Текст книги "Богомаз"
Автор книги: Наталия Айги
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Круги Племсоля[3]3
Круги Племсоля – грузовая марка, указывающая максимальную осадку судна для плавания в данном районе.
[Закрыть]
«Пришла беда – отворяй ворота». Прямо по пословице получилось. С Полей разрыв и как раз Нюра что-то возьми да узнай про мои хождения. Заперла дверь в знак наказания, не пускает. Гуляй, мол, Богомаз. Думала, я бесхарактерный, буду проситься, стучать, а я гордый, наши все гордые, взял да ушел из цыганского домика, даже документы не взял. Все Нюре и ее сыну оставил. Живите! А как я домик цыганский любил! Больше всех домиков в мире! Больше домика в Паулино даже, где я в детстве жил. Я цыганский домик увековечил. Запечатлел его навсегда! Он на половине картин моих нарисован во всех состояньях природы.
Мне кажется, только настала весна. Это ведь зима по старому стилю. Вызволил, спасибо, человек один из беды, Волков дядя Саша. Никогда я доброты не забуду! Домик его стоял на слияньи двух рек. Жить он меня пустил в комнатку со столом, даже с кроватью железной. А что еще нужно! Как жить-то чудесно на слияньи двух рек! Мощные волны, простор, облака из неведомой страны! Прям для поэта место, для мечтателя. Какой же дядя Саша счастливец! Затеряться мог взором в голубом просторе. Рядом у него и белая церковь заброшенная, ящиками забита до потолка. Он у церковных врат фактически жил, у гигантской каменной колокольни. Такая величественность в глухом русском углу! Но уж икон ни одной. На куполах ржавое железо гремело вместо колоколов, хорошо хоть бронзовые позолоченные кресты сохранились.
Видел я потом у священника Ягодкина образ один оттуда – Божией Матери Иерусалимской икону. Чудотворную. Синие ризы у Богоматери.
В церкви ящики, а в подвалах колхозное зерно многие годы хранили. Внизу, у фундамента, продухи, через каждые пять метров продухи. Дядя Саша через продухи наловчился овес и пшеницу черпать приспособлением хитрым с ковшом. Или мальчишек, тоненьких самых, лазить в подвал заставлял. Начерпает тайком кошелку и продает, у кого куры. Этим и жил. А что ему делать! Он из армии дезертир, но хороший такой, пьяница хитроватый. Коммунизм с таким, конечно, не построишь. У него одна сухая рука, в лагере на лесоповале повредил, а другая дрожит, нос большой, сизый. Так и погиб глупо в заводе, царствие ему небесное, в лужу упал и утонул у проходной. Одни сапоги торчали.
А я работал по-прежнему много: в клубе, в колхозах, на стройке. До Новгородской области мой ареал доходил. И зарабатывал всюду! Нюра вокруг сновала целые дни, заплаканная, несчастная. Спохватилась! А я и не смотрел. Кому бы мне отдать отзывчивую душу! В археологию, библиофилию, в оформиловку углубился. В Кимрах, в районе, везде настоящие шедевры оформительского искусства создал! Зачем мне Нюра? Я на нее не обижаюсь. Мне она безразлична стала.
Раз я в клубе афиши писал, мне уборщица говорит:
«Вовка, Вовка, ты иди, выйди на улицу. Девка, посмотри, какая симпатичная на лавке сидит. Как Аленушка у пруда. Деньги, говорит, потеряла. Глаза на мокром месте».
Я минут через десять вышел с афишей в руках. Девушка крестьянская, трогательная, лет двадцати. Простоволосая такая, маленькая головка. Платье ситцевое в цветочек, и ноги белые, как у гончей. Загляденье! Не совсем, правда, в моем вкусе, крупновата. Я, маленьких почему-то женщин люблю. Кое-кто уж и деньги собирает ей на дорогу. Гуманизм! Весь народ раньше добрый был.
