Электронная библиотека » Наум Вайман » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 2 ноября 2020, 18:20


Автор книги: Наум Вайман


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:
- 100% +
6. Дух и пространство, порыв и материя, иудейство и язычество
 
Скажи мне, чертежник пустыни,
Арабских песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?
– Меня не касается трепет
Его иудейских забот —
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет…
 

Чертежник пустыни – бог пространств, геометр аравийских песков, бог языческий, бог мертвой природы. В средние века Христа часто изображали с циркулем, как геометра и архитектора мира, и это, конечно, античное наследие. Аравийские пески для Мандельштама – царство смерти (был вариант «зыбучих песков геометр»), метафора еще из пушкинского поэтического наследства («и в аравийском урагане, и в дуновении Чумы»), где‐то рядом и «Египет». По Бергсону материя воспринимается рассудком (интеллектом), и он же материю «умертвляет», задавая ей единство «пустой рамки», а изменчивая жизнь воспринимается интуицией‐памятью.

Нет вначале бессвязного, потом геометрического, потом жизненного: есть просто геометрическое и жизненное…404404
  Бергсон, «Материя и память».


[Закрыть]

Спиноза, один из столпов новоевропейского рационализма, связал рационализм с геометрией, написав «Основы философии Декарта, доказанные геометрическим способом», и даже постулаты своей «Этики» он доказывал как теоремы. На что Лев Шестов, воитель против рационализма, с ядовитой иронией отвечал в работе «Афины и Иерусалим» (полагая Спинозу идейным наследником «Афин»):

Когда это математика интересовалась такими вещами, как summum bonum (высшее благо) или summa virtus (высшая добродетель)?.. Бог Св. Писания стоит и над истиной и над добром…

Мандельштам, как и Шестов, выбирает Иерусалим. «Скажи мне, чертежник пустыни», центральное стихотворение «Восьмистиший», – на тему спора Афин и Иерусалима, «Геометра» и «Иудея», двух восприятий, двух метафизик, двух богов, пространства и времени‐памяти, незыблемой схемызакона и «иудейского хаоса» опыта‐лепета405405
  Отвергающие иудаизм любят кивать на «рабство Закона» (имея в виду Талмуд), а, мол, христианство – это свобода личности и т.д. Христианство – отдельная тема, но очевидно, что геометрия строится на законах, а Талмуд есть постоянное обсуждение на основе Святого Писания различных жизненных ситуаций и разноголосица мнений, в коих хаотически перемешан опыт и лепет.


[Закрыть]
. Дующий ветр (я уже писал, что на иврите ветер и дух – одно слово: руах) – жизненный порыв, неизбежно встречающий сопротивление материи, слабеющий и остывающей в неисчислимых формах.

жизнь сама по себе есть подвижность, но отдельные проявления жизни неохотно принимают эту подвижность и постоянно отстают от нее. Первая постоянно идет вперед, последние стремятся остановиться на месте. <…> Как вихри пыли, поднятые пролетевшим ветром406406
  «Творческая эволюция». Нет, не зря Бергсон получил Нобелевскую премию по литературе…


[Закрыть]

Будто движутся навстречу друг другу и сталкиваются в борьбе два потока: жизни и смерти.

Те линии эволюционного развития, на которых сопротивление материи пересиливает, становятся тупиковыми; развитие на них сменяется регрессом, превращается в круговорот,

пишет Бергсон в «Материи и памяти». Он считал Второй закон термодинамики самым «метафизическим», а истоки движущей жизнь энергии внепространственными. Истощение этой энергии, истощение жизни оставляет в пределе чистую протяженность, пространство‐схему. Так что же сильнее, жизненный порыв или безудержное разнообразие застывших линий? Чей бог старше?

Но Бог‐геометр в надменности своей даже не удостаивает иудея ответом, он даже не обращается к нему – не видит его в упор. Мог бы сказать: меня не касается трепет ТВОИХ забот, тоже достаточно резко, но его «реплика в сторону» вообще игнорирует существование «иудейских вопрошаний»: ЕГО заботы меня не касаются: пусть пьет свой опыт из лепета, иными словами «осмысляет жизнь через Текст»407407
  А.Б. Ковельман, «Толпа и мудрецы Талмуда».


[Закрыть]
, который принято читать вслух, а из опыта строит новые тексты.

Любопытно, что «забота» одно из основных понятий экзистенциальной философии Хайдеггера, тоже философии времени, для него бытие есть забота.

Забота означает не подавленность, хлопоты или тревоги, а форму отношения с бытием…408408
  Хайдеггер, «Бытие и время».


[Закрыть]

И забота, а значит и бытие, связано со временем: «время вызывает заботу». Как пишет А. Глазова, «Закон вечен и неизменяем, а опыт, наоборот, напрямую зависит от времени»409409
  Анна Глазова, «Воздушно‐каменный кристал. Целан и Мандельштам», НЛО №5, 2003.


[Закрыть]
.

