Текст книги "Преображения Мандельштама"
Автор книги: Наум Вайман
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
Впрочем, самые популярные версии адресата (они выдвигаются разными исследователями и почти общеприняты) – язык и народ, русский язык и русский народ. Если говорить о народе, то грубый помощник – подходит, но друг – уж никак. Мандельштам не считал русский народ своим другом, он его смертельно боялся и, мягко говоря, недолюбливал. Русские для него «волки»451451
У Волошина в стихотворении «Северовосток»: «Ныне ль, даве ль?– все одно и то же:/Волчьи морды, машкеры и рожи…»
[Закрыть] или «татарва». «Это какая‐то помесь хорька и человека, подлинно «убогая» славянщина… эти хитрые глазки, эти маленькие уши, эти волчьи лбы…»452452
Очерк «Сухаревка», 1923 год.
[Закрыть] Сравнение русских с волками возникает у него не раз («Волков горящими пугает головнями»). Цветаева вспоминает слова Мандельштама, когда он приехал к ней в Александров в 1917‐ом: «Что это у вас за Надя такая? Няня, а глаза волчьи. Я бы ей ни за что – не только ребенка, котенка бы не доверил! <…> Глазащели, зубы громадные – Волк!453453
М. Цветаева, «История одного посвящения».
[Закрыть]», и поэт определяет свое происхождение однозначно: «Но не волк я по крови своей». Неудивительно, что в такой «волчьей» народной семье он «непризнанный брат», «отщепенец». И уж тем более, назвав себя братом этому народу, пусть и не признанным, он не может считать его отцом. Да и вряд ли этому «старшему брату» понравится цена, которую поэт предлагает за свое бессмертие. Впрочем, Мандельштам был невысокого мнения и о «нравственной миссии» русского народа. В заметке «Преступление и наказание в “Борисе Годунове”» он пишет: «Крик отвратительной, слепой ненависти, который вырывается у мужика на амвоне: «вязать Борисова щенка!» – заставляет нас окончательно разувериться в какой бы то ни было нравственной миссии народа». Отметим на полях, что автору заметки 15 лет (!!), он социалист‐революционер, почти народоволец, и мечтает о революции, но крик «вязать его!», очевидно, пронизывает его «до кости» холодом смертельного ужаса… Этот ужас отзовется позднее в стихах «На розвальнях, уложенных соломой» (1916), где он представляет себя Самозванцем, увозимым на казнь454454
Ныряли сани в черные ухабы,/И возвращался с гульбища народ./Худые мужики и злые бабы/Переминались у ворот. //Сырая даль от птичьих стай чернела,/И связанные руки затекли;/Царевича везут, немеет страшно тело – /И рыжую солому подожгли.
[Закрыть], а еще через десять лет, в «Египетской марке» (1927), – паническим страхом Парнока перед самосудом толпы.
Русский язык, конечно же, был Мандельштаму другом. Но мог ли поэт считать его отцом своей поэтической речи? Трудно сказать однозначно, поскольку Мандельштам сознательно, считая это своим методом, использовал конструкции и слова других языков, «скрещивая» их в своей речи, подчеркивая при этом открытость русского языка «чужим песням»455455
«Я не слыхал рассказов Оссиана…» (1914) («Я получил блаженное наследство —/Чужих певцов блуждающие сны; <…> И снова скальд чужую песню сложит/И, как свою, ее произнесет».)
[Закрыть] («Вечные сны, как образчики крови,/ Переливай из стакана в стакан…»). Однако – допустим, что так (считал отцом). Однако в этом случае непонятно, почему язык, будучи другом, и даже отцом, грубый помощник? Чем это русский язык, который для Мандельштама «родной» и «слаще пенья итальянской речи, ибо в нем таинственно лепечет чужеземных арф родник» (не забудем и «гармонический проливень слез» и «стихов виноградное мясо») заслужил такой резкий и враждебный эпитет?