Я афишу повесил, на девушку посмотрел, она на меня. Я невидный, невзрачный, в краске испачканный, ну и что ж! А зато добрый и восторженный. Элементы святости у меня находили. И талант! Деньги, что у меня были, я ей все отдал и сказал, что дома еще есть. Тогда она говорит: «Вы вина возьмите. Пойдемте к вам». Ну, я две бутылки взял, мы пошли. Дома не было никого. Дядя Саша, по счастью, за грибами ушел или на пристани пьяный спал, не знаю. Только я сразу пластинку завел: «Маруся отравилась, в больницу увезли». Как он пел, не знаю, кто! Очень сильные пластинки у краеведа выменял. А потом Варю Панину – «Утро туманное». Всю душу у меня это утро вытягивало. В нашем роду все меломаны. Все вино мы вдвоем выпили. Я сказал, что работаю в клубе художником, а она говорит:
«Я живу у мамы в Калязинском районе».
«О, да вы землячка моя!»
«У меня дочка, Риточка».
«Да!»
«С тем человеком, с Риточкиным отцом, жизнь не сложилась. Я красивая. Мама говорит, что меня по зависти сглазили колдуны».
«Да? Я в колдунов не верю!»
«Что вы! Колдуны колдуют всегда. Рожки костяные у доченьки даже начинали расти, как горошинки. Сбили гребешком после крещения. Паспорт у меня пятигодичный, нужно его менять, а там у нас местность не паспортизирована. Мама сказала, езжай, ради Бога, куда-нибудь, на работу устраивайся, заодно паспорт поменяешь, а дочку пока оставь у меня. Ей уже годик. Вот я и поехала, а куда, и не знаю».
Я опять за вином побежал, принес две бутылки. Выпили, вышли с ней в сад и все… Вот как хрупок интеллект у человека! Выпимши две или три бутылки вина, какой-то обвал у меня получается. Я случайно как-то заснул, отключился под сливами. Ночью очнулся средь мрака, лишь оттого, что Люба, девушку Любой звали, смотрит на меня карими глазами, черным карандашом вокруг глаз обведено. Даже луну затмило. Я говорю: «У тебя глаза, как черные звезды!» А она говорит: «Я хочу быть пластилином в твоих руках». Выпили еще, никуда не денешься, страсть взяла свое. Как в песне: «Завели за сопку, началися ласки…» Что тут говорить! Утром добавили, на следующий день, на третий… Неделя или две прошли. Люба как протрезвела немного, расстроилась:
«Что же я теперь матери скажу? Столько дней пропадала, ни работы, ни паспорта!»
А я уж увлекся, втюхался по уши, никогда у меня милых таких не бывало.
«Я тебя никуда не пущу, останешься у меня. А маме своей напиши, что замуж вышла за художника».
Деньги с книжки поскорее снял, куртку, брюки, шапку, халат, туфли на каблуке Любе купил, а еще шелковую юбку и часы. Да не какие-нибудь, а с браслетом. Я люблю, когда у женщин металлические браслеты на руках блестят, многим женщинам я часы подарил, очень добрым родился.
А Любу вообще жизнь не баловала ничем: мать – скотница, отец – тракторист, а этот Риточкин отец Любе ведь нож сунул! У нее даже шрамик на заду был, очень красивый, розовый.
Нет, правда, вот счастие мне привалило. Красотой такой завладел! Хоть праздник на Волге и так каждый день! По фарватеру ночью огоньки мигают, красный – белый, красный – белый. Катера, пароходы в огнях, песни советские: «… запели птицы до рассвета, а это добрая примета…», или «…травы, травы, травы не успели от росы серебряной согнуться…» Так бы у дяди Саши и жили, как в раю, если б не один случай. Вдруг ко мне нежданно Роксана приехала, московская балерина. И не вдруг, много раз она ко мне приезжала. Забыл, почестно, про нее в угаре, так стремительно с Любой все развернулось.
На вечернем катере мы с Роксаной познакомились. Я от дяди Коли из Скоробогатова ехал тот раз. Он до пристани меня провожал со своими собаками всеми, в галифе, в белой фуражке. Я, от дяди Коли невдалеке, в знаменитом доме отдыха залу расписывал. И на здании трехэтажном трехэтажного Фонвизина громадного нарисовал. С парохода любого СССР изречение Фонвизина видно, по всему фронтону оно вилось. Только забыл, какое. Очень меня в доме отдыха полюбили.
Дядя к тому времени овдовел, зачудил, ел, как Дон Кихот, одну простоквашу, птиц записывал голоса. Уговаривали его жениться второй раз и отец мой, и дядя Толя, он ведь очень галантный, одержим гигиеной, незаурядные женщины рядом вились, но тот ни в какую: «Моя жена – сыра земля!» И все!
