Текст книги "Богомаз"
Автор книги: Наталия Айги
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Полина Игрунова
Я однажды за Волгу попал, в благодатный край возле круглого, как чаша, озера. Озеро светлое, туманы над ним. Всюду дороги песчаные, белые грибы сплошь под гигантскими замшелыми елями. Край Билибина с Васнецовым, хоть не безумно я их картины люблю.
Колодцы глубокие, метров по десяти, и вода голубая, как спирт, пузырьки со дна поднимаются. По сто лет в этом месте все люди живут из-за целебной воды.
Птицу Сирин видел не раз на стенах, гвоздями прибитую, не живую, не бойтесь, лубок, без сомнения XIX века начало. Баньки в вишневых садах. И сады все густые, запущенные, прямо заросли спускались к реке.
Я за Волгу и реку другую пришел ради крестьянки одной. Я давно о ней слышал в Плешкове и других деревнях, что любезная, добрая, книги всем раздает и читает псалтырь над усопшими. До Калязина ее знали все, сплошь до Кашина самого. Я и пошел старину посмотреть, как в песне «далеко-далеко, где кочуют туманы».
В домике крайнем у леса она обитала. Сбоку поле, речушка, паром, я места лучше не видел. Около баньки – пруд с карасями, пожарный, ветлы в него опустились. А вместо печной – труба от граммофона на крыше. Все ее Полею звали. В домике чистота до крайности доведена. «Никола» с лампадкою, половички, дерево все простое, некрашеное. Полный набор крестьянской эстетики. Но вот кошек, котов никаких, уточек, гусочек, поросят и телят, тем более. Из разоренных церквей вокруг книги и образа к Поле все снесены.
Я, как всегда, посмелее чтоб быть, поддатенький, спирту принес, познакомились. Хотел было завести «камо грядеши», «аки рекут тя», но она только посмеялась. Не позорься, говорит, маленький. «Были в торгу рога». Раскусила быстро все познания мои церковнославянские.
Десять яиц она мне в тот день дала и маленький образок литой, староверский. Медный квадратик с петелькой, а сверху, как в тереме, окно-полукружие: человечек в профиль одну руку поднял. Никита-бесогон с фонариком и хлыстом. Редкость!
Я сразу в нее влюбился, в восторге был, какие там Бетти, библиографы красивые еврейские, Тани Макунины, она в голове у меня засела.
Как с картины Ефима Честнякова, круглоликою мне она виделась крестьянкою. Ведь Репин великий, Честнякова даже учить не стал! Боялся испортить крестьянское совершенство.
Деятельная такая, что ни секунды не сидит, говорит стихами, каждое слово художественное. Ростом малютка, не больше лилипута, а пойдет за водой – два часа с соседкой трещит у колодца, полных ведер с коромысла не спускает. По поводу ростика у нее присказка была: «За большой пень исцелятся ходят».
У Поли характер, как кремень, в деревне не шибко любили, за ведунью считали. А может, основания были? Годами не молода, а красота неувядаемая, яблоня в цвету! Фигура прекрасная, шпагат делает, как девочка, мостик, акробатический этюд и сама крышу кроет. Живая, веселая, мертвого растормошит, певческий голос, как детский. А волосы русые какие, до пояса, но прячет под батистовой косынкой.
Мне бы ваши годики, повторяла, я бы Брежневу ширинку застегивала. Ровни ей не было ни в чем: грибы солить, сено косить, псалтырь ли читать. До обеда черники два ведра набирала. Бабы молодые столько не брали. Нанимались дрова пилить, как бес ее носил по округе, следов на сугробах не оставляла! Приплясывая идет. Такая она легкая, как ласточка, как балерина! Такая ладная! Вот что значит физический труд! Умею я восхищаться людьми. Штука такая, восхищение, у меня всю жизнь.
Прошу ее: «Полюшка, покажи ножку!» Она юбку длинную подняла, ноги полные, стройные. Вот у нас грех и случился. Позже она говорит: «Я думала, ты меня рисовать будешь. А дурного про меня никто не скажет. Ты, маленький, меня сбил».
Было прозвище у меня – Богомаз, а она стала звать «маленький». Я потом узнал, бегала она ночами километров за семь в Лапино – деревню, старинная там была церковь, к попику, может быть, даже грешить. Он овдовел и пьяница был запойный.
