Текст книги "Богомаз"
Автор книги: Наталия Айги
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
В комнатах у него гарпуны, бивни, все жилище обставлено гигантскими гарпунами. Сын-зверобой на моржей охотился на Чукотке. Между гарпунами черепахи ползают, ежики, кролики в вольерах. Гамбургер зверушек акварелью писал. Ежик, к примеру, пьет молочко, внизу стишок Михалкова или Агнии Барто, прелесть. Я восхищался. Друзья ежегодно его открытки в Москве издавали. Под чужим именем, конечно. Гамбургеру в Москве и Питере работать и жить запрещали. Несколько открыток он мне подарил! Вот я, дурак, отдал их кому-то!
Все эти акварели, пастели, сепии – не для меня! Темперой святых хорошо писать, а я пишу грешных. Масло – мой материал! Я ведь врать не умею, Гамбургер картинами моими восхищался. Все признаки большого художника во мне находил. А портрет Коли Макунина как отмечал… Особенно!
«Ты, – говорил, – все человечество в одном портрете изобразил!» Вернее, «вы все человечество в одном портрете изобразили», – потому что он мне всегда «вы» говорил.
«Откуда это у вас, не постигаю. Выучиться этому нельзя. Столкновение ледяного с пылающим, стремительный мазок, даже страстный… Экспрессионизм! И чувствуете стихию масла, как никто… Это врожденное. Не загубите дарование свое с корешами, Володя!»
Работать в театр приглашал под своим крылом. Драму или трагедию оформлять. Для начала даже комнату в театральном общежитии сулил. «Актеры, – говорил, – все же кругом будут, не кочегары».
А я забоялся чего-то в театральное общежитие идти. Хотя краевед разъяснял, в упраздненной церковно-приходской школе… Во-первых, у кого там спросить, экспрес-сионизм – что это такое? Во-вторых, я уже жил в общежитии железнодорожном. Знаю я эти общежития! Бдения сплошь там ночные, а я засыпаю с последним лучом солнца. Свойство такое, может атавизм, закрываются глаза без солнца невольно. В театре жизнь ночная, как в железнодорожном депо. Я бдения ночные, ну, не выношу. Прям по пятам они за мной гнались всю жизнь: в депо, у цыган, в кочегарке… Хотя мог бы в театре артистку обольстительную полюбить, как отец мой в Калязине. Но нравы-то в театре какие! Не церковно-приходские… а я измены не смог бы перенести и умер!
Долго мы с Гамбургером дружили. Кочегар и художник. Вернее, не кочегар, а уж считался потом маляр-живописец 6-го разряда. Он ко мне в Светлый Уголок на катере приезжал, картины смотреть, когда я к Нюре вернулся.
Оформил я у Гамбургера все же одну постановку в театре. Драму «Дорога жизни», до трагедии не дошел. Избы какие-то рисовал. Может, об этом отец или дядя Коля у себя под Калязином что-то слыхали? Но на постоянно в театр не пошел.
Да что такое Кимрский театр, когда в Светлом Уголке цирк народный открыли! Вся компания корешей – туда, в самодеятельность. Босс, Удод, Мулат, Миловид, даже Новиков Николай. Их человек тридцать, циркачей. Лиля Гумерова с зонтиком по проволоке ходила. Алле-гоп! Сальто-мортале! Босс жонглировал, Миловид цепи рвал, а еще был номер «Эквилибристы на лестницах». Внизу Миловид на плечах держит Удода с лестницей, а наверху Мулат, весь в блестках, без лонжи, на голове стоит. Копфштейн! Ну, просто гуттаперчевый мальчик! Я ничего подобного не видал! До чего талантлив русский народ!
Миловид на арене красовался, здоровый и до чего, правда, неотразимый, гад! Хвалился: «Я всем руку загну!» И правда, руку ему никто положить не мог, с борцом справился в Москве! Ему только мясник из Твери руку загнул, причем и мясник-то немолодой!