Нет ответа на вопрос «чей бог старше», Демиург пространств и Владыка времени существуют как бы в разных плоскостях, в разных измерениях. Ответа на вопрос нет, но у человека есть выбор…

7. Выбор Мандельштама

Продвигаясь вослед за его раздумьями, я невольно, ради понимания поэтики «Восьмистиший», вынужден углубиться в метафизические, даже научные, а значит, неизбежно, и идеологические проблемы того времени. Остановлюсь на них чуть подробнее в контексте «выбора Мандельштама» между «Афинами» и «Иерусалимом», между «геометрией» и верой. Для Шестова это выбор между необходимостью и свободой, русский философ Шестов (Иуда Лейб Шварцман) отвергает рационализм Спинозы с его свободой как осознанной необходимостью и выбирает веру, и для него это не выбор «благочестия и повиновения», как определял веру Спиноза, а выбор свободы, как сути мира, которую Адам предал, соблазненный Змеем, ибо «протянувши руку к древу познания, навсегда утратил свободу». Он выбирает своевольного ветхозаветного Бога, потому что «к Богу обращаются за невозможным. Для возможного и людей достаточно»410410
  Л. Шестов, «Афины и Иерусалим».


[Закрыть]
.

Огромность, несравненная чудесность и вместе с тем ни с чем не сообразная парадоксальность, точнее, чудовищная нелепость библейского откровения выходит за пределы всякой человеческой постижимости и допускаемых возможностей. Но для Бога нет невозможного. Бог, говоря словами Киркегарда, заимствованными им из Писания, знает, что нет ничего невозможного. И в конце концов падший человек, несмотря на спинозовские запреты, только об обетованном ему «не будет для вас ничего невозможного» и тоскует, только об этом и взывает к Творцу411411
  Там же.


[Закрыть]
.

Книга «Афины и Иерусалим» «проникнута и одушевлена одной задачей:

стряхнуть с себя власть бездушных и ко всему безразличных истин, в которые превратились плоды с запретного дерева. «Всеобщность и необходимость», к которым так жадно стремились и которыми так упивались философы, будят в нас величайшее подозрение: сквозь них просвечивает грозное «смертию умрешь» библейской критики разума.

По Шестову «знание не оправдывает бытия, оно само должно получить от бытия свое оправдание».

В «пределах разума» поэтому можно создать науку, высокую мораль, даже религию, но чтобы обрести Бога, нужно вырваться из чар разума с его физическими и моральными принуждениями и пойти к иному источнику. В Писании он называется загадочным словом, «верой», тем измерением мышления, при котором истина радостно и безболезненно отдается в вечное и бесконтрольное распоряжение Творца: да будет воля Твоя. <…> Иерусалим только такой истины и держался412412
  Там же.


[Закрыть]
.

Илья Пригожин, выдающийся ученый, лауреат Нобелевской премии по химии 1977 года, пишет в своей книге «Время. Хаос. Квант», что детерминизм, господствовавший в европейской науке до революции в физике в начале 20‐го века, был результатом

свойственного западной науке стремления к умопостижению явлений. Формулировка фундаментальных симметричных по времени (т.е. независимых от времени – Н.В.) законов природы отвечала этому стремлению, но цена такой формулировки оказалась достаточно высокой, поскольку симметричные во времени законы природы привели к непреодолимому дуализму, отделившему людей от того мира, который они учились описывать и понимать. Между одним берегом – Вселенной, описываемой, как автомат, и другим берегом – человеком со всей его историей и творческой деятельностью, невозможно было навести никаких мостов413413
  Пригожин и Стенгерс, «Время. Хаос. Квант», изд. «Либроком», М, 2009, стр. 15.


[Закрыть]
.

Формулируя вкратце историю физики, Пригожин сводит ее к определению пространства и времени. В ньютоновском, привычном нам (со школы) описании, пространство было эвклидовым, а время текло равномерно, и не было никакой связи между «содержимым» (материей) и «оболочкой» (пространством и временем). Но в отличие от геометрии в механике Ньютона, геометрия в общей теории относительности «зависит от распределения материи», иными словами, от того, что находится внутри пространства и его «искривляет».

решение парадокса времени, равно как и других парадоксов, возможно только потому, что пространство становится «темпорализованным», поскольку прошлое и будущее играют не одну и ту же роль414414
  Там же, стр. 19.


[Закрыть]
.

И Пригожин, на основе своих исследований и открытий, разрабатывает концептуально новую картину мира, включающую необратимость времени и общую «хаотичность», или «неустойчивость».

Хаос вынуждает нас пересмотреть самый смысл законов природы. <…> Даже Вселенная не является замкнутой системой. <…> Ее рождение следует не детерминистическому закону, а реализует некую «возможность». <…> все законы физики с конце концов относятся к возможностям. <…> Будущее при нашем подходе перестает быть данным, оно не заложено более в настоящем (не зависит только от «начальных условий» – Н.В.). Мир процессов, в которых мы живем, не может больше отвергаться, как видимость или иллюзия, определяемая нашим ограниченным способом наблюдения415415
  Там же.


[Закрыть]
.

Пригожин руководствовался «неотделимостью проблемы реальности от проблемы человеческого существования», и «признался», что «дух поставленной Бергсоном проблемы пронизывает эту книгу». Но в научном плане его главный спор – с Эйнштейном, который «отстаивал концепцию реальности, <…> независимой от человеческого существования»416416
  Как писал Гегель в «Логике»: человек должен подняться в своем образе мыслей до той всеобщности, когда ему на самом деле безразлично… существует ли он или нет… А Плотин учил: «Пусть бесчестят наших дочерей, убивают сыновей, разрушают отечество – все это не мешает мудрецу в его блаженстве (Еnn. I. 4, 7, 8, 9)».