Конечно, если считать язык кладовой исторической памяти, живой историей и обращаться к нему как к народу… Мандельштам действительно считал, что «столь высоко организованный, столь органический язык не только дверь в историю, но и сама история»456456
«О природе слова» (1920–22).
[Закрыть]. И тогда получается, что вся традиция русской культуры, закрепленная в языке, требует от поэта не только отказаться от чести и имени («на честь, на имя наплевать»457457
«Ты должен мной повелевать…» (1935).
[Закрыть]), но и стать палачом, требование действительно грубоватое. Но так ли уж однозначна связь народа с его историей, культурой и языком? В той же статье Мандельштам пишет, что «русский язык – язык эллинистический», «живые силы эллинской культуры… устремились в лоно русской речи». Но русская культура – все‐таки не эллинская. И в другой статье («Vulgata») он пишет, что «византийские монахи… навязали языку чужой дух и чужое обличье», и «неверно, что в русской речи спит латынь, неверно, что спит в ней Эллада… В русской речи спит она сама и только она сама». В общем, у нашего подследственного случилась в этом важном вопросе языкознания некая путаница, которую он не мог не сознавать, а значит и трудно себе представить, что его обращение, столь жизненно важное, интимное, с обещаниями (языку!?) расплатиться за бессмертие участием в казнях, не имеет ясного адреса. Нет, не вяжется.
Так что версии народа и языка как адресатов стихотворения «Сохрани» придется отбросить.
4. Иосиф Сталин как дух народа и языкаСамый естественный адресат стихотворения «Сохрани мою речь» – Иосиф Сталин, отец народов‐языков. Вот уж воистину дьявол во плоти, даже с многолетней теологической подготовкой, ему и не грех предложить фаустовскую сделку. Во многих текстах Мандельштама Сталин соединяет в себе и отцовство, и дружбу, и заботу о языке. Вождь – дух языка458458
Сталин изначально и живейшим образом интересовался филологией, начиная с участия в литературном кружке еще в духовной семинарии и стихотворчества в молодости и кончая принципиальной важной для него работой «Марксизм и языкознание» (конец сороковых, дискуссия с учением академика Марра). Кроме того Сталин всю жизнь был упорным и тщательным редактором текстов. Леонид Максименков, автор книги «Сумбур вместо музыки: сталинская культурная революция 1936–1938», справедливо отмечает, что «Сталин, как политик, был прежде всего редактором подготовленного для утверждения текста. <…> Он воспринимал российскую политическую культуру через письменный текст».
[Закрыть]. В варианте стихотворения «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…» Мандельштам прямо пишет об их единстве, причем в образе русского тотема – медведя: «Язык‐медведь ворочается глухо /В пещере рта. И так от псалмопевца /До Ленина…». Значит, и до Сталина. Тема тройной связи вождя, народа и языка поэт поднимает на пьедестал своей знаменитой «Оды» Сталину: «Ему народ родной – народ‐Гомер хвалу утроит».
В «Оде» Сталин трижды назван «отцом» («вдруг узнаешь отца»; «не огорчить отца»; «отца речей упрямых»). Герой оды – поэт, «художник» («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…»), учится понимать масштабность переживаемой эпохи и значение ее вождя. В «Оде» Сталин – учитель поэта:
Я у него учусь, не для себя учась.
Я у него учусь – к себе не знать пощады,
Учитель в еврейской традиции важнее не только друга, но даже отца. В Мишне сказано:
Если [человеку] надо искать и свою пропавшую вещь и пропавшую вещь отца, то пусть сначала ищет свою; если же [надо искать] отцовскую вещь и вещь учителя, то сначала пусть [отыщет вещь] учителя, потому что отец ввел его в мир, а учитель, обучивший мудрости, вводит его в мир грядущий…459459
Бава Меция II, 11 (цитирую по статье Эриха Фромма «Библейская концепция человека»).