Я на палубе задумался глубоко о дяде, как он с садом управляется, прививки, новые сорта, вся Волга передо мной, простор голубой, волна за кормой, гордо реет на мачте флаг отчизны родной! Вдруг молодая дама нежданно выпархивает. Я прямо вздрогнул. Мы Роксану на пристани заметили с дядей Колей, что фигура роскошная, в общем – шикарная женщина, но вблизи оказалось не то, что-то природа не довинтила. Ну, немножко не вышло лицо. Я-то разбираюсь в прекрасном!. Профиль куриный чуть-чуть, будто бы Майя Плисецкая, только не рыжая, аспидная, глубокий черный цвет, как антрацит. Она сама подошла, заговорила, видимо этюдник привлек:
«Вы художник? Вы красивые места здесь знаете? Где балерине можно домик купить?»
Я ей любезность какую-то ляпнул, я умею. Перезнакомились с Роксаной за час, что плыли. Мама ее, оказывается, рисует, даже в Союзе художников состоит и отдыхает здесь в Доме творчества. Мы как раз мимо Полиной деревни плыли, мимо лучшего места на Волге. Там, я слышал, недавно продавал кто-то домик, да и с Полей, думаю, дай помирюсь.
«Да вот, – говорю, – Роксана, если хотите, тут давайте сойдем. На берегу художница-примитивистка живет. Она вокруг на сто километров все знает, ведунья».
Резво сошли и к Поле. Встретила по-родственному, радушно, стол накрыла, самогонки поставила, старое не вспоминает, она добрая, картинками хвалится. Балерине вся эта народность в диковинку, чугуны и ухваты. Поля-бестия спать нам вместе нарочно стелит, а сама на печке застыла.
Роксана говорит: «Моя профессия – раздеваться!» И раздевается. Я ничего подобного не видел. И в таком виде, совершенно голая, легла! Господи! Я же стеснительный… Как увидел ноги, талию… лучше не вспоминать… Ну и согрешили!
А Поля психанула, ни свет, ни заря, прямо ночью в лес убежала. А зачем вместе стелила?
«Да я думала, ты ко мне с невестой пришел! А ты с блудней! Лицом, точь в точь – фрицы, в войну тут стояли! Тьфу!»
И не может найти нужных слов. Вот с Роксаной мы так познакомились. Влюбилась она в наши края, в Волгу, в птиц с хохолками, в чибисов, везде они перекликаются в полях, как поезда. Ну, как не влюбиться! У нас кругом столько печали, безлюдье, пруды, ивы, которым по двести лет, домики, парни из которых на фронт ушли и не вернулись…
Она добрая оказалась, Роксана. Едет в гости, так сумку гостинцев везет, едва-едва тащит. Но, а я все Роксану носил на руках по безлюдным местам, ох, и сильный я был, как атлет. А она побежит, побежит, и на камень вдруг вскочит, изогнется и в позе замрет, как статуя: «Вот, смотри, какие у меня ноги! Самые совершенные!» И приезжает всегда в новом наряде, в таком, будто у нее модельер – Малевич! Мне-то думается, в человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
Так и рвалась представить меня зачем-то своей маме-художнице. Я-то робел, члены Союза художников для меня, как боги. Мать, почестно, как княгиня у нее оказалась, величественная, строгая, ей в Союзе художников никто не перечил. За мольбертом, в шали парадной, сидит и отламывает пастилу маленькими кусочками. Пришлось познакомиться, на картину княгинину взглянуть. Любезность какую-то ввернул о ее живописи. Откровенно и в двух словах: «Не Исаак это Левитан, не Аркадий Пластов. Ядовитая зелень и реализм, беспросветно унылый. А в придачу разваливается композиция. Я не удержался, взял, да ударил кистью по холсту мощно, несколько раз, и все собралось. Роксана охнула, испугалась, а художнице-маме, как ни странно, понравился мой поступок. Да, да! Такая вдохновенная вещь получилась, что ее на зональной выставке лучшей признали.
Роксана обрадовалась, бежит: «Ура! Ты маме понравился. Она хорошим манерам тебя учить хочет. Мы в Москве будем жить, у нас, в доме Сытина».
Дядя Коля не верил долго: «Неужели правда? Второй шанс тебе выпадает, Сивка. Бетси, Роксана… Не упусти. Может, выведут тебя в люди».