Заведено у нее каждый день до болотины «Чистый мох» за грибами, за ягодами. Километров двадцать каждый день нахаживала, да ночами к попику. С маленьким фонариком, в полной глубокой тьме, идет через лес глухой, густющий, где гигантские деревья поверженные, ничего не боится. Маленькую тропинку она одна знала. Видела раз животное, не виданное в лесу, остановилось против нее, друг на друга смотрели, не волк, не лось, а неизвестно кто. А потом оно плюнуло и скрылось. По сию пору не догадалась, кто был.
На упреки мои отвечала: «Блуд не ад, каждый рад! Я дружу не со всякими, а с батюшками и с художниками».
Видел я потом фотографию батюшки, лицо глупенькое, реденькая бородка, стоит с Полей в рясе, крест наперсный на животе. Ростику, как Поля, лилипутского.
Знал я батюшку одного, священника Ягодкина. А тоже не без греха. В сказочном месте жил, как в раю. Церковь шатровая, голубая, деревянная, вокруг кладбище, погост – настоятели похоронены. Пчел держал, сено косил батюшка, а матушка серными спичками до смерти отравилась из ревности. Может быть, основания были? Монахиня красивая потом приглядывала за ним. Я в нее сам тайно влюбился.
У священника Полиного, у священника Ягодкина – церкви все кругом разорили. Зачем? Все иконы чудесные, книги первопечатные выкинули! Помогал я священнику в дом паникадило и аналой тащить. Он мне серебряную лампадку подарил. Спасибо!
Сколько деревьев в лесу извели, чтобы бумагу делать, а пишу я видно не то. Просто Поля глубоко ко мне привязалась, и я ею пленился на многие лета. Душу печальную у нее лечил.
Домик-то сказочный у Полины, окнами к лесу, к деревне спиной. Староверы так ставили. Сколько старинных блюд она знала, каш каких-то, крупенников, квасов! Сделала полог с розовыми цветами, я всегда за пологом спал на русской печи. Ни в одном алькове, под балдахином, сладко так не уснешь, в замке Екатерининского времени! С рожью мешочек под головой, тихо стрекочет сверчок, это – счастье!
А насчет греха, то понятия у Поли самые строгие. Среду и пятницу сразу выкидывай, в праздник и в воскресенье ни-ни, пока обедня не отойдет.
«Уж теперь айда, маленький, можно грешить. Благодать-то исчезла из мира».
Хоронились от соседей, от сына ее Анатолия. Раз пришлось целый вечер под кроватью сидеть. Хорошо, хоть решето гороху там стояло. Я горошек люблю. А другой раз на печи ждал, пока соседка уйдет. Сколько таких разов было! Выскочил красный: «Что ж ты, поганка, делаешь! Выпроводить не могла? Часа два мне уж в одно место надо!» – «Виновата, маленький».
Слух и чутье у нее, как у гончей, что отец с дядей Колей не поделили. Скажет: «кто-то идет». Выглянешь – никого. У меня у самого – орлиные очи. Через полчаса разглядишь едва, парень за рекой идет и курит. Поля смеется: «Наша горница с улицей не спорится!»
Зрение такое острое у нее, что видит, как космонавты в ракетах летают вокруг луны. Видит «летающие тарелки»! Простым невооруженным глазом! И я ей верю! Необычный человек! Да, Полю сравнить-то ни с кем нельзя!
Звали ее всегда усопших отчитывать, тут ей не было ровни, в церковно-приходской школе целый год все же училась. В прошлом веке, в XIX, родилась, в восемнадцать лет выбралась лишь из капиталистического мрака.
И покойников, и людей совсем не боялась. В церкви лишь раз испугалась ночью. Руку внезапно покойница откинула от груди, по лицу Полю задела.
Случаи такие бывают. Как патриарха Иосифа отчитывали, царь Алексей Михайлович из церкви сбежал со священником. Шум такой страшный от покойника шел.
В пост сидит под окошечком с книгою. А Псалтырь у Полины старинная, из пугающей исторической глубины, капли воска, маргиналии на полях… Лишь из рук мне давала смотреть.
«В библиотеку не дам язычницам московским!»