[Закрыть]
В Сталине он видит учителя и помощника. И в ответ призывает себя помочь Сталину: «помоги тому, кто весь с тобой» – помощь всегда взаимна. Ну, а то, что помощник был грубоват, чистая (как слеза комсомолки) правда. Возможно, что это даже цитата: фраза из письма Ленина 13‐му съезду партии «Сталин слишком груб» была всем прекрасно известна460460
Крупская зачитала письмо на съезде в 1924 году, и оно было предметом бурного обсуждения и даже отставки Сталина.
[Закрыть]. И помощь вождя шла вместе с вещами довольно грубыми: «приговорами» («Вот «Правды» первая страница, /Вот с приговором полоса»), «кровавыми костями в колесе», «мерзлыми плахами» и отварами из «ребячьих пупков». Но стремление Мандельштама к приобщению, несмотря на «несчастья», к грандиозным замыслам и свершениям это не умалило.
Несчастья скроют ли большого плана часть,
Я разыщу его в случайностях их чада.
Повторяется все тот же мотив фаустовской сделки: несчастья (читай террор, казни), не заслонят планов наших громадьё, они оправдывают и адский чад «несчастий», и его собственную готовность принять участие в этих грандиозных, пусть и адских свершениях: в обмен на бессмертие своей речи поэт принимает всё461461
«Невозможно, чтобы великой революции не сопутствовали несчастия» (Местр Ж.М. «Рассуждения о Франции», М. РОССПЭН, 1997, стр. 20)
[Закрыть].
Но для Мандельштама это не только выбор «исторической необходимости», но и формула бытия в России и с Россией – как испытания и жертвенного «подвига существования», и она звучит во многих его стихах, начиная с самых ранних: «Россия, ты – на камне и крови – /Участвовать в твоей железной каре/Хоть тяжестью меня благослови462462
«Заснула чернь…» (1913).
[Закрыть]»; «несчастья волчий след,/ ему ж вовеки не изменим»463463
«Люблю под сводами седыя тишины…» (1921).
[Закрыть]; «По старине я принимаю братство/Мороза крепкого и щучьего суда»464464
«1 января 1824 года».
[Закрыть]; «Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи». Если уж принял Россию как страну «на крови», то «казни» лишь штрихи к ее кровавой истории, выбрав Россию, ты выбрал и Сталина. Любишь медок, люби и холодок.
В стихотворении «Люблю под сводами седые тишины…» (1921) этот мотив принятия «несчастья», как крутого замеса русской жизни, становится выбором не только судьбы, но и веры. Воспев гимн великим европейским соборам («Соборы вечные Софии и Петра, амбары воздуха и света»), поэт выбирает сумрак, пасмурность и ветхость русского храма, присягая на верность русскому «следу несчастья»:
Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,
Сюда влачится по ступеням
Широкопасмурным несчастья волчий след,
Ему ж вовеки не изменим.
О том, что это именно «русский след» говорит эпитет «волчий». А «ветхий невод» храма относит к ветхозаветным корням христианства («генисаретский мрак», «ветхозаветный дым на теплых алтарях»): быть может, поэту пригрезилась в революции библейская девственная суровость? Мандельштам давно учится «к себе не знать пощады» и силу духа для своего выбора черпает и в иудейском наследии.
5. Несчастья, неправда и моление о чашеСкажут, что примеры из «Оды», написанной в 1937‐ом (в том числе и троекратное «отцовство» Сталина) не годятся для «Сохрани» 1931 года – другая эпоха. Многим вообще затруднительно принять «Сохрани мою речь навсегда» как обращение к Сталину: уже сложился образ поэта – жертвы режима, бросающего Сталину героический вызов стихотворением «Мы живем, под собою не чуя страны» (1933). Мол, с верноподданнической мольбой и готовностью служить (в «Сохрани») сей вызов не вяжется. Однако эта неувязка кажущаяся, и лишь на первый взгляд. Между двумя этими стихотворениями есть глубокая связь. В них, как и в «Волке» (1931), и «Неправде» (1931) разыграна, как пишет Евгений Тоддес, «коллизия самозаклания», разве что она со временем переходит к «биографической реализации». «Поражает тот факт», пишет Тоддес, что эта коллизия «осуществилась в реальности»465465
Е.А. Тоддес, «Избранные труды по русской литературе и филологии», М, НЛО, стр. 414.