Не судьба мне в доме Сытина жить. В страшное положение я попал в тот раз. Мы с Роксаной вышли на воздух, в огород дяди Сашин и беседуем на скамеечке. Она полевые цветочки срывает, мне нюхать дает, а в окошко Люба наблюдает, на высоком окне на коленках стоит. Мне невмоготу объяснять, не легла, мол, ты на душу, а вот Люба, она как березка… Я тактичный, сказал, что хозяйки племянница приехала в гости. Но как заяц петляю-петляю, тоскую, как комок нервов сижу. Что же делать, говорю балерине: «Скоро катер в Дубну на подводных крыльях пойдет и за час туда можно добраться». А Роксана не понимает, ведь раньше ночевать оставалась, все у нас хорошо было. Что же делать, что делать, мысли пряжей прядутся в моей голове, но вразброд… У царя Соломона бы совета спросить!
В дом зашел, в Любе, вижу, играет страшная ревность: «Это кто? Ты чего это долго так с ней говорил?»
«Мы сейчас с тобой убежим, Любушка. Я знаю куда. Одевайся и прямо по берегу иди. Я догоню». Роксане сказал, что скоро вернусь, а сам наутек. Взяли мы в магазине коньяк, шоколадку, к человеку нерусскому все же идем, и бегом побежали к Клотильде. Там нас с Любой никто не найдет, потому что Клотильду весь люд опасается. У нее ворота на запоре постоянно, как в крепости. Только 1 сентября дети к ней за цветами идут. С разноцветными гладиолусами возвращаются. И веточка спаржи обязательно, как страусиное перо, из каждого развевается. А в другие дни сторонятся, чуждая она, Клотильда, абсолютно всем.
Вот как! Кругом тысячи корешей: Удод, Мулат, Коля Новиков, Федя Гущин, Валерка Французов, всех я поил, деньги давались легко, и идти некуда! Одна Клотильда на ум пришла в страшную минуту. А всего-то раз с ней столкнулся в лесу, сумочку поднес. Дом ее у самого леса. В нем она, как фея лесная, с козочками, с кроликами, с собаками, а в саду повсеместно цветы.
Выпили у Клотильды коньяку, убежища попросили. Она смеялась, как хозяйка медной горы, над нашим рассказом: «Ночуйте в бане».
Представляете, белокурые волосы, вылитая Мерилин Монро в фильме «В джазе только девушки», такая же улыбка, я афишу писал, только ей лет шестьдесят пять и рост два с половиной метра. Личность удивительная. Первое место по странности в Светлом Уголке она занимала. Мы потом с Любой считали, на семи языках она говорила. Ну, литовский, само собой, ведь Клотильда – литовка, но к тому же – английский, французский, немецкий, польский, болгарский и русский.
А Роксана ночевала у дяди Саши, в домике на слияньи двух рек. Догадалась обо всем и весь бедненький интерьер ему сокрушила… Краски мои оформительские нашла, стены до потолка ему расписала крупными буквами:
«Сволочь! Урод! Скотина ничтожная! Сдохнешь от пьянки, подонок!»
Я от ужаса прямо запотел, как увидел. Все пришлось заклеивать старыми афишами, киноплакатами прошлых лет. Где-то до сих пор под обоями сохранились.
Но не умер я от пьянки, не сдох, привык к баньке, там меня прописали. У Абзац Клотильды сразу лес за калиточкой. Выйдешь, прямо в лес попадаешь, а заснешь у тропинки пьяный, так тебя не увидит никто, гущина. И колодец у нее собственный, она пить из общественного боялась, воду могут отравить или кошку дохлую кинуть, а ты будешь пить и не узнаешь. Сколько раз Люба в Клотильдин колодец броситься хотела, что я с ней не расписываюсь. А как же расписываться! С Нюрой не разведен, и она мне вдобавок трогательное письмо прислала, ее Стас, поганец, чем-то обидел.
«Хотела вечером пойти к тебе. Все высказать, выплакаться, не посчитала бы за стыд, за унижение. У меня, увы, никого нету, одна. Но к тебе трудно попасть, ты ведь как в замке…».
Бедная Нюра!