У меня руку гнуть с Миловидом – ничья, хоть он килограммов на пятнадцать здоровей и настолько же выше. Звали и меня в цирк, с ними гири пудовые поднимать, но я постеснялся. Я осветителем у них стал, и не видит меня никто, и все же участвую. Лучами голубыми, золотыми, розовыми из будки циркачей освещал. Надо бы Миловида зеленым осветить, как утопленника, он мне судака раз несвежего, зеленого продал. Ну да Бог с ним, под водку сошло. Я для цирка афишу чудесную нарисовал. Пригодился для нее старинный холст Супермена. Лиля Гумерова в юбочке на проволоке на одной ноге. Арабеск называется вроде.
Инкунабулы[2]2
Инкунабулы – обозначение первопечатных книг от изобретения до 1501–1525 гг.
[Закрыть]
Более полугода выжить я в Кимрах не смог, в Светлый Уголок снова вернулся. Дело не в цирке народном, в Кимрах беда у меня приключилась.
Гамбургер Леонид Эмильевич, театральный художник, человекам всем человек, сильно живописью моей увлекся. Место творчеству моему нашел где-то на стыке изощренного авангарда и фольклора. Радовался, будто жар-птицу поймал. Тревожный напор и живописную интригу узрел в картинах, одним словом – экспрессионизм. Я и не понимал половину. Что такое экспрессионизм? Все же шесть классов у меня. А получилось вот горе…
К Гамбургеру из Москвы заслуженный деятель искусств приезжал, дачник. Так восхитился картинками, балдел от моих работ. «Я, – говорит, – хочу порадовать жену настоящим искусством! Она у меня в институте живописи преподает, разбирается. Сколько лет ни одного художника выпустить не могут, дипломы, конечно, дают». И повез мои картинки к ней на ялике. А когда я через день за ними приплыл, он в смущении говорит:
«Ты, старик, извини, что так вышло, но лодка перевернулась. Я сам чуть не погиб. Все картины твои утонули».
У меня сердце прямо остановилось. Как это утонули?! Как? Я так радовался, когда их писал… Я каждую картину переживал. А он мне взамен карту старинную стал сулить, с подписью какого-то царя или царицы, краски сколько угодно… Адрес давал свой, на Первой Мещанской где-то…
Ничего я не взял, убит был, только виду не показывал. Сам же дачника утешал, угощал его спиртом. В чудовищный запой мы в тот раз с ним попали. Спирт на биохимзаводе рекой лился. Тысячу декалитров производили в сутки, непрерывный процесс. С пола до потолка я им все расписал. «Партия – наш рулевой». Лозунги, обязательства социалистические, сроки освидетельствования на агрегатах, правила безопасности – все писал. Кореша или Стас специально стащат объявление, какую-нибудь табличку, чтобы срочно машину за мной!
«Сделай, Владимир, ради бога, скорее, комиссия едет!» На спирт часто проверяющих посылали.
Высоко под потолком в Красном уголке портреты передовиков сухой кистью исполнил. Все они уж теперь от пьянства скончались. Еще, помню, ошибся, написал «педоревики производства», «осуждение» съезда, вместо «обсуждение». Все пугали, тебя посадить, мол, могли при Сталине. Да я в лагере б не пропал! «Моральный кодекс строителя коммунизма» тысячу раз писал! «Человек человеку – друг, товарищ и брат!»
Спиртом платили за мою мазильню – законно. В столовой сказочное что-нибудь нарисую, в душевой – рыбы и цапли. Директор шутил, что новые корпуса пристроит для моей живописи. В общем, спирту у меня было много.
После утопления картин я лет пять рисовать не мог, оформиловкой одной занимался. Одновременно как-то буря сделалась в душе и опустошение, будто потерял все родное. Оформиловкой оскомину сбивал и естеством красок любовался. Как замечу: кусты пригнулись перед дождем, волны на реке с белыми барашками, огненные облака, слезы всегда на глазах. Мне от красоты плакать хочется. Вон у евреев даже стена плача в Иерусалиме, может быть я – еврей?
От старой крестьянки одной досталась мне икона «Вознесение Илии». Это чудо, а не икона! И отца, и всех родных позабыл почти, а икону тридцать лет забыть не могу. Узенькая, как гробик, вся в серебре, краски на ней тонко так сочетались. В Третьяковке подобной нет. Я с работы прибегал и начинал на нее любоваться. По нескольку часов на икону смотрел, пока слезы не наворачивались. Нюра говорила не раз «Чокнешься, Володя!»