Показывала из рук заставки и буквицы, пасхалию, лунник, руку дамаскинову и жидовскую. Многое приписано на полях гусиным пером, почерк старинный, форма букв едва уловимая. Невозможно ничего разобрать.
Вслух велит мне читать, ударенье и выговор мне поправляет. «Скоро, скоро мне руки свяжут, в мир иной перейду. Надо мной почитаешь, учись» – только так говорила, жизнелюбия и горенья на сто лет в ней, не меньше.
И как вечер затеплится синий, гонит, как бес, тоска. Все свободное время у нее проводил. Ездил по осени – лету на лодке. Плоскодоночка маленькая у меня, быстрая, легкая на ходу, сам смолил ее несколько раз.
Причитания Нюры не затихнут на берегу, а меня уж нет: «Боже мой, Боже! Опоили тебя сушеными васильками да ольховыми шишками! Едешь всем на потеху!»
Поля, правда, почему-то заваривала сушеные васильки.
Я в лодку прыг! В сказку скорей! К светильнику живого огня! Какая она красивая при свете лампадки!
Летом кукушки мои любимые, «ку-ку». Гонобобель, заросли малины, в двух шагах человека не увидишь. По песку кулички бегают, из детства приветы передают. На полянке пчелки вьются, медовый цвет. Поля в платочке, как Флора, венок плетет, головой, как матрешка, кивает. Рожью издалека пахнет, жнивьем, все в снопах утонуло. Я в теплом озере плыву среди лилий. А с пароходов белых, как льдины, голос Руслановой душу вынимает:
Я опущусь на дно морское Лишь только б ты любил меня.
Сколько во всем этом счастья!
Зимой на лыжах летел через реку. Всюду нахожено хорями, лисами, зайцами. Мышкины строчки сшивают снежное полотно.
Вот весной жуткое дело! На берегах кой-где уж первоцветы, на реке опасность подстерегает, самый слабый лед. Не пройти, не проехать. Сколько рыбаков утонуло! Миловид два раза тонул! Оба раза от смерти неминуемой его Лис спасал, береговой, храбрый житель. Из окна постоянно в немецкий трофейный бинокль смотрел, чтоб не ставил в его акватории сети. Раз в снегу, в темном поле Удода пьяного подобрал. Километр веревки истратил, к санкам привязывая. Я и сам проваливался не раз, сапоги на дне оставались, по льду полз домой. Сила неведомая хранила.
Ледоходы ведь не такие, как сейчас, были. Заторов не бомбили с самолетов. Вокруг все крушили льдины метровой толщины. Рев, грохот! Дух захватывало! В половодье все несло: сараи, деревья, мостики… Собаки на льдинах, козы, как они туда попадали?
Маялся по Поле душой две-три недели, пока ледоход. Не было близко мостов. Года лишь через два догадался катер ледокольного типа «Циклон» нанимать за две бутылки в заводе. Веснами в половодье с Полей не виделись. И она что придумала! Стала меня рисовать на бумажках, так скучала! Чайную бумажку разгладил утюгом и рисует гуашью. Вот я на лодке плыву, иду по дороге, или с птичкой беседую над головой. Чудеса! Но слабо так рисует, глупышка, беспомощно, будто ребенок трехлетний.
Штук пятьдесят чайных бумажек с рисунками накопилось. Даже повесила кое-что на гвоздях.
С Полей лен у нас не делен. Я рубашку последнюю тысячу раз отдавал. Чем уж порадовать ее, не знал. Сухофрукты, чай со «слоном», сахар, чтоб щипчиками колоть, спирт, пряник вяземский, гуляш, дрожжи целыми сумками приносил. Как не носить, пенсия двенадцать рублей пятьдесят копеек. Двух воробушков не прокормишь в застрехе.
А я уйму денег зарабатывал в пяти местах. Если б не похмелял Удода с Мулатом и Миловида, Нюре то люстру, то шифоньер, Стасу штаны с лампасами, женщинам милым часы, деньги меня б задавили. Денег боюсь, как огня, поскорее стараюсь избавиться.
«Вам, художникам, я смотрю, – деньги даром даются. Анатолий пять коров держит, огород сорок соток, а лишнего не имеет. Не достойны художники половички ему постилать».