[Закрыть]
. Идеалом науки в глазах Эйнштейна, как и многих других физиков, было некое «полное» знание законов природы, то есть причинных связей, когда можно, «исходя из полного описания настоящего Вселенной, вычислить ее прошлое и будущее». И тогда «свобода» в этом мире – это осознанная необходимость, в нем нет места непредсказуемости (реальная непредсказуемость, де, результат недостатка знаний). Эйнштейн был «спинозистом». Рискну предположить, что для некоторых евреев «геометрическое» мировоззрение явилось результатом стремления к ассимиляции в чужой, грекохристианской культуре417417
  Если считать, что есть иудео‐христианская культура, то можно говорить и о греко‐христианской.


[Закрыть]
(берущей за основу античное мировоззрение), но это иная, и слишком обширная тема. Мандельштам, как поэт‐мыслитель, несмотря на то, что тоже долгое время стремился к ассимиляции в «эллинистической», «геометрической», пространственной русской культуре, все‐таки интуитивно ощущал жизнь, как бытие во времени. Уже в юных стихах, периода увлечения христианством, он пишет:

 
И храм, как корабль огромный,
Несется в пучине веков,
И парус духа бездомный
Все ветры изведать готов418418
  «Убиты медью вечерней…» (1910).


[Закрыть]
.
 

Храм, как корабль, предназначенный бороздить не пространство, а «пучину веков», это не «геометрический» образ, а самый что ни на есть образ памяти. И Мандельштам все время возвращается к нему. Адмиралтейство для него «фрегат или акрополь»419419
  Стихотворение «Адмиралтейство» (1913).


[Закрыть]
, и хотя «нам четырех стихий (сторон света – Н.В.) приязненно господство, но создал пятую свободный человек», и воображаемый фрегат разрывает «трех измерений узы». Позднее Мандельштам и «методологию» своего творчества выстраивает в ином, не пространственном, а временном измерении. Его героем становится Данте, с его спуском в Преисподнюю, как во глубь времен. Вот кто был мореплаватель в «пучине веков»! В «Разговоре о Данте» Мандельштам подчеркивает свой «бергсонизм», как творческий метод:

Вещь возникает как целокупность в результате единого дифференцирующего порыва, которым она пронизана. Ни одну минуту она не остается похожей на себя самое… Черновики никогда не уничтожаются. В поэзии, в пластике и вообще в искусстве нет готовых вещей… Нет синтаксиса – есть намагниченный порыв…

Философ, лингвист и литературовед Юрий Левин отмечает, что в поздний период своего творчества Мандельштам отказывается от принципа завершенности:

Фрагмент, в смысловом отношении часто незавершенный и «случайный», получает законное место внутри цикла как элемент породившего его «порыва»420420
  Левин Ю. Тридцатые годы // Левин Ю. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: 1998. С.115. (Цитата и ссылка взята из книги Л. Видгофа «Статьи о Мандельштаме»)


[Закрыть]
.

В другой работе, «Заметки к “Разговору о Данте”», этот исследователь пишет:

Можно усмотреть у Мандельштама <…> представление о двух моделях мира, аналогичных бергсоновским (мир, предстающий перед интуицией, и мир, конструируемый интеллектом). Именно, одна из моделей – «истинная», адекватная реальности, – представляет мир текучим, динамическим, напряженным, насыщенным силовыми полями; другая представляет «остановленную» вселенную, мир инертных вещей, подчиняющийся логике и причинности421421
  Левин Ю. Заметки к «Разговору о Данте» //Левин Ю. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: 1998.


[Закрыть]
.

Ощущая жизнь, как бытие во времени, Мандельштам интуитивно, пусть и со страхом, ощущал его как «хаос иудейский».

Иудейский хаос пробивался во все щели каменной петербургской квартиры угрозой разрушения, крючками шрифта нечитаемых книг Бытия и клочками черно‐желтого ритуала422422
  «Шум времени». Черно‐желтый у Мандельштама – символика иудейства (см. «Черное солнце Мандельштама»).


[Закрыть]
.

8. Причинность и вероятность
 
В игольчатых чумных бокалах
Мы пьем наважденье причин.
Касаемся крючьями малых,
Как легкая смерть величин.
А там, где сцепились бирюльки,
Ребенок молчанье хранит,
Большая Вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
 

Надежда Мандельштам считает стихотворение «ключевым», и что следовало поставить его последним. Думаю, что это десятое восьмистишие образует с последним, одиннадцатым, смысловую пару. Евгений Шраговиц остроумно привлекает к ее интерпретации уравнение Шредингера для волновой функции, из которого следует, что место нахождения частицы в каждый момент времени неопределенно (принцип неопределенности Гейзенберга), то есть имеет вероятностный характер. Шраговиц утверждает, что математический символ модуля, входящего в формулу для вычисления вероятности нахождения частицы в определенной точке «с виду походит на бокал», а в самой формуле имеется мнимая величина, что якобы объясняет выражение «наважденье причин» и «мнимое постоянство» из последнего восьмистишия. А «бирюльки» и «крючья» – метафоры интегральных знаков, входящих в формулу:

символ интеграла похож на крючок, а «подвешенные» на него верхний и нижний пределы напоминают бирюльки, особенно когда они представляют бесконечность, обозначаемую в математике как ∞, или колечко нуля 0».

Опять же интеграл оперирует бесконечно малыми величинами.