Но Люба не утопилась в колодце, конечно. Как-то устроилось все. Женщинам поссоветовским купил конфетки, шоколадки, чтоб быстренько. Быстренько развели, быстренько расписали. Несколько невест там было одновременно с нами, в вуалях кружевных, в белых перчатках. Люба так грустно на других поглядывала невест. У нее дочка от убийцы двухлетняя была! Какие тут вуали!
Вечером мы с Любой напились и разругались. Я свидетельство о браке разорвал в мелкие клочки и в колодец Клотильдин кинул. И Клотильда видела все. Что-то сказала на иностранном языке и в свой дом ушла.
В Светлый Уголок Клотильда с мужем прямо из заграницы попала, года на три раньше, чем я. Жили по белому свету всему, а во время Второй Мировой парикмахерскую в Париже держали. Муж у Клотильды – таинственный человек, молчаливый, печальный, он совсем на цирюльника-парикмахера не похож, утонченный, застенчивый. Он скорее уж чеховский интеллигент или крупный иностранный писатель. Один к одному в газете «Новь» за 1914 год, у краеведа в подшивке, Анри Бергсон напечатан. Бросился зачем-то Клотильдин муж потом с крыши. Насмерть! Как он решился, не понимаю! Сам Мулат в этот раз промолчал. Что тут скажешь, безумную ошибку человек совершил! Жизнь ведь – праздник, подарок судьбы! Ну, ловил бы себе судаков в Волге, на закаты смотрел… Интересно ведь посмотреть, что у судака внутри: икра или молоки. Все равно не минует чаша сия, как художница Поля говаривала, а Клотильда по-своему толковала: чтоб не умереть – не надо родиться.
Хорошо еще, у Клотильды заранее фамильный склеп на кладбище был устроен на католический манер. Как предчувствовала она, и Удода с Мулатом наняла по литовским правилам склеп сделать. Склеп сама помогала камнем выложить изнутри. Клотильда все сама, да сама, за все бралась. Мы, литовцы, говорит, работяги страшные, ростом по два с половиной метра, горы можем свернуть. Мой отец всему научился в Чикаго в Первую Мировую. Он в Чикаго счастья искал. Видите, как я кроликов убиваю ловко, палкой бац! Еще бац, и готово. Ужас! Может она не литовка, а Эльза Кох?
Каждую неделю письма приходили из Парижа, Мельбурна, Нью-Йорка, от родных. Никто и не заметил, как Клотильда в Робинзона Крузо из парижского парикмахера превратилась. Враз! Вот какие метаморфозы в России возможны. Шкуры выделывала, шила себе шапки из шкур, штаны, в шкурах козьих, кроличьих щеголяла.
Фантастическая женщина! Все парижское не носила, забросила, целый вагон добра: крепдешин, шляпки, сумочки, крепжоржет, чуть не боа. Правда, где все это стирать? В прорубях, что ли? Моей Любе все отдала. Мне раз тоже предлагает подарок – иностранную ручку с золотым пером! Смотрит на меня и намекает, что, мол, ручка знаменитого человека. Какого человека? Болтали в Светлом Уголке, что ее муж связной был у Рихарда Зорге. В клубе фильм тогда о нем шел. Что же, похоже на правду. Для прикрытия парикмахерскую держали. Кто-то зашел подстричься, сел под сушилку и шифровку передает. Они колпаки голубые сушильные с собой привезли. Все сходится, я считаю. Жили по всему свету, а вернулись – без звука им пенсию дали, участок, дом помогли возвести. В Светлом Уголке ни с кем не сближались. На всякий случай, я назад вернул ручку Рихарда Зорге. Мало ли что! Спасибо, Клотильда Францевна.
Нет, все же счастливо мы у Клотильды в бане жили! Вечером – гости, друзья, кореша, все приходили на Любу смотреть. Мне поголовно и тайно завидовали: Стас и Удод, и Мулат, может быть, Босс и Валерка Французов, а один человек, участковый, он во время войны брал рейхстаг, он говорил: «Ну, ты, Богомаз, и бабу себе отхватил! Она всех в Светлом Уголке затмила».