Утро забрезжит, заря разгорается, Поли уж нет. Мне в обратный путь, в Светлый Уголок, на работу. Каждый прохожий в лицо ухмыляется, ангела-хранителя в дорогу сулит. Соседский старик-старовер чернобородый петухом вслед пел. И Полин сын Анатолий пузатый кидался, мне прохода ни утром, ни вечером не давал:
«Что же ты, Богомаз, матери корытце одно несешь! Второе тащи! Гробик получится, плюшем-штапелем обобьем. На девять дней приходи. Ленту для матери пиши золотином! От сына и внучек!
Детское корытце тот раз ей нес для стирки.
И чего он так мать свою не любил, ведь она просто прелесть! Застесняюсь да молча пройду. Бедные мы, бедные. Разошлись в веках годы наши. Не понять нас людям никогда.
Что ж, не согрешишь – не покаешься, не покаешься – в царствие небесное не попадешь. Полины святые слова. Хоть в Бога я не верю, почестно.
И откуда-то Анатолий пронюхал, что я ленты пишу на похоронные венки? Саму Полю тронь, проклянешь все на свете. С ней не связывался никто. Больших чинов и соседок до слез доводила. Оговорит, ославит, частушками опозорит на всю округу. Олег Анофриев, актер, на что бойкий малый, когда худфильм в деревне снимал, брался с ней на спор ругаться. Ну, куда ему! Поля всегда побеждала.
Про ленты болтал Анатолий верно. Тысячу лент на траурные венки переписал я, не меньше. «Дорогому Ивану Ивановичу, любимому дяде или дедушке, от товарищей по работе». И подобные скучные надписи. На спор без разметки свободно любой длины текст умещал. Полтора рубля за ленту платили. Большие деньги, на бутылку сухого.
Похороны в Светлом Уголке вроде развлечения, Мулат с Удодом могилки всегда копают. Встретишь их на лесной тропинке, веселые с лопатами с кладбища идут. Кореша-трудяги, они на заводе с Доски почета не слезали.
Скажут, Зина-балерина лапти сплела, Колян загнулся, Колобок скопытился, сыграл в ящик. Окочурился кто-то, деревянный бушлат нацепил. Не повторились ни разу. Помню, Федя Гущин поплыл в плоскодонке, Зоя Васильевна приказала долго жить. Мулат у нее в первом классе учился. Он, Мулат, очень умный, начитанный. Слов знал много, богатый язык, как у Пушкина, не то, что на моих лентах, скудность с однообразием.
Мне Гамбургер рассказывал, что его внучка диссертацию защитила про слово «сад». Одно слово, и целая диссертация. Правда, там и «Вишневый сад», «Сады Семирамиды», «Эдем-сад», «Маркиз де Сад», чуть ли не «во саду ли, в огороде…» Тут же вон богатство словесное пропадает!
У корешей на кладбище и водка, и закуска, и впечатления свежие. Кто плачет, кто смеется, кто в могилу кинуться хочет. По Мулатовым наблюдениям, все больше они – женщины, бабы голосят для прилику, для вида друг друга держат, а сами с удовольствием туда бы спихнули. А они, то есть мужики, никогда.
Я лично покойников жутко боюсь. Кладбища обхожу стороной.
Раз явился человек из столицы. Никто его в Светлом Уголке не знал, мистер Икс. Понравился нам очень: простой, в кирзовых сапогах, вином всех угощал. Старше меня лет на пять, но чарующее впечатление производил. Запонки, волосы золотые, очки золотые на голубых глазах, руки раскинул, как лучи, улыбается: «Мир дому твоему». Только зубы серебряные. А весь золотой, словно солнышко в дом вкатилось. Нордост фамилия. Кто-то сказал, я в старине разбираюсь, он и прикатил. Многие приезжали, именитые, даже вроде Солоухина. Я пьяный, а его сразу узнал.
Про иконы, про старину Нордост не говорил, а хотел вроде грибов купить. Я и повез его к тете Поле за грибами. «Ты, – говорю, – ее не обижай, заплати хоть немного». За ведро грибов Нордост тридцать рублей заплатил, повосхищался крестьянской эстетикой, как увидел рисуночки на стенах, где я нарисован гуашью, с ходу их вместе с грибами купил. По пять рублей он дал Поле за штуку. Заодно и «Несение креста» из Папинской церкви стояло, громадный такой оклад, его прихватил. Купил рисуночки, брови соболиные свел и говорит: «Художественные намерения эпохи определены. Художник не должен быть профессионалом. Искусство будет производиться только людьми из народа, когда они почувствуют потребность в художественной деятельности. Лев Толстой так считал. Сделаю вашу выставку, Поля! Прославитесь на весь мир! Маслом станете рисовать на больших холстах».