[Закрыть]. Не вижу в этом ничего «поразительного», но – факт.
В стихотворении «Мы живем под собою не чуя страны» тоже возникает тема «речи», во многом сходная с «Сохрани»: в стране только один хозяин речи, и его слова «как пудовые гири верны», все остальные обречены на молчание‐мычание («Наши речи за десять шагов не слышны»)466466
Д.Г. Лахути считает, что и «звукопас» в стихотворении «От сырой простыни говорящая…» 1935 года – это Сталин. Стихотворение о фильме «Чапаев», одном из первых советских звуковых фильмов. По мнению Лахути «рыбы» («Знать, нашелся на рыб звукопас») – это безмолвный, лишенный речи народ, что совпадает с «наши речи за десять шагов не слышны» («Мы живем, под собою не чуя страны»).
[Закрыть]. Да и у самого хозяина речь какая‐то нечеловеческая, он «бабачит и тычет», а его сподвижники «кто свистит, кто мяучит, кто хнычет». Тоддес пишет, что в «Четвертой прозе» «нарушение языкового контакта “я” с “новым миром”» иллюстрируется «трагикомической китайщиной: халды‐балды (отмечено у Даля в статье «Халда»), хао‐хао, шанго‐шанго»467467
Там же, стр. 423.
[Закрыть]. То есть имеет место некая утрата языка, а с ним и утрата истории («Отлучение от языка равносильно для нас отлучению от истории»468468
«О природе слова» (1920–22).
[Закрыть].) В таком контексте особое значение обретает мольба о сохранении речи. «Я чувствую почти физически нечистый козлиный дух, идущий от врагов слова», поэт прозревает наступающий голод нового государства на культуру, на слово, то есть, если вовремя подсуетиться, то можно овладеть ситуацией: «Кто поднимет слово и покажет его времени, как священник евхаристию, – будет вторым Иисусом Навином». Мандельштам готов предложить государству свою великодушную помощь не только в качестве эксперта и советника, но, бери выше, в качестве священника, окропляющего новый тип «взаимоотношений, связывающих государство с культурой наподобие того, как удельные князья были связаны с монастырями. Князья держали монастыри для совета». По мнению Тоддеса, у Мандельштама сочетается
понимание революционного государства как врага слова и императив жертвы («путь и подвиг») во имя ценностей «нового мира», которые поэт должен обогатить словом и культурой.
«Именно в этих построениях, – поясняет исследователь, – <…> исток позднейшего мотива «охраны», «обороны» поэтом «народного вождя» («Художник, береги и охраняй бойца» в оде Сталину, «И мы его обороним» в «Стансах» того же 1937 г.)469469
Е. А. Тоддес, «Смыслы Мандельштама».
[Закрыть].
Сталин вторгается в тексты Мандельштама по возвращении поэта в 1930 году из Армении (хотя и в Армении мысли о нем не покидали поэта: «ассириец держит мое сердце»). И тогда же приходит осознание, что новая жизнь – надолго: «Молодых рабочих татарские сверкающие спины…/ Здравствуй, здравствуй, могучий некрещеный позвоночник,/ С которым проживем не век, не два!» Это из стихотворения 31‐го года. «Татарвой» он называет народ и в «Сохрани» (друга и отца он бы так не назвал). И тогда же появляется стихотворение «Неправда» о «вхождении» в новую жизнь, что сравнивается с глухой русской избой, обиталищем Неправды: «Вошь да глушь у нее, тишь да мша, – полуспаленка, полутюрьма…», она же и гроб сосновый, и творятся там дела жуткие:
А она мне соленых грибков
Вынимает в горшке из‐под нар,
А она из ребячьих пупков
Подает мне горячий отвар.