Чуть печку утром протопишь, Любу запрешь, мало ли кто придет, а женщина спит на фоне вчерашнего похмелья, и мчишься на велосипеде афиши писать, в поссовет, на спиртзавод, на стройку, на завод судоремонтный… Ветер в ушах. А в двенадцать часов все – я свободен. Я же работал быстрее всех! Наберу в буфете всего: пирожков с повидлом, горячих котлет, и в баню, домой. Любу будил, мы до вечера пировали. Индейку жарили на костре, пластинки слушали, гуляли. Я Любу на спине катал в Клотильдиной соломенной шляпке. Времени совершенно не оставалось картины писать! Вот я какую жертву Любе принес.
Меня что, единственно, удивляет в отношении вина. Животные не пьют. И отец и все наши не пили. Иван Стогов – староверский начетчик, Поля – художница, Федор Политыч – без вина по сто лет прожили. Я-то стеснительный, из-за этого пил, да какой художник не пьет! Кабаки хоть и раньше были, в епархиальных ведомостях читал, отдал их, дурак, кому-то, все женщины полушалки пропивали. А у Любы-бедняжки вино и вино сплошняком. Выпьет, поет: «…ах, матушка, грустно мне…» Мне бы в хор Пятницкого ее свезти, может, в ней Мария Мордасова погибла. Так одно за одним, одно за другим, пропьянствовали три месяца, пока время выкроили к Любиным родителям съездить.
У родителей домик сугубо крестьянский, печальный, не обитый ничем, под окнами – рябинка. В Волгу речка узенькая впадает, наподобие ручейка. Вместе смешаны Саврасов и Левитан – их мотивы. Кувшинки, стрекозки разноцветные качаются на стеблях. Церковь Божия вдалеке, но вся черная-черная, просто трагическая, как от бури, все погнулись кресты…
Любина мать меня поразила, редко встретишь светлое такое лицо. Весь халатик в ромашках, Марией Ивановной зовут. Я-то думал, Люба лучше всех. Хотя, что я рассказываю, женщины в России все красавицы и всех Мария Ивановна зовут. Работяга она страшная, вот что! Сокровище, а не женщина. Все на ней одной в доме держалось. Куда там Клотильде, она всех русских за лень ругала. В четыре утра уже доит коров и бычков кормит, гигантский огород и никто не помогает, муж-пьяница под трактор попал, сын в тюрьме, на руках Любина дочка, Люба – не сахар, в общем, куча скотины. Все, кажется, должно у нее от работы болеть. Да еще Любин отец, вот гадина, на вид замухрышка, в Марию Ивановну из ружья стрелял, ты, мол, плохо детей воспитывала. Да еще дом соседкин поджег по пьяному делу. Паника началась, крики, содом! Хорошо, пожарный пароход с Волги подошел скоро. Такой подал напор воды, что доски с дома сбивало, шланг, прям как питон, извивался, трое матросов удержать не могли.
Как же мучают люди людей! Неужели нельзя мир справедливо устроить? У одних венский вальс, Штраус, а у других транспортные средства, как при неолите. Лодки и лыжи уже при неолите были. У прясла вечерами встречают коров или сына, глаза у всех выцвели от слез… Столько я горя этого видел, что хочется слушать, видеть одну оперетту, надо в театрах все постановки, кроме оперетты, запретить. Русские люди замучились, всех в санаторий для отдыха, а потом уж спрашивать с них.
Я так сочувствовал Марии Ивановне, что взял, разделся до пояса и давай ей дрова колоть. Нет, правда, хотелось подобриться к теще. Я ведь старше Любы на целых семнадцать лет, ну и себя показать. Целый день я дрова колол, как фанат. Хоть домашние дела не люблю. По крайней нужде их делаю. А тут лет на пять дров наколол, до неба, сам удивлялся на себя. Даже на скотный двор пошел с Марией Ивановной, навоз чистил! Работал, весь обнаженный до пояса!
Люба увидела, улыбается мне: «Ну красивый, ну очень красивый…» Абзац у меня, почестно, фигура атлетическая, канон! «Дорифор», скульптура Поликлета. Сам не знаю – от весел, или от лыж, детство-то голодненькое было. Я не сам придумал, мне знаменитый московский акробат Геннадий сказал. Мы с ним вместе случайно купались. Он на меня смотрел, смотрел, а потом мы с ним подружились.