Комедия! Мы умерли со смеху, «потребность в художественной деятельности…». Рехнуться можно! Думали, спьяна говорит. В деньгах потребность была! Это да! Я так рисовал, когда мне пять лет было.
Но он не шутил, как дорогу узнал, стал возить Поле краски, холсты. Поля отнекивалась сначала, мол, ни к чему это, ангел мой, не буду я рисовать, «тихого, безмолвного жития у Господа просим». А что делать? Из города человек. Не выбросишь краски, холстины чужие! Стала она рисовать, может отстанет? Запрется в домике, чтоб не смеялся никто, старается. Медленно дело идет. Травку зеленым, солнышко красным, домики, поля… Даже не знала сначала, как с масляной краской управиться: «Что-то у меня, маленький, красочка водичкой не разводится?» Показал ей разбавитель, объяснил.
Из «Работницы» с «Огоньком» картинки, фото копирует. А забавно так выходило! Всем известна картина, а не узнать после Поли. Я смеялся до слез. У Нестерова срисовала «Два философа». Флоренский с Булгаковым. Я и сам не знаю, кто они такие, чем они знамениты, славны. Важные, толстые такие у Поли получились. Поля название дает: «Патриархи». Очень, очень умна тетя Поля, как бестия. Срисует военного, или солдат, сама пригорюнится: «Ах, матери увидят, солдатские вдовы заплачут! Могилы защитят грудью, землю».
Еще рисует и название дает: «На Муромской дорожке стояли три сосны». По песне. Парочка под соснами. Это, говорит, любовь. Это мы с тобой, маленький. Но название напишу «Коленька и Поленька», пусть думают, что это муж покойник. На войне у Полины муж погиб. И еще рисует двор, курочек соседских, космонавты в ракетах приземлились на берегу. Увлекла ее живопись.
И подпись внизу делала, как Нордост велел. «Рис». Рисовала, значит, П. Игрунова. «Рис. П. Игрунова». Я-то свои картинки не подписывал никогда.
Нравилось Нордосту ее народное искусство, можно сказать, стряпня, аккуратно за штуку пять рублей платил. Года три картинки собирал, а потом – бац! Выставку грандиозную открыл Полиных картин. Не где-нибудь, а в Москве, в Третьяковке.
Как ему удалось? Все обалдели, когда по телевизору объявили: «Яркий народный талант! Открыта в семьдесят лет самобытнейшая художница-крестьянка. Волжский наив высшей пробы теснит профессионалов». Сравнивали ее с Пиросмани, с Шагалом каким-то. Я все вырезки газетные собирал.
Вывезли Полю в Москву в валенках и галошах. Изумительную ее фигуру под телогрейками не видать. Тонкий французский актер над деревенской одеждой смеялся. Бедные русские женщины! Выбрать-то не из чего им. Но Поля ведь самородок, в телогрейке москвичей покорила. Иностранцы с изумлением смотрели, будто она воскресший Ван-Гог. Ну и ну! Триумф! Дальше – больше! Всюду картины, портреты ее печатали, об ее искусстве статьи. И пошло-поехало! В книгу рекордов, в энциклопедию наивного искусства! Музеи стали охотиться за картинами, коллекционеры, нарасхват шли.
Образцова у нее в избушке поет, космонавты портреты заказывают. Мода пошла на Полю, считалось, лишь отсталые люди не имеют ее картин. Семинары по творчеству, ни много, ни мало: «Особенности колорита в пейзажах П.Игруновой», «Проблемы жанров в искусстве П. Игруновой». Писали, на европейское искусство она повлияла. Не один фильм сняли. В местном Фонде культуры чуть с ума не сошли. Просвещенные москвичи опять высмотрели у нас дарование, а мы проглядели. Приехали с поклоном, адрес со стихами привезли:
Забил родник глубинный в час заката
Никем не предугаданный, и вдруг –
Поет, звеня, так молодо, крылато
Не из земли – из-под усталых рук.