Стихотворение написано в фольклорной, сказочной манере. Вот его начало:
Я с дымящей лучиной вхожу
К шестипалой неправде в избу:
– Дай‐ка я на тебя погляжу,
Ведь лежать мне в сосновом гробу.
Поэт как бы приглядывается к внезапно открывшейся ему русской жизни, осваивается в этом аду, где ему «все‐таки до смерти хочется жить»470470
«Душно – и все‐таки до смерти хочется жить» («Колют ресницы. В груди прикипела слеза…», 1931).
[Закрыть], хотя суждено умереть. Трудно не почувствовать в этих строках тот же, что и в «Сохрани», мотив отчаянного приятия российского ужаса, жизни‐неправды. Это приятие ужаса как нормы жизни, на которую он обречен, и толкает его в сторону фольклорного сказа, к стилистике страшной сказки.
В «Неправде» впервые появляется и намек на отца, хозяина этого народа, его языка и всех речей – Сталина: неправда названа шестипалой. Было ли у Сталина на ноге шесть пальцев никто, наверное, точно не знает, но миф об этом был распространен, и поэт за ним последовал471471
У Тоддеса, в уже упомянутой книге: «В связи с «татарской» и «буддийской» окраской «нового мира» в ряде мандельштамовских текстов следует учесть слово бабай, тем более что в «Квартире…», «У нашей святой молодежи…» обыгрываются – как некая советская заумь – бай и баюшки‐баю. Башкирское и татарское бабай – дедушка, старик, бурятское и монгольское бабай – отец; в тех же значениях слово бытует в русском, чаще по отношению к башкиру или татарину. Но есть и другие значения, в частности: фантастический старик, которым пугают детей» (стр. 424).
[Закрыть].
А чуть раньше, но в том же 1931‐ом году, он пишет этапное (предчувствовал – загреметь ему по этапу) стихотворение «За гремучую доблесть грядущих веков» – тоже обращенное к Сталину.
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей, —
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья и чести своей.
Мне на плечи кидается век‐волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку в рукав
Жаркой шубы сибирских степей…
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первозданной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
И здесь мольба‐требование: запихай, уведи. Кому‐то покажется странным обращение к убийце (ведь говорится о «кровавых костях в колесе») с мольбой избавить его – нет, не от участи – от созерцания «хлипкой грязцы» (тут под всхлипы и сопли, и кровь, и всякие пыточные выделения), собственно, мольба о легкой смерти («уведи меня в ночь»). Но кого еще о ней молить, как не того, кто волен казнить и миловать. Да, мольба о смерти, но как о ссылке на блаженные острова, где герои и поэты, причастные славе, коротают божественное бессмертие, потому что он из той же породы блаженных, он не волк по крови своей, и убить его может лишь равная ему высшая сила. Вот такое «моление о чаше». Как будто Мандельштам знал о будущей резолюции Сталина на его деле, отправляющей поэта в ссылку: «изолировать, но сохранить». И даже место (Чердынь) было выбрано не так далеко от великих сибирских рек (Енисей, правда, далековато, но Обь и Тобол поближе). И в этой мольбе вождю‐отцу народов спрятать его в русский сказочный рай, сибирский ночной элизиум, где вечно сияют голубые песцы в своей первозданной красе, и сосна до звезды достает472472
Элизиум, описанный еще Лермонтовым: «звезда с звездою говорит», «но не тем холодным сном могилы, я б желал навеки так уснуть, чтоб в груди дремали жизни силы…»
[Закрыть], есть интонация интимной близости к высшей силе («и меня только равный убьет»).