выражение между двумя символами интегралов действительно кажется помещенным в люльку. При этом этот зрительный образ совершенно не связан с физической основой проблемы, а только с её математической записью…423423
  Все цитаты Шраговица взяты из его статьи «Новая физика как источник образов в цикле Мандельштама «Восьмистишия»«


[Закрыть]

Предположения Шраговица кажутся мне любопытными, тем более что Мандельштам интересовался математикой и дружил с профессором В.Ф. Каганом, занимавшимся неэвклидовой геометрией, но все же мне трудно себе представить, что поэт доводит свой метод метафоризации аж до символики математических знаков квантовых уравнений: я не склонен в интерпретации стихов, даже такого сложного и метафизического поэта, как Мандельштам, нагромождать «глубинные смыслы», подобно нагромождению конспирологических Теорий при интерпретации политических событий424424
  «Не превышай число сущего сверх необходимого», учит «бритва Оккама».


[Закрыть]
, особенно, когда смысл стихотворения и без того понятен.

Но, так или иначе, тема финальных восьмистиший – современная релятивистская физика, вольно или невольно ставшая метафизикой. В споре детерминиста Эйнштейна («Бог не играет в кости») с вероятностными концепциями квантовой физики Мандельштам берет сторону «свободы выбора» и случайности, хаотичности мировых процессов. В стихотворении декларативно отвергается детерминизм с его жестким каркасом причинно‐следственных связей, вера в них названа «наваждением», и это наваждение детерминизма мы пьем из «чумных бокалов», то есть наполненных смертельной отравой (не забудем и «чумный Египта песок» из «Стихов о неизвестном солдате»). И там где сцепились бирюльки причинно‐следственных связей, время‐ребенок, это гераклитово дитя играющее и оно же – «маленькая вечность», хранит глубокомысленное молчание, хранит в себе неопределенность, но именно оно все определяет: большая пространственная вселенная спит в маленькой люльке этого вечного младенца‐эона.

По определению Ильи Пригожина, новая картина мира это Вселенная, как динамическая, неустойчивая, хаотическая система, характеризующаяся необратимостью во времени, событийностью (уникальность и неповторимость каждого события) и стрелой времени (той самой необратимой переменчивостью во времени). Христианская теология долго придерживалась теории «вечных истин» и предопределенного будущего (Апокалипсиса), придерживалась детерминистской линии «Афин».

Для Шестова детерминизм, или «необходимость», дитя античной философии Аристотеля и Сократа, – смертельный враг свободы, воплощенной в ветхозаветных откровениях, и он посвятил свою итоговую работу «Афины и Иерусалим» именно выбору между античной философией детерминизма и своеволием иудейского Бога. И Мандельштам, вслед за Шестовым, между пространством и временем выбирает время, и это выбор цивилизации: между Афинами и Иерусалимом он выбирает Иерусалим. И для Шестова, Мандельштама и Паскаля – это выбор свободы:

Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова, а не Бог философов. Бог философов – будет ли он началом материальным или идеальным – несет с собой торжество принуждения, грубой силы425425
  Л. Шестов, «Афины и Иерусалим».


[Закрыть]
.

Последнее восьмистишие – метафизический манифест Мандельштама. Что‐то вроде «я выбираю свободу».

 
И я выхожу из пространства
В запущенный сад величин
И мнимое рву постоянство
И самосогласье причин.
И твой, бесконечность, учебник
Читаю один, без людей, —
Безлиственный, дикий лечебник,
Задачник огромных корней.
 

Покидая пространство, он погружается во время. Но он выбирает не «вечность», неизменное время античности и христианства, он выбирает время становления, время, которое не позади нас, а под нашими ногами, мы стоим на его шевелящемся океане‐Солярисе.

Не знаю как насчет «еврейской науки» (П. Флоренский утверждал, что есть «еврейская математика»426426
  В 1904 году Флоренский опубликовал в журнале «Новый путь» статью «О символах бесконечности (Очерк идей Кантора)». Это было первое в русской литературе изложение теории трансфинитных множеств Кантора (Флоренский закончил физико‐математический факультет Московского университета). «Не является ли важным затронуть еще один вопрос о творчестве Г. Кантора и о скрытых двигателях его деятельности? Мне кажется, да, и я, верно, не ошибусь, если захочу охарактеризовать Г. Кантора, как типичнейшего еврея, <…> а насквозь своеобразный дух его работы, – как дух лучших представителей нации. Пожалуй, даже, более того, Г. Кантор является завершителем еврейства, он, так сказать, ставит точку над i, как бы подводя итоги, формулируя и точно определяя в логических терминах многовековые идеи своей нации. Мысль Кантора так отделана, что трудно разглядеть за этой твердой оболочкой, что, собственно, создавало ее и с какою целью. Только иногда прорываются изнутри неукротимые пламена; огненные языки проносятся над стальной сетью, и только обожженный ими догадывается, какой огонь был импульсом творчества. <…> Демонстрировать их возможно только для поэзии, но не для моего реферата. Лучше и не пытаться уловить неуловимое. <…> По своему рождению Г. Кантор был еврей… еврейское происхождение Кантора дает ключ к пониманию его творчества. Одинокий и непонимаемый, сидит он в своем Halle и обдумывает, упорно обдумывает, нет ли в его идеях ошибок и невязок, не ведет ли его учение к пантеизму, который очевидно претит его еврейской душе. Чтобы дойти до окончательной формулировки, нужно было чисто‐еврейское упорство. У Кантора основной идеей является идея актуальной бесконечности, а у Дюбуа‐Реймона потенциальной; можно подумать, что и тут сказываются расовые особенности обоих ученых. Кантор ярко выразил в себе лучшие черты еврейства, все „теократиические добродетели“ своего народа. <…> Кантор, как еврей, имеет религиозность до самопожертвования. Эта черта преданности высшей Воле, всегда сохранявшаяся в духе нации, сказалась в сильнейшей степени и в данном случае. Идея законченной бесконечности, как у абсолютной личности – Бога, так и у человеческой, есть достояние еврейства. В то время как другие, арийцы, признают только потенциальную бесконечность, его душе мысль о невозможности актуальной бесконечности кажется чудовищной. Он не может помириться с нею и ищет средств оправдать свою веру».