Взял потом, да оторвал от себя, подарил «Вознесение» другу Лаврушке Лындину.
Был я все годы больной на красоту и уходящую старину. А как Мулат книгу притащил «Тайна выцветших строк», вбилось вдруг в голову мне библиотеку Ивана Грозного найти. Живое предчувствие – найду! – всего охватило.
Все узнал, прочитал, как искали в Кремле в замурованных подземельях, от угловой Арсенальной башни копали, под Сенатом, везде, в Александровой слободе… Игнатий Стелецкий чуть с ума не сошел, да кто ни касался – волненье охватывало. Описал этот немец Иоганн Виттерман золотые тома на мою беспокойную голову! Может, шили Ивану Грозному сапоги из сафьяна в наших краях – тут и библиотеку запрятали.
В самом деле, ведь могли и сюда, на Волгу привезти. Где-то на острове против Медведицы – замок полуразрушенный, в нем подземный ход есть. Изразцы поливные, XVII век, золотистые, с травами там находили. От Бориса Годунова остался дворец, он такая бестия был! Привезли, запрятали и забыли все этот уголок.
Может, староверы слыхали? Край здесь такой, что кругом староверы. У староверов самих книги рукописные, первопечатные в каждом доме, небось, до потолка сложены на чердаке! Кто же сорок лет здесь охотился и детишек учил? Отец и дядя Коля. По моим родным все ко мне доверие имели. Я к тому же отпустил бородку и одежду таскал черного цвета – то ли странствующий монах, то ли художник, то ли еще кто-то необыкновенный. Мистер Икс, в общем. Кличка почему-то прилепилась ко мне – Богомаз.
Я в азарт первооткрывателя с либереей Грозного вошел, прямо помешался, ну хоть одну-две книги разрозненные найти. Все Заволжье исходил быстрым шагом притом. Скороходом мог быть при дворе.
«А ки рекут тя, отче? Камо грядеши?» – спрошу у людей и все, доверяют. А что не молюсь, конспирация, вот чего, он де наш, ортодокс, божье слово разносит, так думали религиозные люди.
Они мне в Мельгунове указали трех старых девиц Кремлевых, дочерей священника. Как забрали отца в тридцатые годы, они не в себе. Днем молятся взаперти, ожидают Апокалипсиса, по ночам огородничают и дрова заготавливают в лесу, где повсюду медведи и тысячи змей. Даже рядом деревня Гадово есть. Всюду змеи, куда ни пойди. Сядешь на пень, а они выползают, серые гадюки, как женские чулки, рубчиками. Змей и меня не боялись сестрицы, в дом пускать стали, я обаятельный и спирт им носил. С младшей, в белом платочке, даже пьяненький рядом лежал в копне. Ничего, почестно, греховного не было, христосовались на Пасху.
Книги со временем кое-какие показали отцовские. По одной, по две выносили. Не хотели расставаться с ними. Вот сокровище, Господи, вот красота! Хоть я в Бога не верю, конечно. Ниточкой льняной все переплетено, клеем ржаным на квасе заклеено, кожа тисненая! Маргиналии какие-то на полях.
Часослов, Евангелие, Устав церковный, Потребники и Прологи пережили царей! Посмотрел, понюхал листы, пахнет Иваном Грозным, ей-богу! За смешные какие-то деньги, за три рубля, сестрицы книги мне уступили. А раз вынесли рукописную, сборник каких-то рецептов, почерк, как бисер, впору в увеличительное стекло разбирать. Я иконы так не любил, как книги. Каждый день их перебирал, сила от них исходила, не божья, конечно, я ведь не верю, а историческая! И читать их не надо, инкунабулы, просто на них любоваться.