Что-то сейчас не слышно о нем. Какая короткая у людей память! А он уникум, он на Эйфелевой башне на одной руке, единственный в мире, стойку сделал! На верхней площадке притом. Кто-то на гастролях в Париже подначил, видимо поджигатель войны, буржуин: «Вот, месье, балансируете на катушках, на велосипедиках по канату ездите, а Эйфелеву башню можете покорить?» Даже наш посол во Франции его уговаривал два часа: «Сынок, у тебя вся жизнь впереди, подумай, многие пробовали, недавно один француз даже до низа не долетел…». Но Гена решился. Пресса, телевидение, собралась любопытная толпа… Мне Геннадий рассказывал, сколько высота Эйфелевой башни, я забыл, она на четырех масляных цистернах гигантских жестко не закреплена и отклоняется от оси на четыре метра в каждую сторону. Такая тишина настала, когда он в сойку встал! А его ведет в одну сторону, в другую… Париж весь в тумане… тянет в бездну… к перилам неожиданно прижимает, а когда он руку одну отнял, журналистка из газеты «Юманите» в обморок упала! Фурор! Париж его на руках носил! В Геннадия владелица парфюмерной фабрики влюбилась… Девять человек на фабрике у нее тончайшие духи делали. Счастливый какой Геннадий! Фотографировался потом с Армстронгом! С Мирей Матье все у него было! Он мне фотографию подарил, где он обнялся с Армстронгом. Я поражен, Что сам Армстронг Гене руку, как корень, черную на плечо положил! А на фото мне надпись такую сделал, что плакал я даже. Тысячу раз рассказывать его про триумф заставлял. Такая величина Геннадий! Видел я золотой жетон, которым его наградили. Чистого золота сто шестьдесят грамм, размером, как два спичечных коробка и черные жемчужины три или четыре. Лучших из лучших, высших из высших, и то ограниченно, штукой такой награждают. Чарли Чаплина! Эдит Пиаф! В СССР никого – только Гену. На жетоне латинские буквы, Эйфелева башня выгравирована – башня лежит, и рука мослатая Генина ее придавила! У Чаплина на жетоне – тросточка. У Пиаф – слеза.
Вот какой легендарный человек фигуру мою похвалил! Сам он худенький, серьезный, но как железный, и кликуха: «Кочерга» почему-то, не поверить ни за что, что все с ним дружили: космонавты, артисты, ученые. Космонавт Береговой прямо на паспорте у него написал: «поить везде» и подписался. Везде поили бесплатно. Добрый Гена, такой бескорыстный, у него все, что было – дарил! Мне ботинки отдал, шапку, хоть мне не нужно, почестно. Нюре телевизор починил. Он отдал одному, представляете, автограф Королева! Разнарядка такая, видно была: в зоны, по лагерям, посылать известных людей, как положительный пример. Гену с академиком Королевым посылали вдвоем, как вставших на путь исправленья. Оба сидели в юных годах. Генин талант, прямо в камере, старый циркач распознал, сверходаренность увидел, в камере тут же тренировал. Здорово они, с Королевым на пару, впечатляли людей в лагерях, судьбы и биографии выправляли. Вот, смотрите, я – ученый, а вот еще человек из мест не столь отдаленных, находите силы, как мы, бросайте воровать. И Гена вторил, мол, пацаны, не будьте дураками, начинайте новую жизнь.
Одному священнику на рожденье Гена баташовский самовар подарил. Между прочим, с медалями. А тот ему на рожденье – ничего! Про его именины даже забыл. Я доподлинно знаю. Да и не люблю я этих попов, я Валерием Чкаловым восхищаюсь в кожаной куртке. Наш, к примеру, возле церкви деревья спилил, кругом церкви дров наложил, как на лесоповале. Есть ли у него понятие о красоте?
Увлечения, хобби у всех – свое. У Геннадия мания или хобби – готовить оригинально. Кастрюля у него медная, с царским гербом, на ведро или полтора, с огромной ручкой, в каком-то ресторане ему подарили. Не один царский герб, а несколько, величиной с три копейки. Ее, только на предплечье опирая, можно было носить, просто так не подымешь. Он с этой кастрюлей повсюду ездил, никому не дарил. Сначала кастрюля из красной меди в дверях, а потом уже возникает Геннадий. Где она теперь, эта кастрюля?
Летом раз приносит фарш, такой красный, где он его взял, ну, думаю, поедим котлет. На вкус, как грибы и хрустят, на вид – мясо. А он набрал, оказывается, мидий-перловиц гигантских в Азаровском озере, целый день их из раковин выдирал и прокручивал через мясорубку. Женщины как узнали, что это моллюски и перловицы, из которых пуговицы делают, побежали вон, у них тошнота! А коты ничего, слопали все, не тошнило!