Уж не вспугнуть усмешкой, словом вольным
Идущий свет из обветшалых рам.
Прими поклон наш низкий, тетя Поля
И этот немудреный дифирамб.
Поля за словом в карман не лезет. Стала свои читать. Ваши, говорит, бескрылые стихи.
Лес ты мой весенний,
Лес ты мой лесенин!
Посмотрел бы я,
Как косил Есенин!
Вот Нордост – далеко не простец, гений! Как Станиславский, срежессировал все. Тысячу раз всех поил, но толком никто не понял, что он за птица. Ни Удод, ни Мулат, ни начальник спасалки. Загадочный человек. Сфинкс. Мы сперва думали, инкассатор или казначей. У тети Поли мешок денег раз забыл, красный такой, как у Иуды Искариотского. Нет, почестно, целую красную сумку. Мы никогда столько не видели. Всюду у него связи. Фалька, Фурцеву, Фадеева, поэта Вознесенского, Лилю Брик – всех знал. Ростроповича знал как облупленного.
Руки в краске, всегда внешность художественная, но о серьезном ни о чем говорить с ним нельзя. Сразу разговор на выпивку и на женщин сводил. Может, считал, что не поймут люди из простых. А хотелось мне об искусстве с ним поговорить. Познания у него, наверное, гигантские.
Мне потом дачник московский, юрист, объявил: «О, я его знаю! Это из уголовного кодекса хрестоматийный пример! Можно по нему юриспруденцию изучать. Все статьи уголовного кодекса по нему плачут. Был «вундеркинд» в художественной школе. Лет в тринадцать, ночью, из окна трофейные картины на канатах спускал. И так объяснил в суде, будто жить не может без этих картин».
Я дачнику говорю: «Сталин-то, какой молодец, Лев Григорьевич. Заботился о детях. Военные трофеи в художественные школы посылал».
«Да, да, заботился. В Дрезденской галерее был эпизод. Перед возвращением немцам Дрезденскую галерею показывали в Москве. Этот Н. смело заходит со служебного входа в запасник. Просто везде было. Думали, сотрудник юный. Цап, как вы говорите, Володя, Вермеера, маленькую картинку и открыто к выходу тащит. А навстречу – директор музея. Вы, говорит, что делаете, молодой человек? Снимаю для каталога, я фотограф! Мы не приглашали фотографа! Но большой скандал влиятельные друзья как-то замяли. Условные сроки за все получил, а мог бы тюрьму. Коллега мой дело вел в Верховном суде».
«А мне жаль. Яркий человек, не в ладах с законом, любит красоту. Жить бы ему во дворце, чтобы кругом картины!».
«Был у него дворец. Дача с картинами в писательском городке, бедный известный писатель ее сторожил. Сам он с другом за иконами по Северу ездил, под видом монахов. Так друг друга и называли: «брат такой-то», «брат такой-то». Производили обмен. Всучат деревенским старушкам яркую бумажную иконку, старую доску себе. Бабушки счастливы. Целыми мешками «братья» иконы возили. Очень богатый человек, состоятельный. У него весь бомонд, атташе, музыканты. В гостях дипломаты, коллекционеры. Антиквариат без советов его не покупали. Жена для иностранных послов на контрабасе играет, вокруг сынок на велосипеде трехколесненьком ездит.
В один день рухнуло все. Дали по лапам. Чаша советского гнева переполнилась в КГБ. Видел я конфискат. Чего только нет: Малевич, Кандинский. Авангард».
«Да ему это чуждо, Лев Григорьевич! Подбросили. Он мне сказал, что одним народным наивным искусством интересуется!»
«В лагере переродился. Через пять лет начал новую жизнь по заветам графа Толстого. Толстовцем стал и вегетарианцем».
А правда, капитально корешей поражало, что Нордост колбасу не ел, одним хлебом водку закусывал. По идее Толстого, надо бы с женщинами порвать. Но вот это – совсем невозможно, почестно. С нашей почтальоншей грешил, с дурнушкой, еще женщина молодая дочку ему родила. Да в Москве новая жена двойню. И все у него на один лад, длинные и дурнушки. Под Калязином на Жабне три дома купил – для себя, для жены и для тещи. Прочно освоил наш край.