Я в Москву эти сокровища повез, узнать у спецов, что за книги, какого времени. А в Москве из древлехранилища такие вышли ко мне библиографы, что я уставился неотрывно, в зрение превратился весь! Про либерею Ивана Грозного чуть не забыл навсегда. Эталонные вышли две женщины! Образец красоты! Я-то уж разбираюсь в прекрасном! Томные, нежные, четыре ручки, как детские, бриллиантами сплошь украшены, а бедра, наоборот, пышные, крутые. Как у Анны Снегиной изгибы. По-видимому, еврейки. Больше всего, мне, почестно, женщины в Ленинской библиотеке понравились. Я всегда мечтал полюбить такую, тайно в них сразу влюбился, но подойти, конечно, не смог, с предложением дружить. Робел! Все же библиографы древние языки знают. Только сумел прошептать: «Спасите древние книги!» Одни книги им предложил.
Хотя Лындин Лаврушка, художник, я с ним тогда же в Ленинке познакомился, дорогу спросил, рисковый, разбитной, говорил, что любую женщину покорить можно. Будто они все дрянь, тронь и упадут.
Хоть меня убей, в это я не поверю! Женщина любая, какая-никакая, лучше мужчины, все равно. Все у нее забота о ком-то, как у матери.
А как покорять, мне Лаврушка демонстрировал в буфете: подходил к девушкам, пяткой себя по заду хлоп! и делает вид, будто зуб изо рта достает. Девушки смеются, а он у них что-то спрашивает потихоньку. Девушки отшатнутся: «Нет, нет, не надо!» Мне объяснял: «Я спросил: а глаз вытащить!» Вот художественная натура!
Передал я инкунабулы милым женщинам. Очень они меня благодарили, очень. Даже фотографировались на память со мной, в газету написали заметку: «Находки молодого речника». А погодя прислали в Светлый Уголок мне благодарственное письмо. Я глазам своим не поверил, что письмо на бланке Министерства культуры! СССР! Я на улицу побежал, всем прохожим показывал, как описывали находок моих достоинства! А те пальцем крутили все у виска. Удивительно! Я ведь кто? Никто! В детстве хулиган со странностями, затем слесарь подвижного состава, кочегар, маляр-живописец. А из Ленинки пишут «уважаемый товарищ».
«Уважаемый товарищ! Переданная Вами книга «Потребник» издана в августе 1636 года в Москве, что соответствует 24 году царствования Михаила Федоровича Романова. Книга весьма ценна, т. к. доски переплета подклеены старыми рукописями, имеющими дату 1667, что может служить указанием на приблизительное время переплета книги». И так далее. Но значит, все же не Иван Грозный, а Михаил.
Милые какие библиографы, досконально все для меня изучили, разобрали. С Нюрой я, конечно, зря поделился восторгом. Сожгла письмо из Ленинки в титане. И на фотографии в газете глаза у меня иголкой выколола. Но я на нее не обижаюсь, она, говорили, собакой в детстве сильно напуганная.
И пошло-поехало. Меня со всей страны библиофилы письмами завалили. Архивисты. Архивисты, дети какие-то с Украины. Инкунабулы просили, склоняли в похвальном тоне, знаменитостью стал. Пришлось даже выступить в клубе к 400-летию выхода в свет первой датированной книги, короче, к основанию книгопечатания в России. Я гигантский портрет первопечатника Федорова нарисовал и под ним выступал, сказал несколько слов со страху. Дальше больше! Мне за каждую книжку из Ленинки по письму прислали, и все на бланках с печатями, ни одной бумажки простой!
«Уважаемый товарищ! Переданная Вами книга издана в типографии Андронника Тимофеевича Невежи в Александровой слободе в 1577 году. На бумаге – водяные знаки «голова шута» и «бумажная мельница», показывают бумагу иностранного производства, употреблявшуюся в московских изданиях. Сотрудники отдела рукописей разбирают подписи под печатями и записи на книге».
Главный хранитель письмо подписал и заведующий отделом рукописных книг, оба профессора. Я догадался, те эталонные женщины, которые ко мне выходили – профессора! Господи! Женщины милые такие – и профессора! А печатник почему-то, как я, невежа! Я не поверил, глаза вытаращил, как Мулат, хотя врать не должны. Прям с порога выпалил им в следующий раз: «Вы профессора? Не может быть! Я никогда профессоров не видел!» А они засмеялись чему-то. Я не понял. Ротики маленькие такие, кофейными ложечками, наверное, едят. Смейтесь, смейтесь, что хотите, то и делайте, я все выдержу. Как-то сразу ведь навалилось все на меня: типографы, фронтисписы, профессора, шмуцтитулы.