Выдающийся человек, Геннадий, имя яркое, а сошел на нет! Как вино его приземлило. А может, городское влияние! Иногда даже, как истукан степной отупевший, на куче угля у свинарника спал. И жетон золотой с жемчужинами у него куда-то пропал! Лучше бы женился во Франции на хозяйке парфюмерной фабрики…
Меня у Любиных родных вино это тоже подвело к большому скандалу. Выпили, я и сказал: «Не обижайтесь! На правду не обижаются! Все вы тут поганцы! Противные люди! И отец, и братья, и Люба! Одна Мария Ивановна – человек! Видом лучше, чем Люба, в тысячу раз! Луч света в темном царстве!»
Ночью, дурак, к Марии Ивановне на кровать перебраться хотел. А утром заря разгорается. Вот уже золотые полосы потянулись по небу. В оврагах клубятся пары. В Светлый Уголок пришлось уезжать. Местной, незнакомой старушке сумки до остановки поднес, а она, как узнала, что я к Любе приехал, прямо заохала: «Ты, сынок, не сердись. Я всю правду тебе говорю. Ты ношу такую на себя взвалил, покаешься. Мы Любу знаем вдоль и поперек, пьет вино, девочка у нее брошена. С пастухом жила, а потом с молдаванами, линию электропередачи они к нам тянули. Из дому молдаване сманили, потом уж они ее где-то не дождались, то ли она их…» Вот отблагодарила за помощь бабушка с кладью.
По большому счету, Люба неплохая, бесхитростная, я ее сразу расшифровал, трудолюбивая, даже валенки раз мне подшила. Просто жизнь так сложилась. Русские – поголовно несчастные женщины. Любу смерчем куда-то несло. Уж назавтра в Светлый Уголок вернулась с извинениями. Мама ее письмо прислала, что поняли меня не так. Люба потом одна к родным ездила, я не захотел. Денег никогда не жалел на гостинцы.
Так мы у Клотильды в бане лето и осень прожили. Банька два на два, или чуть больше. Предбанничек небольшой. Печка, железная кровать, мне до сих пор она служит, столик. Ходить негде, гости на печку садились. Люба поэтому больше полулежала. Да и холодно в России зимой. Косточки все у деревьев промерзнут и у баньки к утру северная стена, я ее фанерой загораживал. В ведрах с водой – лед. Сам я не боюсь ни жары, ни холода, закаленный, как сталь… Наши в единении с природой, босиком до снега ходили, обливались водой, как Суворов.
С моей стороны от Клотильды уехать попытки не было, я инертный, об этом Люба мечтала. Они с Клотильдой быстро врагами стали, потому что Клотильда пьяниц не уважала, кроме меня. Почему-то меня пьяницей не считала, даже когда на чердаке в бане девятьсот бутылок скопилось. С Любой мы на чердак все бутылки закидывали. Нам уж казалось иногда, что потолок прогибается. К счастью, Клотильда увидела и предложила скорей на велосипед со мной поменяться, чтоб потолок не рухнул. Девятьсот бутылок на велосипед, как раз по деньгам хватило. Только велосипед дала странный, руль изогнутый, как рога у барана, иностранный, наверно. Я даже ездить стеснялся, пока Удод ручки не отпилил.
Удивительно, как бутылки накопились стремительно, я больше одной Любе никогда покупать не велел, у меня же спирт не переводился! Выпьем одну, хорошо станет, вот бы и все, а она говорит: «Закрой глаза! У меня сюрприз!». Одну за одной штук семь-восемь выставит. По восемь бутылок «гнилухи» прятала в саду для «сюрпризов». Чувствую, тупик, что-то не то, с ума стал сходить. По ночам стал кричать, нервы сдали, во сне вырваться из улиц городских не могу. Хочу ехать к отцу – ужас! Кто-то шины у велосипеда изрезал! Господи Боже! Я – слабый человек! Ну, почему я такой? Наши никто не такие! Вот окружи их вином с пивом, бутылками с шампанским открытыми… они пить не будут! Я хочу быть, как наши, как Сергей Лемешев! Он ведь тоже из Тверской области.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.