[Закрыть]
, нацисты говорили о «еврейской физике»), но существует, на мой взгляд, еврейская метафизика. Я уже писал, что Мартин Бубер считал идею будущего еврейской идеей:

Идея будущего основана на том, что чувство времени развито у еврея гораздо сильнее, чем чувство пространства… Его национальное и религиозное сознание питается главным образом историческими воспоминаниями и исторической надеждой…427427
  Мартин Бубер, «Обновление еврейства», 1919 г.


[Закрыть]

Имя еврейского Бога – Будущее. И неверен канонический русский перевод третьей главы Книги Исхода (фрагменты 13 и 14):

И сказал Моисей Богу: Вот я приду к сынам Израилевым и скажу им: «Бог отцов ваших послал меня к вам». А они скажут мне: «Как Ему имя?» Что сказать мне им?» Бог сказал Моисею: «Я есмь Сущий». И сказал: «Так скажи сынам Израилевым: «Сущий, Иегова, послал меня к вам».

На иврите имя Божие звучит: эхъе ашер эхъе. Перевод этих трех слов: «Буду тот (или то), что Буду», т.е. имя Бога – Буду, или Грядущий (а не Сущий)428428
  На самом деле непроизносимое и непереводимое Имя Божие, так называемый «Тетраграмматон», состоит из четырех букв: йод, хэй, вав, хей (латинскими буквами записывается как YHWH), отсюда и Иегова.


[Закрыть]
.

Пространство же изоморфно, у его частей нет самостоятельной ценности‐величины, ценности для человека существуют только во времени. И поэт выходит в райский сад жизни, вкусить от ее Древа Жизни‐Времени. Только оно учит (учебник) и лечит (лечебник), и остается глубокой тайной – задачником огромных корней429429
  А. Эйнштейн в своей «Творческой автобиографии» назвал мир «огромной вечной загадкой».


[Закрыть]
.

Дополнения

Тень Мандельштама

Прочитав «Пансион Мобер» Валентина Парнаха430430
  Фамилия по отцу Парнох, его сестра Софья сменила фамилию на Парнок, приняла православие и стала известной поэтессой (была любовницей Марины Цветаевой, ей посвящены цикл «Подруга» и повесть «Сонечка»).


[Закрыть]
, я понял, почему Мандельштам причитал в «Египетской марке»: «Господи, не сделай меня похожим на Парнока! Дай мне силы отличить себя от него!»

Парнах был ровесником Мандельштама, таким же щеголем в юности, так же с детства занедужил поэзией и страстью стихами завоевать Петербург. Они были знакомы, общались, почти одновременно поступили в Петербургский Университет, а в 20‐е годы даже оказались соседями, и у обоих было несколько языков в копилке. Мера таланта к словесности была разной, но зато Валентин блестяще учился, а Мандельштам – так себе, и Валентин был разносторонней, в конце концов, он нашел себя в модерной музыке, авангардном танце, в поэзии футуризма (здесь неуклюжесть могла сойти за методу). Но в одном они изначально и резко разошлись – в отношении к сородичам. Так уж вышло, причем не по обстоятельствам семейного воспитания (и тут было много общего), а по уклону души, что Парнах, в отличие от Мандельштама, оказался с детства «повернут» на судьбе своих соплеменников, на сочувствии их мытарствам и жажде мести. Он был измучен своим еврейством. А Мандельштам долгое время изо всех сил отталкивался от своего «родимого омута», испытывая к нему только страх («кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался и бежал, всегда бежал»431431
  «Шум времени».


[Закрыть]
). То есть, оба «мучились», но поразному, если муки Парнаха были явными и извергались полыхающей лавой проклятий угнетателям, огнедышащей яростью и ненавистью к России, то для Мандельштама они были тайными, противоречивыми, он был двурушником («двурушник я, с двойной душой»432432
  «Грифельная ода» (1922).


[Закрыть]
), его «ломало» изнутри, и в этом плане Парнах был его внутренней тенью, мистическим двойником, любимым врагом. Так бывает, когда, не желая узнавать двойника, отворачиваешь взгляд со стыдом и страхом. И начинаешь сочинять о нем истории («Это двойник – пустое привиденье – /Бессмысленно глядит в холодное окно!»433433
  «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…» (1918). Стихотворению предпослан эпиграф, цитата из Гейне: «О, мой двойник, о мой бедный брат!»