Эти милые женщины-профессора к академику Витту меня раз послали. У него, объяснили, причуда – первопечатные книги собирать. «Покажите ему что-нибудь из находок». Витт на книги, а я на Витта самого, как на чудо, смотрел, ведь о нем есть заметка в Большой Советской Энциклопедии, я проверял. А потом, у него весь Иван Федоров собран, даже Острожская Библия в два столбца, может, Скорины с Гутенбергом или Пискатера и недоставало, с ходу не разберешь в куче манускриптов и раритетов. А спросить постеснялся, я ведь не прокурор.
Я ему «Кормчую» подарил, «Евангелие» 1606 года, «Устав Церковный» Анисима Радишевского. Великолепные экземпляры, в отличном состоянии. Мне библиографы все растолковали, просветили невежу.
«Это как удалось вам добыть, Владимир?» Витт удивился: «Вот эти книги четыреста лет прожили и столько же проживут!»
И все гладил фолианты ласково, как кота. Истинный библиофил. Ну, я и рассказал академику, где что добыл. Пароль: «камо грядеши». Он смеялся. Нет, ну правда, товарищ академик, надо спасать книги. Староверство триста лет уже умирает, закапывают инкунабулы эти фанаты в садах под яблонями, или «пускают по воде». Пусть уж у библиофилов хранятся!
Как меня полюбил академик Витт, как родного! Не за книги, конечно. Что-то, думается, увидал во мне черными глазами, чего другие не видали. Прозорливый был человек. Да он прямо говорил:
«Удивительный вы юноша, оригинал! Я к вам расположился душою. В клубе рисуете, на стройке, в заводе спиртовом, как вы успеваете книги искать?»
И прямо от меня невозможного захотел, на аркане в институт тянул историко-архивный, он не знал, что бывает шесть классов образования у людей.
«Подумайте, Володичка, ваше житье-бытье совсем надо переменить! В любую археологическую экспедицию вас устрою. Их ежегодно – четыреста!»
Вот размах был в Советском Союзе! Ну какие же экспедиции! Заблудишься в них, их вон сколько пропало. В городе-то дорогу подсказывали, люди хорошие раньше были. И могу я разве без Волги жить? Сколько закатов одних я здесь видел! Да и Нюру со Стасом кто будет кормить?
Я к людям привязываюсь сильно, так хочу, чтоб меня любили, чтоб восхищались. Я у Виттов любовь ощущал, даже денег мне на дорогу присылали. Вот академики какие прекрасные были! И чаем поили из старинной посуды с ручками золотыми, я у Супермена в Кимрах утварь такую не видывал.
Книги, книги у Витта вокруг, самые ценные в мире, персидский ковер, больших мастеров картины… Скульптура в столовой, изваянье, женщина деревянная запрокинувшаяся… То ли Эрзя, то ли Коненков, то ли кто-то еще известнейший. Везде картины Сверчкова, который лошадей рисовал. Целое состояние эти лошади стоили!
Витт при советской власти коневодством почему-то занялся, новые породы с Буденным для Красной Армии выводил. А сперва при царях был юристом. О, какой это ум! Я ничего подобного не встречал Кем угодно, видно, мог быть! Вот есть какие уникумы на свете!
Книгу юридическую «Екатерина и право» мне подарил с теплой дарственной надписью. До революции издана еще. И, между прочим, экземпляр свой последний. Я книгу сразу дяде Толе отдал, я ведь ничего не собираю, вещизма боюсь. И еще капитальный труд, кирпич килограмма на три, про битюгов, про пони, про других лошадок с фотографиями… Из истории русского коневодства что-то. Где, у кого, за сколько куплены, на каких пароходах, в какое имение везли. Исчерпывающе. Я этот труд дяде Коле отдал, пригодится, может, ему. Ну и теплой надписью от академика похвалился, и не украдут у меня кореша…
Витта жена, как в Эрмитаже царица, в ожерельях, беспрепятственно меня к нему допускала. Постучит в кабинет, тук-тук, Володичка с Волги приехал! Он привез «Земледельческую газету» и «Розыск». «Розыск» – такая полемика со старообрядцами о вере. Забыл совсем, кто и написал-то ее.