Поля меня, как художника, все же стеснялась вначале. Думали в деревне, вообще Нордост за нее рисует. Там его прозвали Наростом.
«Что же я, маленький, грибочки солить буду? За картинки, видишь, денежки большие платят».
А потом все, как должное, приняла, авторитетов у нее никаких, голова закружилась от славы. Забыла, как за живопись меня укоряла, Анатолия с коровами ставила в пример… Он ее раньше блякал, а теперь зауважал.
«Мам, Гагарин-то у тебя не совсем похож получился».
«Рис не фото, Анатолий».
Очень, очень умна тетя Поля, царя Соломона обвела бы вокруг пальца.
В день по нескольку делегаций у нее. Ни искусствоведы, ни репортеры ее не сбили. Кто любопытствовал сам процесс живописи посмотреть, отвечала:
«Тайна творчества тут, в моем домике, совершается. Ангел-хранитель слетает, а видеть его нельзя».
Раз только смеялись. Журналистка спросила: «К Репину как относитесь, Полина Михайловна?»
«Плохо отношусь. Самогону литровку взял, а примус не работает. Вся семья пьяницы». Соседи у нее Репины были…
Полин триумф всю деревню потряс. Прямо возненавидели художницу Игрунову. Хлеба попросит купить – «Нарост привезет из Москвы», – отвечают. Не хотят совсем с ней дела иметь. «Возвеличили ни за что! С ума посходили! Нашли народный талант. Родничок чистый… черт его чистил. Некуда деньги девать, муть покупают. С ума спятили». Шины Нордосту прокалывали сколько раз.
А бывало, утром окошки теплятся, петушки поют, на лошадке, на тракторе едут за хлебом, в окошко всегда стучат: «Тебе сколько брать, Поля?»
Завидовали, что Анатолия с работы сняла, денег на книжку наложила. Я одну газету центральную беру, другую – все, все про нее: «Случилось непоправимое. Сорвался с обрыва и затонул трактор, везший на выставку в райцентр картины знаменитой художницы. Погиб тракторист, а страшнее того, утрачены шедевры Полины Игруновой, нашей неподражаемой тети Поли».
Я глазам своим не поверил, ей-богу, написано, что случилось чудо! Через несколько дней всплыли в Кимрах. Они! То есть, картины. Хоть бы посмотрели журналисты, куда Волга течет. Всплыли в двадцати километрах вверх по течению! А мои-то картины почему не всплыли? Тетей Полей, Полиною я всегда восхищался (да ее сравнивать ни с кем нельзя, совсем особенный человек). Было мне горестно, раньше так меня хвалили. И все воспитывались на Левитане, на Репине. И вдруг муть такую объявляют гениальной! Полиным картинкам место в Волге как раз. Туда и не то еще, туда даже дохлых кошек бросает Миловид, например. Не знаю, как искусствоведы, как знатоки, я Полины картины к направлению ковриков отношу, которые я лепил по трафарету для заработка. А шум о творчестве и цены гигантские – просто дурдом. На певицу Образцову что удивляться, если она свой портрет Шилову заказала.
Ради справедливости скажу, где-то проскакивало, промелькивало у Поли. Ноги куриные выразительные получались с когтями, цвета единство соблюдается. Все же на природе живет, не испорчен глаз тлетворным влиянием городским.
И, почестно, утонул в деревне тракторист, и не один, а трое трактористов утонуло. Ухнули с тракторами в Пудицу, в Медведицу, в Колкуновку. Но никаких картин они не везли, просто дегустировали первач у тети Поли. Лидер она была во всем, в самогоноварении тоже. Больше тонны дрожжей перетаскал ей за годы дружбы.
В несчастливый день мы к ней приехали со Стаськой, пьяненькие, как всегда. Хотели еще посидеть у Поли. Зачем я его повез с собой, дурак? Стаська-пьяница у матери, у друзей воровал, лампочки в подъезде выкручивал. Его молотками, киянками били, веслами по голове. Прибежит ко мне – лицо синее, как у покойника, и ухо оторванное. На колени бух – выручай, поросенка украл у Удода, теперь сидеть! Выручал, и не раз, а то у меня украдет что-нибудь. Гадость такая, вспоминать не хочется. Совесть, видно, уходит через вино в бутылках, как в Волге вода.