[Закрыть]
), рисовать его на полях, чтобы разделаться с двойником, отделаться от него, так возникла «Египетская марка». О, как же Мандельштам ненавидел эту свирепую надсоновщину, завывания униженных и оскорбленных!434434
  Надсон, хоть и не был галахическим евреем (мать – дворянка из рода Мамонтовых), токовал о том же, что и Парнах, о гнете и унижении, и даже о готовности к войне («встать в ряды бойцов»):
Я рос тебе чужим, отверженный народ,И не тебе я пел в минуты вдохновенья.Твоих преданий мир, твоей печали гнётМне чужд, как и твои ученья.И если б ты, как встарь, был счастлив и силён,И если б не был ты унижен целым светом —Иным стремлением согрет и увлечён,Я б не пришёл к тебе с приветом.Но в наши дни, когда под бременем скорбейТы гнёшь чело своё и тщетно ждёшь спасенья,В те дни, когда одно название «еврей»В устах толпы звучит как символ отверженья,Когда твои враги, как стая жадных псов,На части рвут тебя, ругаясь над тобою, —Дай скромно встать и мне в ряды твоих бойцов,Народ, обиженный судьбою1885  Для Мандельштама Парнах‐Парнок (в одном месте черновых вариантов к «Египетской марке» Мандельштам оговаривается и путает фамилии героя и его прототипа) был «вечным юношей»: «Пошли его в Ниццу, покажи ему Средиземное море, он все будет петь свой идеал и страдающее поколенье, – разве что прибавит чайку и гребень волны. <…> Сколько раз, уже зная, что Надсон плох, я все же перечитывал его книгу и старался услышать ее звук, как слышало поколенье, отбросив поэтическое высокомерие настоящего… все время литературная страда, свечи, рукоплесканья, горящие лица; кольцо поколенья и в середине – алтарь – столик чтеца со стаканом воды. Как летние насекомые под накаленным ламповым стеклом, так все поколенье обугливалось и обжигалось на огне литературных праздников с гирляндами показательных роз, причем сборища носили характер культа и искупительной жертвы за поколенье» («Шум времени». 1923).


[Закрыть]
И ему не нужно было читать Парнаха чтобы узнать его думы и муки, все это он гнал от себя, как «надсоновщину», не желая без конца репетировать этот садо‐мазохистский балет! Он бежал непосредственности как дурного вкуса. А его «двойник» давал волю чувствам. Вот эти метания и пароксизмы эмоций от Парноха, неразрывной цепью:

…только пустой человек или нравственный урод мог оставаться равнодушным к тому, что творилось в тогдашней России. В этой отсталой, несуразной стране жизнь была разделена на всяческие рубрики, обставлена всяческими препятствиями, которые возникали на каждом шагу, со всех сторон, скрещивались и составляли решетки тюрьмы. Уже в детстве я слышал, как взрослые говорили о «праве жительства». Я запомнил фразу: «Скоро еврей уже не будет иметь права переходить улицу!». Наш город был одним из немногих мест Российской империи, где никогда не было еврейских погромов. Но в соседнем городе погромщики останавливали прохожих, расстегивали им штаны, разыскивали «обрезанных», а в других областях вспарывали женщинам живот, вбивали в голову гвозди, пронзали ноздри, и где‐то гремел рояль, сброшенный с пятого этажа, а в рояле лежал изуродованный, еще теплый труп пятилетней девочки… О, мирная, серая русская инквизиция XX века, без аутодафе, без парада! Но насколько она богаче трупами, чем испанская!435435
  Все цитаты курсивом из сочинения Парнаха «Пансион Мобер» (альманах «Диаспора» №7, Athenaeum – Феникс Париж – Санкт‐Петербург, 2005).


[Закрыть]

(Позднее он написал книгу своих переводов «Испанские и португальские поэты – жертвы инквизиции»436436
  Изд. Гиперион, 2012 г.


[Закрыть]
, на Мандельштама она произвела сильное впечатление…)

…я притворился перед самим собой равнодушным к трагическим событиям, даже к преследованиям, к истреблению евреев. Я намеренно закрывал глаза на все мерзости, преступления и ужасы царской России. Я изнывал в моем городишке: словно магнит, меня притягивал Петербург. Ведь там, казалось мне, расцветало то, что я любил больше всего: поэзия. Там жил мой любимый поэт Александр Блок… Там, по слухам, известный режиссер ставил странные, смелые спектакли. <…> мое юное честолюбие влекло меня именно на этот Север, который я представлял себе не иначе как в обличье поэзии. Я рвался в эту неизвестность, в город, казалось мне, моей будущей славы: я был издали ослеплен им, словно бык – светом арены.

* * *

Рабство настолько растлило самую душу евреев, что многим из них бесправие казалось вполне естественным; они даже не подозревали, что, не имея права жить в большей части своей родины, они тем самым сведены на уровень уголовных преступников, а обладание этим правом считали чуть ли не честью. Я еще притворялся равнодушным к «политике», слепо шел по намеченному пути, но что‐то во мне, наконец, восставало и тайно клокотало.

На этом Севере я с тоской помышлял о Египте, Турции, Сирии, Греции, Испании, Италии, юге Франции.

(«Им только снится воздух юга – /Чужого неба волшебство…»437437
  «Когда на площадях и в тишине келейной/Мы сходим медленно с ума…» (1917).


[Закрыть]
, писал его двойник Мандельштам.)

Между тем приближался день разбирательства дела Бейлиса. Уже два года Бейлис томился в тюрьме. Легенда о ритуальных убийствах евреями христианских детей была столь же гнусна своими кровавыми целями, сколь и своей пошлостью. Над евреями нависло новое нелепое обвинение. После погромов 1905 года это была новая мерзость. Засмердел целый грязный мир. Время, казалось, вернулось вспять: больше, чем когда‐либо, русский XX век показал свой настоящий облик: харю средневековья. Зловоние этого запоздалого христианства стало невыносимым… Огромная зевота омерзения. О, изблевать эту муку!..