Черновики стихотворения убедительно включают его в контекст тем «Сохрани» и «Неправды». Последняя строка звучала: «И неправдой искривлен мой рот». Был и такой вариант последней строфы (в перехлест с «Неправдой»):
Ночь, где течет Енисей, тот самый русский элизиум, оборачивается избой шестипалой неправды…
6. Монументальный лубок«Неправда», «За гремучую доблесть», «Сохрани», «Мы живем, под собою не чуя страны» и др. стихи начала тридцатых годов связаны единой, фольклорной поэтикой, в ее рамках жестокая сказка, страшный сон и фантастически жуткая явь завязаны русской речью в единый узел. И неслучайно «Мы живем, под собою не чуя страны» Ахматова назвала монументальным лубком. Его элементы возникают сразу по возвращении в Москву из Армении в 1930‐м, когда поэт обнаружил – нельзя сказать, что уж совсем неожиданно, – что он живет в мире упырей, и ему здесь не место. Он слышит себе вслед, то ли сам себе шепчет:
Пропадом ты пропади, говорят,
Сгинь ты навек, чтоб ни слуху, ни духу, —
Старый повытчик…
Командировку в Армению «по культурным делам» Мандельштаму организовал Бухарин, и поэт мог чувствовать себя «чиновником по особым поручениям», отсюда «повытчик», и даже «чудный чиновник без подорожной». Но и острог у него теперь завсегда «в уме»: «командированный к тачке острожной, он Черномора пригубил питье…»474474
«И по‐звериному воет людьё» (1930).
[Закрыть]. Тут дорожный указатель на Пушкина, что «на пути к Эрзеруму» решил пригубить питье сказочного Черномора, и появляется басенная мешанина людей и зверей («были мы люди, а стали людье»):
И по звериному воет людье,
И по‐людски куролесит зверье.
Тут как тут и фольклорные мотивы смерти:
Долго ль еще нам ходить по гроба,
Как по грибы деревенская девка?..
Стихотворение «Я вернулся в мой город, знакомый до слез» (декабрь 1930‐го) – это возвращение на пепелище. «Петербург! Я еще не хочу умирать…» – возглас обреченного. И в последних строчках он ждет в гости всякую нечисть:
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Петербург связан со смертью («В Петербурге жить – словно спать в гробу»), но и в «курве» Москве не спасешься:
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»
Посмотреть, кто скорее умрет.
В 1930‐ом пишется отчаянная, клокочущая, ерническая и язвительнейшая «Четвертая проза». Тоддес отмечает в ней «Комплекс жертвоприношения» («На таком‐то году моей жизни бородатые взрослые мужчины в рогатых меховых шапках занесли надо мной кремневый нож») и лексическую установку «на просторечие и бранную экспрессию», что стало «новацией “возобновленной” лирики 1930–1931 гг. (в «Дикая кошка – армянская речь…» и общий гротескный рисунок сравним со стилем «Четвертой прозы»)»475475
Е.А. Тоддес, «Избранные труды по русской литературе и филологии», М, НЛО, стр. 415.
[Закрыть]. В этом тексте выплеснулась вся его чужеродность. Отторжение было столь гневным, что он даже вспомнил о своей крови «царей и патриархов» и сравнил свое отчуждение с вечным еврейским – от чего убегал всю жизнь. Никто и никогда в русской литературе не выливал на «писательское отродье» столько желчи:
Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет. Какой я к черту писатель! Пошли вон, дураки! <…> Писательство – это раса <…> кочующая и ночующая на своей блевотине… но везде и всюду близкая к власти, которая ей отводит место в желтых кварталах, как проституткам… Писатель – это помесь попугая и попа.
И вся ярость и презрение в этом тексте – именно советским писателям, советскому быту и советским бонзам.
Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове… поставить перед каждым стакан полицейского чаю… Этим писателям я бы запретил вступать в брак и иметь детей… – ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы их запроданы рябому черту на три поколения вперед.