«Проси!»
Ожерелье у нее до полу из желтого металла, может из золота, головы быков с красными глазами. Стеснялся долго спросить: «Это стеклышки, пластмасса или камешки у вас?» а она говорит: «Это скифское золото, Володичка, в юности Витт в кургане нашел. Это рубины, тогда все драгоценное было».
Как ударило меня, может, жили скифы в Светлом Уголке, хоть недолго, там у нас курганов полно! Кошмар! Голова уже всего не вмещала. Вот интересы мои, как Волга в дельте, разветвились на несколько рукавов: либерея Ивана Грозного, живопись, а теперь еще скифы! На раскопки стал ездить на дивные волжские острова, как подвижник науки. Каждый день километров тридцать на веслах, гигантские мускулы накачал. Витт во мне весь набор природы находил: наука, искусство и культура физическая, спорт.
Чему же тут удивляться, если в один прекрасный день я клад нашел! Кто ищет, тот всегда найдет, как в песне у Дунаевского. Глаз у меня зоркий, мне, как сыну любимому, Волга тайны свои открывала. И фельдшер-краевед со спасалки намекнул по дружбе, что берега весной обследовать нужно, когда их волной размывает. Мол, весной, скрытое станет явным. Можно сказать, под ногами целый кувшин монет серебряных Тверского и Кашинского князя, правда, разбитый. Толпами мимо шли и не видели! Так нарочно только придумать можно, а у меня в жизни так было, почестно. Отдал я весь кувшин в отдел железа в Исторический музей, не оставил себе! Знали меня в отделе железа, через служебный ход ходил. Видите, я какой! Я чудо!
У Медведицы остров большой с отмелями, с гнездами ласточкиными. Что-то сверхъестественное на обрыве нашел, ну, а что, не пойму, не хватает научных знаний! Из обрыва торчит над головой, как из глины, жернов, рубчатый орнамент. Может, культовый предмет? Древние кому-то поклонялись. Закопченный алтарь или элемент искусства?
Рыл я на острове, всюду копал, как из песочных часов, кости сухие сыпались сплошь. Видимо кости перегорелых рыб, которые в Волге раньше водились. Костей закопченных, ну, почти исполинских, странное скопление нашел в другом месте. Целый мешок накопал! Зубы меня гигантские насторожили. Может быть динозавры? Миллиарды лет они могут сохраняться. Я быстро в Москву повез этот мешок, в институт, указали специалиста. Где, по каким лестничным маршам шел, не помню. В кабинете ученого только вздохнул, как трость старческую с набалдашиной и лоб, а вернее, благородный купол увидел. Специалист глухой и маститый, неряшливый, сильное впечатление производил, весь загорелся, в кости вцепился. Начал их на кучи раскладывать: это вот вепрь, это лось, зуб медведя… Не нашел динозавра. Сажей костровой весь лоб перемазал, что обгорела лет тысячу назад.
«Рассказывайте, – ревет, – рассказывайте! Где вы нашли стоянку? Координаты какие?»
«Неужели стоянка? Древнего человека? Серьезно? Это неолитическая стоянка или палеолит? Там место сильно доминирует над ландшафтом». Вон как я ответил! Грамотно! Не ударил в грязь лицом! Семимильными шагами в науке пошел.
«Экспедиция заложит шурфы, разберется. Попадались вам нуклеусы, ножевидные пластинки? Да что я спрашиваю! Вы, небось, клады ищете. Не троньте культурный слой! Предупреждаю. Нам уже лучшие образцы русского неолита сгубили».
«Да нет. Ищу мастодонтов, динозавров. Вот кости».
«Ваши кости оставите здесь. Здесь 105 костей зайца от 7 особей, медведь бурый – 82 кости от 25 особей, гиена 35 костей от 2, кабан и еще 100 обломков костей, преимущественно млекопитающих. Сохранность исключительно плохая. Трубчатые кости раздроблены для извлечения костного мозга, а некоторые погрызены хищниками. Повторяю! Не троньте культурный слой! Вы колхозник?»