* * *

Дело Бейлиса стало для меня тем же, чем для некоторых французских евреев было в свое время дело Дрейфуса: своего рода откровением. (Дело Бейлиса всколыхнуло и Мандельштама. Об этом стихотворение «Отравлен хлеб и воздух выпит…») Столько лет я обманывал самого себя! Столько лет я предавал помыслы моего детства! Столько лет я словно спал, и вот, наконец, проснулся! И малопомалу я с ужасом почувствовал, что ненавижу такую Россию, что, может быть, тайно, не признаваясь самому себе, я уже давно, всегда ее ненавидел и что надо ее ненавидеть. Казалось, впервые я распознал то, что поразило меня в самое сердце, что перерастало и мою личную боль, и трагедию целого племени. Эта ненависть меня как бы очистила: ведь впервые я искупал мое многолетнее равнодушие, мое себялюбие, мой обман, мой самообман. Но эта же ненависть меня сжигала, леденила, превращала в истукана. Она стала для меня трагической необходимостью, вызывала во мне чувство небытия. <…> Годами я об этом молчал, скрывая это, как язву. …Музыка возносила мою ненависть к вершинам великолепия. В музыке мне открывалось, что моя участь непоправима. Это омерзение, негодование, ярость составляли для меня своего рода поэзию. Раньше область стихов была для меня убежищем, и вот это последнее убежище осквернено царской Россией. Ведь язык – некая броня, которая предохраняет поэта от натиска внешнего мира. И вот эта броня оказалась неверной защитой. Ведь язык – оружие, мое единственное оружие. И вот я обезоружен. И это оружие обращается против меня самого.

* * *

Сначала я с ужасом почувствовал, что больше не хочу писать на русском языке. (Этот мотив позднее появится и у Мандельштама: «Мне хочется уйти из нашей речи…»)438438
  Парнаху удалось перейти на французский и даже прозвучать во французской поэзии, а позднее, как подсказала Татьяна Михайловская, это удалось и Иосифу Бродскому, на английском.


[Закрыть]
О, если б я мог выразить себя, сказать всю правду о себе в музыке! Я стал завидовать композиторам: ведь у них единый международный язык – музыка. О, страшная сила, которая так жестоко связывает меня с этой страной! Язык! Писать по‐русски? Не преступление ли это против гонимых Россией евреев? Если бы я мог разорвать эту связь! Не писать больше по‐русски, писать на другом языке, для других людей! Вот самое решительное средство!

Порвать? Бежать? Но ведь здесь, в Петербурге, был для меня очаг поэзии. Потерять его, погибнуть в пустоте? Нет, как всякого человека, пустота меня ужасала. Итак, я оставался пленником этого Севера. Мне хотелось избавиться от моей неотступной мысли. Но она тоже гнусно связывала меня с царской Россией. Ведь боль приковывает нас к причине нашей боли. Иногда я гордился этой раной, этой ненавистью, этим негодованием. Иногда я стыдился их. Иногда я с ужасом допытывался у себя самого, не преступник ли, не изменник ли я. Я терпел эту боль, как терпят болезнь. Я готов был считать ее манией, навязчивой мыслью, душевным расстройством. Уж не сошел ли я с ума? Уж не выдумал ли я эту пытку? …Я сомневался даже в собственной искренности.

* * *

Я мечтал не о Европе, а о Востоке. В воображении я представлял себе евреев неискаженным восточным племенем, а Палестину – сияющей страной. О, если б я мог писать по древнееврейски! Ведь на этом языке звучит целая поэзия и в наше время, поэзия великого Бялика. Но я не имел тогда ни малейшего понятия о языке моих предков. И вот впервые в жизни я принялся его изучать.

(У Мандельштама мотив бегства на Восток был связан с Арменией, «страной субботней», как он ее называл, он даже изучал армянский язык.)

* * *

…в июле (1914‐го – Н.В.) я отправился в Палестину. В Константинополе мне пришлось сесть на русский пароход. Обнаружилось, но слишком поздно, что в I и II классах он везет в Палестину русских православных паломников: священников, семинаристов, чиновников и студентов – членов черносотенного «Союза Михаила Архангела», а в 3‐м неимущих евреев‐беглецов из царской России, стремящихся работать в еврейских колониях в Палестине. Между верхней и нижней палубой, казалось, зияла бездна. Матросы усердно следили, не проникают ли пассажиры III класса на палубу II, и загоняли их обратно. Однажды более жалостливый матрос подвел к судовому врачу пассажира III класса – старого еврея, у которого болел зуб. Старик просил дать ему йод. Врач с досадой и отвращением отмахнулся и приказал матросу увести еврея обратно. Укоризненный взгляд старика не вызвал у врача никаких угрызений совести. Очередной новостью этого плавания было происшествие на палубе III класса: матрос окатил помоями еврейскую девушку. Но во 2 классе и это не произвело впечатления… Там занимались делами поважнее. Каждое утро мрачный студент‐черносотенец подходил под благословение архимандрита. …Когда сириец упомянул о поражении России в японскую войну, мальчуган «патриотически» возразил: «Да ведь казакам тогда некогда было: надо было устраивать еврейские погромы…» …я решил поскорей покинуть это плавучее гнездо черносотенцев и сойти на берег в ближайшем порту.

Палестина влекла к себе пылкую еврейскую молодежь. Жаботинский, талантливейший русский литератор, отдал ей жизнь, поэт Довид Кнут, друживший с Парнахом в Париже, уже после Второй мировой войны уехал в Израиль. Парнах остался при своих метаниях.