Эти литераторы «на цыпочках ходят по кровавой советской земле», по этому царству страха, среди доносов и казней, ставших бытом:
Животный страх стучит на машинках, животный страх ведет китайскую правку на листах клозетной бумаги, строчит доносы, бьет по лежачим, требует казни для пленников. Как мальчишки топят всенародно котенка на Москве‐реке… – таково священное правило самосуда. Приказчик на Ордынке работницу обвесил – убей его! Кассирша обсчиталась на пятак – убей ее! Мужик припрятал в амбаре рожь – убей его!476476
А ведь и Багрицкий о том же: «И если он скажет “Убей” – убей”». Хотя первейшая иудейская, а по наследству и христианская, заповедь «не убий»…
[Закрыть]
И тут как тут появляется Сталин в образе фольклорного «рябого черта», коему все запроданы. И вновь – указание на Пушкина, как на первоисточник будущих видений поэта:
«Здесь, как в пушкинской сказке, жида с лягушкой венчают, то есть происходит непрерывная свадьба козлоногого ферта… с парным для него из той же бани нечистым – московским редактором‐гробовщиком, изготовляющим глазетовые гробы на понедельник, вторник, среду и четверг. Он саваном газетным шелестит. Он отворяет жилы месяцам христианского года, еще хранящим свои пастушески‐греческие названия: январю, февралю и марту. Он страшный и безграмотный коновал происшествий, смертей и событий и рад‐радешенек, когда брызжет фонтаном черная лошадиная кровь эпохи».
Тоддес справедливо видит в редакторе‐гробовщике портрет Сталина: «в частности, радость при виде крови предвосхищает строку “Что ни казнь у него – то малина”», а брызжущая фонтаном черная лошадиная кровь эпохи – «трансформация мотива, введенного в “Веке”: “Кровь‐строительница хлещет / Горлом из земных вещей”477477
Там же, стр. 419.
[Закрыть]. Добавим сюда «шелестение газетным саваном» и не забудем, что Сталин «как политик был прежде всего редактором подготовленного для утверждения текста»478478
См. ссылку на стр. 268.
[Закрыть]…
«Здесь, как в пушкинской сказке» – это в советском мирке, мутном, будто во сне, где «непрерывная бухгалтерская ночь под желтым пламенем вокзальных ламп второго класса», где царит басенная нечистая сила479479
«Родная, мне тяжело, мне всегда тяжело, а сейчас не найду слов рассказать. Запутали меня, как в тюрьме держат, свету нет. Все хочу ложь смахнуть – и не могу, все хочу грязь отмыть – и нельзя. Стоит ли тебе говорить, какой бред, какой дикий тусклый сон все все все! <…> Я – дичаю с каждым днем. Боюсь своей газеты. Здесь не люди, а рыбы страшные. Мне здесь невыносимо скандально, не ко двору. Надо уходить. Давно опоздал. <…> Я один. Ich bin arm. Все непоправимо. Напиши мне только как быть, помоги взять твердую линию, помоги уйти от всякой лжи и нечисти». (Из письма к Надежде Мандельштам 13.5.1930.)
[Закрыть]. Вспомним эту пушкинскую сказку‐балладу «Гусар» (1833), где гусар, хватив бесовского зелья, куда‐то летит, а затем падает наземь:
Гляжу: гора. На той горе
Кипят котлы; поют, играют,
Свистят и в мерзостной игре
Жида с лягушкою венчают480480
О «жидах» не случайно с такой настойчивостью: много было этой братии среди советских писателей (М. Булгаков записал в дневнике: «Новый анекдот: будто по‐китайски “еврей” – там. Там‐там‐там /на мотив “Интернационала”/ означает “много евреев”») и на многих Мандельштам «держал зуб», особенно на Аркадия Горнфельда, которого назвал «дядя Моня с Бассейной».
[Закрыть].
Картина советской жизни у Мандельштама – бесовский праздник, бал у Сатаны. А вот и о сделке с дьяволом, за годик до «Сохрани»!
…я откуда‐то сбежал и меня нужно вернуть, водворить, разыскать и направить. <…> меня принимают за кого-то другого. Удостоверить нет силы. В карманах – дрянь: прошлогодние шифрованные записки, телефоны умерших родственников и неизвестно чьи адреса… я подписал с Вельзевулом… грандиозный невыполнимый договор на ватманской бумаге, подмазанный горчицей с перцем, наждачным порошком…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.