«Да нет. Я художник, ищу, что попадется, исследую первобытность».
«Это еще хуже. Не трогайте ничего! Мы тогда в ученых записках отметим, что стоянка найдена вами. Это я, профессор Брюсов, вам говорю».
Я обрадовался и спрашиваю: «Вы профессор? Мне почему-то фамилия как-то знакома? Странно».
«А потому, что я брат Валерия Брюсова. Вы поэта такого знаете?»
«А как же:
Великая радость – работа,
В полях, за станком, за столом!
Работай без лишнего счета,
Работай до жаркого пота,
Все счастье земли – за трудом!»
Удивился, наверное, профессор, что я с ходу ему стихи прочитал, простой деревенский человек. Поэт из Загорска мне эти стихи открыл, я запомнил, потому что главный двигатель у меня в жизни – труд. Правда, профессор на врублевский портрет брата-поэта отдаленно помахивал, очень смутно. Да ему ведь уж лет сто пятьдесят, ветхий совсем, даже на раскопки с экспедицией не приехал.
А археологи приезжали. Редкую находку я сделал, жернов ритуальный неизвестной культуры, не дьяковской, не фатьяновской, а другой какой-то. Вот, соучастник открытий даже у археологов был!
Палеолит, неолит, а потом уж культуры наслаиваются. С самого неолита городили эти древние в месте том же, одном – постоянные поселения. И особенно жить любили, если место доминирует над ландшафтом. Видел сам – изразцы, восемнадцатый век, перепутанные с костями, с горшками, с замками железными. Рубила там и сям грубой обработки, скребки, дротики кремневые, проколки, а вот как расщепляли кремень первобытные люди, неизвестно науке!
Многих я заразил страстью клад найти, невольно, конечно. Стас даже фибулу вместо пряжки на ремне стал носить. Археологи чуть в обморок не упали: где, мол, он ценность такую взял? Сколько я всего нашел! Я один, как целая экспедиция. Бремя науки на себя взвалил, весь отдался раскопкам. Если б не раскопки, не клады, сойдешь с ума с этими Стасами, с Нюрами.
И книги не бросил! Снились даже кельи, огоньки, пергаментные свитки. Мне и библиографы новых находок желали. В Скулине у Агриппины Петровны, худенькой, набожной, но отменное сердце, целый склад старопечатных книг нашел в сундуках, в соломе. Древность умопомрачительная! Там, среди книг, Триодь Цветная одна Джордано Бруно пережила! В классе пятом или шестом проходили, что он – еретик и сожгли его в 1600 году, а Триодь, хрупкая такая вещь, цела, в Тверской области на чердаке сохранилась.
Я ту книгу, Триодь, в Пушкинский дом, в Петербург, отослал по совету фельдшера-краеведа. У меня так всегда: надышусь, насмотрюсь, наиграюсь и кому-нибудь отдаю. Краевед подбивал – в Петербург, только в Петербург посылай, в переписку хотел вступить с девушками петербургскими. Там думал жениться, будто от невской воды цвет лица особенный, а характер нежный. Мне из Петербурга почему-то мужчины ответили. Благодарили, конечно. Текст красиво располагали на фирменном бланке. Я им тогда, бац, посылаю прижизненного Пушкина, за бутылку алкаши притащили. Опять отвечают мужчины. Удручающая, по-видимому, обстановка там, в Пушкинском доме, ни одной женщины нет!
Мало того, без предупреждения, вдруг филолог-ученый оттуда в цыганский домик ко мне прикатил. Захотелось места посмотреть, где я книжные сокровища нахожу. Я, почестно, безмерно был счастлив. Красавец, румяный, как снегирь, роскошная борода, высокий, все за моего отца почему-то считали, хоть меня явно моложе. Я дождаться не мог на следующее утро, когда он очнется, лишь петушки запели, разбудил. Спирту взял бутылку и повел осматривать наши края. Целый ряд староверов с ним посетили.
Федор Политыч, вдовец, седенький весь, жил при моленной – часовне, ну, такая простая часовня, совсем как сарай, только маленький крестик на крыше. Книги пузатые у него, как сундуки. Сто один год, но так быстро ходил, и котомочка всегда за спиной, прям один к одному всесоюзный староста Калинин с бородкой. Мы с ним дружили. Как увидел, кого Бог принес, стал угощать, блюдо студня огромное сразу – бух! – на скобленый стол. Мы с филологом на козликов беленьких загляделись. То ли от холода, то ли от скуки, он их в доме держал. Прыгали вверх на метр, как мячики, на четырех копытцах. Милые, занятные два козлика безрогих. Раз – и на стол запрыгнули! Два – на сундук! Смотрим, а студень из козликовой мамы уже коты слопали, маленький кусочек остался.
С ходу филолог книги у Федора Политыча углядел: «Будьте любезны, позвольте вашего Апостола посмотреть?» Так Федор Политыч удивился: «Как ты узнал? Может? нет у меня никакого Апостола?» – «Вот, Федор Политыч, какие спецы из Пушкинского дома со мной дружат! По переплету, по интуиции узнают!»
Зауважал Федор Политыч, но не уступил книги ни за какие деньги: «Я те церковную книгу продать не могу, грех! Вот помру, заберете». Даже обидел филолога немного: «Ты зачем людям «вы» говоришь? Человек даже с Богом на «ты».
Стал филолог поправлять дело: «А подай-ка, отец, Апостола с полочки». Да уж поздно. Дал нам, как лекарь деревенский, только барсучьего жира с ключ-травой какой-то, то ли орлец, то ли птичий горец, геморрой филологу лечить, да мне шомпольное ружье с бронзовым курком и накладками, ижевский завод, 1837 года, не нужно ему ружье. Я уж другу отдал, москвичу, вот дурак, ведь бесценное оно было. А на следующий день к сестрам пошли Кремлевым. Приняли нас хорошо. Вынесли, как всегда, две книги. Вижу – одна так себе: «Цветник – познания из всех областей, необходимых человеку простому». А другая, чувствую всей душой, инкунабула! Чуть больше Апостола, в досках дубовых, кожаный переплет, заставки растительного орнамента на тонкой желтоватой бумаге и водные знаки на просвет «кувшин однорукий с цветком». А выходных данных совсем нет! Никаких! Что интересно, совсем новая была старая эта книга. Гость мой по старым книгам «собаку» съел, спец, а тут замолчал, как увидел. Все до этого стихи заунывные читал Державина с Ломоносовым, слушать невмоготу. Я больше люблю стихи, где прославляются неимоверные усилия человеческого духа, или лирику. Взяли мы инкунабулу за три рубля у сестриц, так и пошли, молча.
Всю дорогу он думал, не понимаю, говорит, что за издание. Я книжник, я в своем деле как раввин, если Талмуд проколоть иголкой, раввин скажет, через какую букву острие прошло.
Я не понял! «А зачем Талмуд прокалывать? Скажи!» – «Да не настоящей, умственной иголкой». – «А-а!»
Так он и я не поняли ничего, пока в цыганский домик не воротились. Книга там имелась у меня «Начало книгопечатания в Москве», про «друкаря книг, не виданных прежде». Автор мне сам прислал за находки. Кое-что по ней уточнили. Гость тогда мой прошептал: «Эврика!»
Как-то вмиг прояснилось – дикое мировое открытие мы сделали! Находка века, не меньше! Мы анонимное Евангелие нашли, до Ивана Федорова напечатанное! Прежде всех книг! Их в мире две-три! Дороже сундука с золотом штука!
Три дня мы с филологом от радости выпивали вина сухие, шампанское и коньяк за анонимных печатников и за Федорова с Гуттенбергом до кучи. Благо я сам объявление писал в продовольственном магазине: «Вина сухие, шампанское и коньяк продаются во все дни недели с 11 часов до закрытия предприятия торговли». Ровненько написал, гениально. А про водку завмаг почему-то писать не велел.
Все газеты о находке трубили. Гость мой сразу в гору пошел. Был кандидатом наук, сразу стал доктором. Видел его недавно Мулат по телевизору, знаменитый теперь, как Витт.
Забыл я, дурак, про библиотеку Ивана Грозного его спросить!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.