Поля Стаську всегда не любила, ревновала к Нюре, к первой подруге. Письма нехорошие Нюре писала, я, мол, старше немного, но пахну вся молоком, а вы от женских болезней умрете. Нюра выбрасывала их в титан.
Артемка-Козленыш выкрал письмо одно у Нюры, думал продать на аукционе, тетя Поля ведь знаменитость! Раз в компании, где любители искусства собрались, меня и тетю Полю там знали, шепчет: «Документ есть исключительный. Могу уступить за хорошую цену». И намекает, что это письмо от Поли к Нюре. Чуть его за бороду не выкинули оттуда.
Вот гад-гаденыш, всех обгаживает, все чистое замарал! Как он ко мне подобрался? Не помню. Незаконный Коли Теленкова сын, по прозвищу Козленыш, двадцать лет солитером при мне состоял. Прожорливый. По оформиловкам с поганцем ездил. Работал один, деньги пополам, такой я дурак уродился. А он в сером костюме, с «дипломатом», бригадиром представлялся: «У меня старикан там работает, пьяница, но руки у него золотые».
«Старикан, пьяница!» Стойку я тогда на одной руке запросто делал. Жил два месяца на чердаке у его отца, за все платил, бабку кормил. А Козленышу до сих пор должен. Так и говорил: «Я у тебя один. Ты мне помогать должен».
Нет, ты не один, паразиты меня облепляют. Я хоть рад, из миллиарда один случай, что потом его тетку уделал, сестру и племянницу. Надо бы кое-кого еще, для ровного счета!
Стаська спьяну урон Поле нанес. Чашку у нее разбил или опрокинул. А я бороду на картинке космонавту пририсовал. Уж очень он нелепый, морда, как у извозчика, совсем на космонавта не похож.
Поля разозлилась, налетела, как кошка: «Покорителя космоса не трожь! Он генерал, в тюрьму вас запрячет! Ко мне ходят люди, а вы три буквы на блюде. Я художница мировая, Горбачевой Раисе картину послала. А ты, Богомаз, позади, со Стаськой своим уходи!».
Выгнала нас тетя Поля. Через день вызывают к участковому. Ну, думаю, опять шпана на меня наговорила. Иконы притаскивали, возраст определять, много я знал, но молчал, как могила, прибили бы сразу.
Спрашивают, что я в деревне натворил, заявление Полино показывают.
«Мужики, она сдурела. Я ей косил, дрова сутками колол. Двадцать лет в снег, в дождь, в ветер к ней ездил. Познакомились, еще Хо Ши Мин был. В магазинах бесплатно работал, чтоб чай со «слоном» давали».
«Смотри сам, Игрунова – человек известный. Мост вот-вот начнут специально для нее строить. Кто-то из «шишек» опять к ней приедет».
«Да я сам новый дом ей наполовину построил. Десять плотов бревен переправил с нашей стороны. Удода спросите, Мулата, им Лис помогал».
«Покровители ее ход делу могут дать. Неприятности у тебя будут большие».
Вот как! А я ее миру, считай, подарил, не Норд-ост. Из-за меня и художницей стала. Больше не стал я к Поле ездить, хоть я на нее не обижаюсь, почестно.
Опомнилась скоро, Анатолия прислала: «Скоро умру, попрощаться. Бутылочку спирту заодно прихвати, за дрова рассчитаться».
Да, она умирает всегда. Придумала, что ей сто двадцать лет, мол, сгорели метрики у нее, всех рассказами поражала. Как приедет Нордост с журналистами, хлоп, падает на руки к нему: «Ах, я умираю!» Как артистка, в роль знаменитости вошла.
Не пошел я к Поле! Огурцов потом с дачниками прислала, шоколадку, привет, красок гуашевых. А ведь знает, что я только маслом рисую. Не пошел. Бог ей судья. Все у нее есть, славу Нордост ей устроил, не мне. Я не обижался, он картин моих не видал, деятель искусств их все утопил, знать не знал, что в живописи что угодно делать могу, как Леонардо. Что же, пусть Поля здравствует, пусть сто двадцать лет живет. Я вообще был бы рад, чтоб она бессмертной была…
Эх вы, люди городские! Испортили прекрасного человека!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.