…этим не обрусевшим евреям было легче, даже естественней ненавидеть Россию, тогда как мне… Я был и здесь чужд еврейскому народу, а, может быть, и недостоин его. Как всегда, чудовищно себялюбивый, погруженный в хаос своих мыслей и чувств, я тщетно боролся с самим собой. Я еще не признавался себе, что у меня меньше любви к евреям, чем отвращения к царской России. Слушая древнееврейский язык, воскресший в Палестине, я все‐таки чувствовал его недостаточно родным и сознавал, что не смогу писать на нем, по крайней мере, в ближайшие годы. (А на каком же языке писать сейчас?) Но это путешествие получило для меня неожиданное значение. Я убедился, что на всем Ближнем Востоке местные жители и, в частности, потомки испанских евреев – сефарды, говорят и учатся на французском языке. В этом распространении французской культуры поистине было величие. Мне открылся спасительный выход: возможность, хоть в будущем, писать стихи по‐французски, на языке, который я знал и любил с детства. …Наконец, вдали от Европы, больше, чем когда‐либо, я почувствовал себя европейцем и осознал, что был им всегда. И впервые я испытал необходимость поселиться в Европе, то есть поступить именно так, как мне давно советовал отец. Итак, я отказался («пока») от моего желания писать по‐древнееврейски. Но у меня уже не было доверия к самому себе, и мое новое стремление я тайно считал уже новой химерой.

* * *

Все больше я отрывался душой от Палестины. И к моему удивлению, в этом благодатном климате мне даже доводилось вспоминать, как нечто родное, снега России: они возникали в невиданном блеске. Между тем уже в самом начале войны в Палестину дошли известия о новых еврейских погромах в России: на этот раз громила царская армия. Сначала я не хотел этому верить. Дело Бейлиса казалось мне пределом еврейских бедствий. Но известия и слухи распространялись, повторялись, подтверждались. «Ну, теперь казаки перережут всех жидов!» – с восхищением сказал на чистейшем русском языке православный араб, сторож при русском монастыре. (Это было у гроба Девы Марии в Вифлееме.) Получился и еврейский журнал, выходивший на русском языке в Петербурге. И на полях, рядом с вынужденной горькой фразой о готовности русских евреев выполнить свой долг перед родиной, какой‐то палестинец439439
  Здесь – еврейский поселенец.


[Закрыть]
написал по‐древнееврейски: «Стыд и позор!»

* * *

Я был оглушен. Что делать? Куда ехать? Я был чудовищно одинок. Во всяком случае, я больше не мог оставаться в Палестине. Наконец я получил возможность выехать на итальянском пароходе, который шел в Константинополь… За время моего путешествия я лишний раз убедился, что царская Россия ненавистна всем народам Востока: мусульманам – как первый враг Ислама и Турции, который только и мечтает, как бы превратить АйяСофию в православный собор; евреям – как страна инквизиции и небывалых погромов, и даже пресловутым «братьям‐славянам» – болгарам, как огромное чудовище, готовое поглотить их маленькую страну и назвать ее Задунайской губернией. На пароходе, услыша, что пассажиры‐евреи говорят между собой по‐русски, человек в феске, турецкий еврей из Смирны, с негодованием воскликнул по‐французски:

– Да как вам не стыдно говорить на языке такой страны?..

* * *

Наконец, ноябрьским утром, когда кровавое солнце стыло в свинцовом небе, я приехал в Петербург. Слухи о еврейских погромах, учиняемых казаками, конечно, подтвердились. Но об этом нельзя было ни писать, ни громко говорить. Царская полиция все больше свирепствовала. Евреев, вернувшихся из‐за границы, вызывали в «участок», подвергали наглым допросам, и многих, даже имеющих «право жительства», высылали из столицы по этапу.

* * *

Предатели‐министры и высшие чины Генерального штаба продавали свою армию и страну немцам и хладнокровно вели солдат на убой. Евреями они пользовались как громоотводом. Если еще за несколько месяцев до войны царское правительство разжигало ненависть к евреям, объявив их убийцами христианских детей, то теперь оно объявило их изменниками «святой Руси». Миллионы русских евреев были превращены в некоего единого Дрейфуса. <…> Лишенные обычных человеческих прав, евреи, однако, должны были нести все обязанности и раньше всего отбывать воинскую повинность, идти на смерть за «святую Русь». Как? Валяться во вшах, в моче? Убивать людей за поповский крест, за мошну купчины, за кнут, который вас стегает?.. Служить в царской армии было бы для меня равносильно позорнейшей пытке.

(Мандельштам выразился иначе, но в том же смысле: «Мой камень не для этой пращи»440440
  – Говорят, Блок ушел на войну добровольцем… (весна 1916‐го – Н.В.)
  – Не может быть! – срывается Елизавета Яковлевна. – Это было бы ужасно!
  – Почему ужасно? – вдруг помрачнев, возражает ее брат (Сергей Эфрон, муж Цветаевой – Н.В.). – Быть может, нам всем следует идти на войну?
  – Я не вижу, кому это следует. Мне – не следует. – Мандельштам закидывает голову; сходство его с молодым петушком увеличивается.– Мой камень не для этой пращи. Я не готовился питаться кровью. И не готовил себя на пушечное мясо… (Тагер Е.М. О Мандельштаме / подгот. текста и коммент. М.Н. Тагер и Б.Г. Венуса // Звезда. 1991. № 1. Стр. 158–167).


[Закрыть]
.)


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации