь, за витамин «С» для старушек, масла подсолнечного мне привезли. Я уж столько картин не напишу, чтоб на целую выставку. Вы попросите братьев «Третьяковых», Славиков, или Чаленко. Может, дадут».

«Никого я просить не стану. Выставку сделать хотели для вас».

Тут и Самойлов-художник внедрился в беседу, меня уговаривать стал: «Соглашайся в Италию ехать, Владимир! Новая жизнь! Я с тобой опекуном. А картины напишешь. Здесь же вокруг тебя дикие люди, вон похвалился Азаров Иван, что он картины твои поправляет!»

«Не обижайся, но я никуда не поеду! Я мировую славу тут, в баньке, жду. Краска всякая есть: охра, сиена, белила. Светлую охру я очень люблю. В смесях она так чудесна. Я свою жизнь не могу променять на Италию, только на жизнь певца, если б вдруг голос открылся. Я очень пенье люблю, только стесняюсь. Что мне менять, в сказочном месте живу, членом семьи меня все почитают. Ну, а картины, вы знаете сами, все идут нарасхват! А Людмила, может быть, зря я ее милой считал, отвечает: «Ваши картины, Владимир, похожи на взрывы дикой энергии. Были похожи… Но в последнее время видно, как вы повторяете ваши находки, удачи, сами себя повторяете. Здесь притаилась опасность – создание клише. А ремесло – не искусство».

Я расстроился, даже запотел весь: «Как вы блекло о картинах моих говорите! Все меня хвалят. Картины мои гениальные! Скоро скажут вам люди. Недостаток единственный, у меня композиция не разработана, но и то иногда. Да когда же мне композицией заниматься, всем картины подай, а я отказать никому не могу! Я такой дурак уродился! Говорили мне люди, я в историю искусств непременно войду. Вот придет скоро сильный человек, все в судьбе моей переменит. Я давно его жду!»

«Вот он, сильный человек, и пришел, а ты и не заметил», – мне Самойлов с «Пуговкиным» говорят.

«Да просто милая женщина!»

Говорили недолго, сморил меня сон, выпил я в основном их бутылки. А они все сидели, беседовали. Ну, а ночью, я слышал, она подошла, чем-то теплым укрыла.

Просыпаюсь я рано, часов в пять. Нужно «ежикам»-бабушкам завтрак готовить, птиц, котов накормить. Обтиранье, подтягивание тоже времени требует. Вижу «Пуговкин» и Самойлов, гниль московская, прям у печки лежат, как калачи, а слабая женщина, хоть в кухлянке, в холодной комнате! Доски голые на железной кровати, минусовая температура! Как же можно! Ведь женщина – она мать всему. От страха в жар кинуло, жива ль? Про старушек, про птичек забыл, на колени встал у кровати, слезы текут… Слышу запах духов, едва уловимый… Может, эти духи из Парижа, от подруги акробата Геннадия? А Людмила по плечу меня гладит: «Что ж вы плачете, бедный?» А я сразу плечо-то напряг, пусть почувствует – бицепсы, как стальные! Пригодились вот мускулы, а то мне Иван говорил: «Ну зачем тебе мускулы, ты ж никогда не дерешься?»

«Я не плачу, Людмила, слезы сами текут. Мой любимый Исаак Левитан часто плакал, Лев Толстой».

«У вас нервы совершенно расстроены. Неужели никто не видит? У вас люди близкие есть?»

«У меня и родные есть. Только они мне стали чужды, потому что не любят искусство. Они зайцев торопят, вальдшнепов бьют, поголовно охотники. Разве можно птиц убивать? Каждое перышко на солнце сверкает, как драгоценность».

«Жизнь вам нужно переменить. Не своею вы жизнью живете».

«А Пушкин перенес столько горя. Говорят, отец его не любил. И Кольцов совсем мало жил. Прятался, чтобы стихи написать…, девушку от него отослали… Тяжелые жизни у всех».

«Владимир, вы ребенок, забытый судьбою в осеннем саду…»

«С детства у меня аскетизм какой-то. Всех людей я жалею, но кто-то должен жертвовать собою, как Данко».

«А давайте мы с вами в театр пойдем. У меня близкий родственник в Большом театре, в оркестре играет. Скоро премьера оперы «Иоланта».

«Вы не поверите, я ни разу в жизни в театре не был, мне все клуб заменял. Хоть я в Кимрском театре одну постановку оформил. Я за вас Богу молиться буду. Как я музыку люблю, не знает никто. Я раньше хотел на гармонике выучиться, у нее пуговки перламутровые, красота-то какая! Тридцать рублей гармонь стоила, не накопил. Зато у меня одного в бараке патефон был! Я хотел вас спросить, вот говорят, я экспрес-сионист, может, это обидное что-то?».

Часа два мы проговорили, а я бы еще говорил. Утром я картинку «Пуговкину» подарил. Одна была в доме картина, совсем сырая, золотистый зимний закат. Хотел, почестно, Людмиле отдать, просил: «Не обижайте!», не сработало, не взяла подарка. А «Пуговкин», он, кстати, врач-психиатр, все какие-то пассы глупые над головой моей делал, картину взял. Он, будто восточный человек, поставил ее на голову, как поднос, и понес. По дороге выкрикивал: «Прочь с дороги, несу шедевр, прочь с дороги…» Я чувствовал, что «Пуговкин» и Самойлов еще погостить не против, но Людмила скомандовала: «Встали и марш, господа!» Я понял, слово ее как железо. Поцеловала меня на прощанье! Сильный характер! Я сильные характеры люблю. У наших у всех сильный характер. Один я такой дурак уродился!

Что она обо мне подумала, не знаю. Видно удивилась, что за тип? Страшненький, но честный, а главное – талантливый. На периферии всего оказался из-за живописи. Пока он над облаками корпел, люди сундуки с золотом накопили, сокровища… Психиатр мог напеть что-то, алкашом, а может «шизиком» посчитал… Наверняка нравилась она ему, в Светлый Уголок увязался с ней для охраны.

Будь я высокий, кудрявый, что-то могло выйти. У меня не угасла надежда… я оптимист… Вдруг, бац, у меня семья, очаг, вес в обществе набираю… Да, что о несбыточном думать, прав Иван, не пойдет никто жить ко мне в баню, а такая женщина – тем более… Правильно отец меня в помощники машиниста посылал. В бане я еще как-то смотрюсь, а если меня вывести в свет, в Большой театр! Но я всем рассказывал, знаете, какая ко мне женщина приезжала! Директор столичной галереи! Очень ноги красивые… Я-то уж, черт возьми, я в красивых ногах понимаю!

Иван все настроение испортил! Только я гостей проводил, он на новой «Ниве» прикатил и с порога возмущаться стал, что я его картины раздаю, то есть мои, но на его холстах написанные.

«Ты почему за моей спиной людей принимаешь? Я первый с Людмилой познакомился, почему она ко мне ночевать не пришла?»

«Ты, Иван, сам разбирайся. Нас художник Самойлов с ней познакомил. Он меня раньше тебя знал. А я ему картину хорошую подарю за знакомство».

«У меня есть кому с ним разобраться. Рано радуешься, у тебя ничего с ней не выйдет. Люда – женщина передовая, не пьет, а ты пьяница деревенский! Я намеренья ее выяснял. У нее муж в Америку эмигрировал».

«Ты, Иван, не кричи. Крик я с детства не переношу».

Мне потом кореша объяснили, что Иван свои виды имел на Людмилу. Я-то не догадался, почему он так разозлился. Он, ей-богу, Иван, как ребенок. Ни ему и не мне там, наверно, не светит. На него я совсем не сержусь.

А весной почтальонша письмо приносит. Я как раз на Хотчу за молоком для котов и старушек ходил. Мне с другого берега из Поповки молоко на лодке Соня перевозила. У нас, в Светлом Уголке, даже есть кастаньеты в продаже, а с коровьим молоком перебои. В свое время Соня была ничего, косы черные, ее муж из Бессарабии вывез. Но потом дошла от тяжелой жизни, смерть живая с косой, как Брейгель рисует. Какой загадочный художник, Брейгель! Я думаю, он – не человек, он – инопланетянин. Муж у Сони обезножел, сидит, как пенек, но чистоплотный, бритвенный прибор все требует. Соня мне симпатизировала. Одна, говорит, отрада, Володя, приедешь к тебе в Уголок, накатишь стакан, душу отведешь. Замучил меня муж, есть ему готовь, стирай, дай то, сделай это, а сам сидит ни в живых, ни в мертвых, одна нога… Как помрет, к тебе перейду, помнишь, как любил меня?

Господи, не любил я ее никогда, угорела или опилась она видно. Не было у меня желания на нее. Танцевала, правда, раз у меня Соня в ботах или котах, не различаю. Длинная, худая, подпрыгивала, пела, кореша со смеху умирали, но разума не потеряла. Хватила спирту и заторопилась поскорее до лодки дойти, пока не запьянеет. Не дошла, на берегу упала. Сын ее вечером унес, на плечо, как куль положил…

Забитые, в большинстве, в Светлом Уголке люди, откуда им, бедным, гордости взять! Но в машинах богатые тоже забитые… Русские люди замучились все от правителей. Всех на полгода поместить в санаторий нужно, а потом уже спрашивать с них!

На берегу Хотчи я письмо Людмилино распечатал. Почерк уверенный, и текст расположен красиво, прям как в рукописи староверской в восемнадцатом веке. И у наших в роду у всех красивые почерка.

«Вы, наверное, забыли Ваших незваных гостей. А мы в Москве вспоминаем Вас часто. Особенно я. Впечатления яркие и незабываемые. Вы – человек не от мира сего. И так всегда происходит в России, Ваш талант эксплуатируется людьми, не понимающими ни искусства, ни роли художника в нем… Получается, искренность и доброта, обнаженность чувств губят художника».

И про выставку итальянскую написала, но я не запомнил. Как к несбыточному сразу отнесся, как к журавлю в небе. Там и фотография вложена в конверт: несколько картин моих на стене и под ними Людмила стоит, улыбается. Что я за человек такой! Даже фото с Людмилой не смог удержать. Выпросил фото Козленыш под предлогом таким, что это его картины. То есть мои, но ему, Козленышу, принадлежат. Точно знаю, что влюбился Козленыш! Но как ему отказать? Ходит, будто он Бим, собачка соседская, и в глаза заглядывает. Биму хлеба или косточку дашь, он отстанет, а Козленышу дашь картинку, вина, что-то еще – не отстает… Я от него никак не укроюсь бывало, через чердак как-то в дом проникал, в телеграммах, в бумагах моих все рылся. Застрелили Бима соседи, а Козленышу ничего вот не делается, он со мною всегда! Будто жизни своей не имеет.

Через него мне Людмила книгу толстую по искусству передала. Пусть у меня лишь ЖУ и шесть классов, я бы с любым теоретиком-искусствоведом копыта скрестил. Мне бы самому Тугенхольдом стать надо! А то навалено в этих книжках все в одну кучу: и плевела, и злаки. Лансере, Головин и Борисов-Мусатов – хорошие, конечно, художники. А иных, по именам называть не хочу. Это не живопись, а скорее обманка, или игра, фокус-покус для взаимной наживы. Может, заговор искусствоведов? У одного – ноги крестьянок огромные, как краги… Я-то видел ноги крестьянские, они маленькие, как у китаянок. И тона утра-вечера все перепутаны. Вода вечерняя теплая, а поле утреннее – холодное. На одной и той же картине. А в природе так не бывает! Даже если закат в луже мазута увидишь, по единым законам строится все.

У другого художника – обнаженная женщина, как из фотографии вырезана и наклеена на плакат из советской эпохи. Да вдобавок, черным контуром обведена! Для чего это? К черному цвету в живописи прибегают от беспомощности, когда нечего сказать. У первобытных людей нарисовано лучше в пещере пальцем на саже. Там хоть попытки успешные мамонта или бизона бег, движение передать! Или изготовленье к прыжку. Лучше уж в окошко глядеть, чем на иные картины.

Но вообще-то я зря разошелся, ведь плохие художники тоже нужны. Если б все, как Веласкес, писали, было б скучно и непонятно, что хорошо, а что плохо… Только пусть бы плохие, но как-то по-своему, а сейчас в современном искусстве одинаковы все, как «Митьки».

А Малевича я жалею. Мне рассказывали искусствоведы приезжие, что он – мой коллега. На железной дороге служил, но не поммашиниста, а чертежником. Рисовать он не мог, а любил. Ну не дал Бог таланта! А потом, когда стал комиссаром искусств, всем доказывал, чуть не с наганом, что, мол, живопись истощилась! Доказал он себе и последователям своим, но не мне, не Дали, Сальвадору летучему. Я бы вот что Малевичу сказал: «Может быть, Казимир, ты умен, может, ты геометр и чертежник, но в искусстве, как кротик слепой, только холмик кротовый нарыл, по сравненью с Монбланом». Может, просто прославиться думал. Неизвестно, что у него на уме. Павлов, Сеченов его бы насквозь просветили.

Я приветствую Левитана, Рылова, Ван Гога! Бог, и природа, и человек – величайший принцип художников! Даже тех, кому выпало жить в лихолетье. Им подсказывало чутье, превращать Тебя и Меня в черный квадрат не стоит. И художники рисовали это: Тебя и Меня. Потому, что им святой Лука помогал, а не на Вельзевула похожий кто-то. Этот «кто-то» уже в мир пришел, но в умах пока царствует, умственно. Для него Тебя и Меня не существует, а есть черный квадрат, пустота пустот… Черный квадрат – это и есть смерть! Бедный Малевич, заблудший чертежник! Он даже гроба эскиз для себя начертил. Супрематический гроб, наилучший. Чистую правду какому-то другу писал: «Мы не нужны, друг, народу».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации