Текст книги "Семь рассказов"
Автор книги: Нелли Шульман
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Звуки иврита таяли в воздухе, обрываясь над кромкой гроба. Мать лежала, необычно умиротворенная, бесконечно далекая и от них, и от промерзшего насквозь кладбища.
Пришло время говорить родственникам. Люба, по старшинству долженствующая идти первой, махнув рукой, расплакалась на плече сына. Сестра и брат мэра сказали какие-то правильные, незапоминающиеся слова.
Он, так много и удачно выступавший в своей жизни с разных трибун, подошел к гробу. Вытянув шею, он увидел бледные губы матери и ее впалую, гладкую щеку. Снежинки лежали на вот уже тридцать лет седых волосах.
– Наша мама, – судорожно сглотнув, мэр попытался начать сначала, – наша мама…
Несколько раз всхлипнув, он только выдавил: «Наша мама была лучше всех». Кое-как вытерев слезы рукавом пальто, мэр приник к старшей сестре, молча обнявшей его. Раввин закончил, к гробу стали прилаживать крышку.
На шиву он не поехал, предоставив проводить молитвы ортодоксальному коллеге. Раввин замерз и устал, на город медленно наползали сумерки. С него на сегодня было достаточно и смерти, и Эпштейнов. Мэр поманил его в сторону. На его щеках блестели следы от слез.
– Здесь от нас, – он смутился, как и все, передающие подобные конверты, – немного, от семьи. И еще мама, – голос вице-мэра немного изменился, но он справился, – оставила для вас письмо. Какие-то ее воспоминания, что ли.
Взяв оба конверта, раввин, не глядя, засунул их в карман.
– Спасибо большое, – сказал мэр, – все было…, – он не закончил. Раввин подумал, что никогда так и не узнает, как именно все было. Это было неважно.
– Вас подвезти? – вместо этого спросил вице-мэр.
– Спасибо, я пешком. Мне еще в больницу надо, рядом – соврал раввин. Ему не хотелось больше видеть никого из Эпштейнов, по крайней мере сегодня.
– Тогда мы поедем, – мэр протянул ему руку. Рукопожатие было вполне бодрым, похоже, он начал приходить в себя.
– Вы звоните, если что, не стесняйтесь.
– Спасибо, – ответил раввин. Проводив взглядом кортеж, он поплелся к трамвайной остановке.
Выйдя из палаты, она прижалась к прохладной стене, к панно, где веселые белочки и зайчики водили хоровод вокруг елки. Педиатрическое отделение готовилось к новому году. На люстры повесили гирлянды, у лифта устроили выставку детских рисунков.
Надо было идти сцеживаться. Грудь распирало от прилива молока, в сосках подергивалась острая боль. При мысли, что сейчас придется прилаживать молокоотсос и сидеть, уставившись в окно, за которым сгущалась ночь, ей хотелось заплакать. Однако есть предел слезам человеческим – после родов она почти не плакала, отрыдав свое в беременность.
К выгоде отделения, она оказалась очень молочной. Кормилась не только ее дочь, – синеватая, с трубочками зонда, протянутыми в нос, – но и еще несколько таких детей, похожих на больших, плохо прокрашенных кукол.
Дочери было три месяца и три операции. Ждали, пока она окрепнет, чтобы сделать четвертую. В будущем ее ждали пятая, шестая и еще неизвестно сколько. Это называлось множественными пороками развития.
Распахнув халат, она с отвращением посмотрела на смугловатую грудь.
– Тюльпан, – вспомнила она с усмешкой прочитанную давно, еще в той жизни, статью в глянце. С иллюстрациями, черт бы их побрал. У нее был тюльпан, который сейчас исправно выбрасывал струйки молока. Вытащив телефон, она, не глядя, набрала номер.
Раввин ответил сразу, будто ждал ее звонка. Впрочем, он всегда так отвечал. Ее хупа была у него первой здесь, через несколько месяцев, после приезда в город и он очень волновался.
Израильские родственники ее мужа хотели ортодокса, но она настояла на нем. Она помнила раввина по студенческим лагерям, и даже когда-то была немножко в него влюблена, как и все девчонки. По слухам, у него была легкая рука – никто из тех, кого он женил, пока не развелся. Она тоже не развелась. Она стала вдовой, беременная на третьем месяце.
В телефоне слышалось дребезжание трамвая. Он, наверное, ехал домой.
– Да, конечно, – торопливо ответил он, – я как раз проезжаю мимо больницы. Сейчас выйду, ты встретишь меня?
– Да, – она следила, как доцеживаются последние капли.
Раввин боялся ее звонков. Он никогда не знал, что сказать этой женщине, красивой, с убранными под больничную косынку темными кудрями, с прозрачными серыми глазами, завешенными не пролившейся пеленой слез.
Он помнил ее деятельной активисткой сразу всего. Она организовывала кукольные спектакли на Пурим, курсы иврита для молодежи, идиш-студию для стариков, первой записывалась на семинары и поездки, в марте теребила их с ортодоксальным коллегой, требуя начать думать об уборке кладбища, и сама появлялась с граблями наперевес, веселая, легконогая, в смешном беретике.
Ее любили в городе. Она вела детскую передачу на местном канале. Те, кто по малолетству не успел увидеть ее на сцене театра, требовали у родителей включить тетю Иру.
Влюбилась она так же, как жила, – быстро и бурно, – поехав на конференцию по еврейскому искусству, встретив рыжего сабру, голубоглазого, длинного, смотревшего на нее, как на самое чудное существо в мире.
Муж ее спекся в одно целое со двумя сотнями пассажиров утреннего московского рейса, пронесшегося дымящейся стрелой над предрассветным городом. Пилот из последних сил тащил тяжелый самолет, уводя его от жилых кварталов на окраинах за реку, где он врезался в мерзлую землю лесопарка. Тлеющую массу растащили крючьями, разложив на носилках в огромном аэропортовском ангаре.
На опознание тела с беременной вдовой ходил его ортодоксальный коллега, за что раввин был глубоко, искренне и до сих пор невысказанно ему благодарен. Компенсация от государства поступила на ее счет через неделю после того, как она вытолкнула из своего тела изломанную девочку, последний след того самолета.
Устроившись на подоконнике, между вторым и третьим этажами, они молча курили, каждый думая о своем.
– Все так же? – спросил раввин, не глядя на нее, ощущая в полутьме легкое дыхание рядом.
– Да, – вяло ответила она, – сейчас отойдет немного, и опять будут оперировать.
– Надо надеяться, – сказал он, отчетливо понимая, как отвратительны и гнусны его слова.
В палату ему входить было нельзя, чему он был внутренне очень рад. Раввин знал, что у него не хватит сил увидеть девочку, которая никогда не сможет стать такой, как другие дети. Как всегда, видя ее мать, он молился про себя.
Он ненавидел себя за то, что молится не за ее дочь, и не за нее саму. Он просил, умолял и унижался перед Богом, обещая соблюдать все и быть хорошим, только бы минула его еще не рожденное дитя такая участь.
– Мама пристает, настаивает, чтобы я ее окрестила, – женщина повела плечами, будто передергиваясь.
Мать была ее болью. После гибели зятя и рождения внучки она впала в депрессию, ходя по врачам и бабкам, надеясь найти чудодейственное лекарство для ребенка. Лекарства никакого не было и не могло быть, но одна из бабок, услышав, что ребенок не крещен, велела немедленно это сделать.
– Наш Бог тебе помог? – кричала мать, – он тебя услышал? Так, может, хоть тот услышит!
Ей хотелось сказать понятое давно – все слышат, но не все слушают. Она только спокойно ответила:
– Нет нашего и еще какого-то, есть один. Не вздумай даже, не пущу к ней никого.
– Хуже ведь не будет, – бессильно и яростно заплакала мать, – а если поможет?
– Не надо, – раввин увидел ее глаза – прозрачные, просящие от него хоть какого-то ответа.
– Я знаю, что не надо, – она мимолетно улыбнулась, – но нет сил выслушивать ее истерики. Может, ты с ней поговоришь?
– Конечно, – ответил раввин. Он внутренне поморщился, представляя длинный, тяжелый разговор с безумной от горя женщиной. Однако он знал, что позвонит. Это было единственное, что он, пожалуй, и мог сделать.
– Иди, – она легонько толкнула его в плечо, – ты устал на похоронах.
– Откуда ты знаешь? – он в два приема слез с подоконника.
– Жена твоя сказала, я днем звонила, – она стояла на лестнице, засунув руки в карманы.
Ему стало неловко за жену, как и всегда, когда она совершала какую-то оплошность.
– Ничего, – сказала она, – я могу это перенести. Ничего, правда. Спасибо за Псалмы, хоть что-то мне помогает.
Через неделю после родов раввин принес ей маленькое, дамское издание Псалмов в красивом кожаном переплете. Он купил томик в Иерусалиме с мыслью подарить жене на годовщину свадьбы, но в педиатрическом отделении они были нужнее.
– Мне сейчас к ней идти, а потом еще на запись, – она переминалась с ноги на ногу.
Подумав, как она, улыбаясь в камеру, пожелает чужим детям спокойной ночи, раввин чуть не застонал от жалости и злости, то ли на себя, не сумевшего помочь, то ли на Бога.
– Слушай, – он нащупал в кармане конверты от мэра, куда так и не успел заглянуть, – мне цдаку передали, возьми.
Она, не споря, приняла конверт. В первый раз она пыталась отказаться, но раввин мягко объяснил, что ее нужда такая же, как и у других людей, и что все мы в жизни не раз меняем роли – то раздаем цдаку, то ее получаем.
– Спасибо. Спасибо, что пришел, – она быстро поднялась по лестнице, туда, где ждала ее дочь.
Раввин ехал домой в пустом трамвае с морозными разводами на стеклах. Он плакал, упершись лбом в холодный подголовник сиденья впереди. О бабке Эпштейн, о цепляющейся за жизнь девочке, о ее мертвом отце, и живой матери, о жене, о себе, обо всех. Он шептал псалмы, смотря в темный кусок окна, за которым выла метель, ночь, пустота, страх, небытие.
– Помоги мне, пожалуйста, – он шел к дому, слепо уставившемуся на него чернотой еще незаселенных квартир.
– Помоги, – повторил он, как всегда, неловко возясь с еще малознакомыми замками.
Дома было тихо, чисто, пахло его любимой шарлоткой с яблоками. Жена спала, уткнувшись носом в подушку, спокойно дыша. Вспомнив о больнице, он особенно тщательно вымыл руки. Раввин осторожно приложил ладонь к прохладному лбу жены. Получше укрыв ее одеялом, он неслышно вышел из спальни.
Раввин проверил почту. Не отвеченных писем за сегодня накопилось много. Он пообещал себе, что завтра с утра в офисе начнет прямо с них. Одно письмо было от нее. Открыв его, он, как всегда, изумился той нежности и доброте, которую несли самые простые слова. Она писала, что беспокоится за его здоровье, и просила не переутомляться. В конце письма она добавила:
– Если у тебя совсем плохо со временем, посылай мне имена тех, за кого надо сказать Теилим. Я все сделаю.
Он отыскал на столе листочек. Список получился длинным. Раввин с облегчением подумал, что теперь не надо каждый день чувствовать себя виноватым. Она, со своей ответственностью, будет их читать до тех пор, пока это нужно. Он любил Теилим, и верил, что они действительно помогают, тщательно скрывая этот факт от коллег.
Ортодоксальный раввин тоже не спал, готовясь к завтрашнему занятию по Торе. Туда обычно приходили три-четыре несгибаемых пенсионера. Бывшие партработники, инженеры и врачи, на старости лет обрели генетическую склонность к длинным, заковыристым дискуссиям.
– Я им подкину что-нибудь повкуснее, – раввин порадовался своей находчивости, – этот отрывок, например.
Жена тихо присела рядом. За семь лет брака он наизусть выучил все ее дыхания, спиной чувствуя, что она что-то хочет сказать. Заложив страницу карандашом, он повернулся.
– Звонила его жена сегодня, – проговорила она недовольно, – она нервная какая-то, как бы они не поссорились.
– С ним не поссоришься, – задумчиво отозвался ортодоксальный раввин, – разве с праведниками ссорятся?
Вытянув губы трубочкой, склонив голову, жена оценивающе посмотрела на него.
– Впрочем, ты у меня такой же.
– Да и вы тоже, – раввин улыбнулся, – царство священников и святой народ, – взяв его руку, жена легонько пожала холодные пальцы.
Он написал в Нью-Йорк что-то веселое и легкое, даже умудрившись пошутить насчет своего общения с мэром. Оставалось еще одно. Пройдя в прихожую, раввин нашел в кармане письмо бабки Эпштейн. Он испуганно подумал, что послание может быть на идиш. Бабка Эпштейн уехала до войны учиться в МГУ прямо из местечка под Минском, и языком владела мастерски.
Письмо оказалось на русском. У бабки Эпштейн был невозможный почерк математика, но через несколько строк раввин приладился, и начал все разбирать.
Оно было коротким, – тетрадный лист, исписанный с обеих сторон, – и очень простым. До войны у бабки Эпштейн был муж и годовалая дочка Сонечка. В середине июня сорок первого года бабка Эпштейн уехала из Минска, где они навещали родных, в Москву, защищать диплом. Она должна была вернуться к мужу и дочери через неделю июня.
– Я добралась почти до Смоленска, – писала бабка Эпштейн, – и попала под бомбежку. Потом я дошла пешком до Москвы, а в октябре эвакуировалась вместе с факультетом в Казань. После войны я искала их следы, но безуспешно. Если вы можете что-то сделать…, – абзац обрывался, словно ей не хватило сил дописать.
– Я ничего не говорила ни покойному мужу, ни детям, – продолжала она, – наверное, теперь стоит им сказать. Но я всегда была уверена, что ничто на свете не исчезает бесследно. Люба и Боря были дарованы мне судьбой не просто так. Спасибо Вам заранее за помощь.
Подпись была твердой и четкой: «Р. М. Эпштейн, доктор физико-математических наук, профессор».
Бабка Эпштейн и в смерти гордо несла свои титулы. Опустив голову на стол, раввин сдержал желание заорать проклятой бабке, где бы она сейчас ни была: «Почему я? Не нашлось кого-то другого?»
Представив себе, как он приходит к мэру с этим письмом, раввин все же чуть слышно застонал. Он хотел разбудить жену, чтобы посоветоваться, но вовремя опомнился, Завтра она работала в утреннюю смену, вставать ей было в половину седьмого. Ортодоксальному коллеге звонить было поздно. Раввин посмотрел на компьютер – она, в Нью-Йорке, вышла из сети.
Он остался один, перед залепленным снегом окном, в пустой, неуютной комнате, где висел легкий пар его дыхания. Надо было с чего-то начинать. Раввин открыл старую, потрепанную книгу. Томик можно было заменить, но он привык к изданию, и не хотел пользоваться другим.
– И было Ицхаку сорок лет, когда взял он Ривку…, – прочел раввин, – и молился Ицхак Богу о жене своей.
Поздно ночью он обнял ее, думая о том, что надо сделать завтра, то есть сегодня. Не просыпаясь, жена пробормотала что-то – спокойная, теплая.
– О жене своей, – напомнил себе раввин, задремывая, – ей сейчас труднее.
За туманом
На транзитной стойке ей сказали, что рейс в забытую Богом африканскую столицу давно улетел. Еще бы он не улетел! Самолет Лады опоздал на два часа, аккуратно лавируя по краю темных, опасных туч над Атлантикой. Она сидела в широком кресле бизнес-класса, углубившись в файлы с графиками на ноутбуке, изредка поглядывая в иллюминатор, где виднелись посверкивающие на горизонте молнии.
– Надо было лететь через Париж, – Лада, зарегистрировала билет на следующее утро, – сейчас была бы на месте.
Устроившись в углу кафе, загружая компьютер, она сильно потерла пальцами глаза. Лада немного поспала в самолете, но после трех месяцев почти непрерывной работы на новом месторождении этого было явно недостаточно.
Завтра ее ждала долгая, пыльная дорога через саванну, спуск в шахту, жара, вечная каска на голове, наполненные кофе и работой ночи, когда обязательно подведет какая-нибудь аппаратура и непременно найдется ошибка в расчетах. Тогда ей придется самой проводить сутки за сутками на горизонте, в грязи и темноте, полагаясь только на свой волшебный дар, как его называли коллеги.
– Лада чует – смеялись они.
Лада чует… – она посылала письма во все концы света.
– Простите, задержусь. Подвела погода. Завтра к вечеру буду на месте. Пришлите последние данные сюда, я с ними разберусь.
– Лада чует, что мы окажемся в большой заднице, – она с усмешкой закрыла компьютер, – чует ее сердце, что все не так просто.
На пандусе аэропорта, она зажмурилась от бьющего в глаза сквозь разрывы туч, яростного московского солнца. Пахло утром – дымом, бензином, кофе, людьми, жизнью.
Из поезда Лада позвонила подругам. Трудоголик Катя оказалась на работе и обещала прислать к метро шофера с ключами от квартиры.
– Только на сутки, – сказала Лада, – помыться и вообще. Могу спать на полу, могу вообще не спать, а посидеть на кухне.
Дура, – смачно припечатала Катя, с которой она познакомилась двадцать лет назад, ярким сентябрьским днем первого курса, в университетской курилке, – ты в Москве раз в году, никакого сна. У меня на тебя большие планы.
У Кати она с наслаждением отмокала в большой ванной, вспоминая три месяца вечно неработающего душа в южноамериканских джунглях. Вытянув смуглую ногу из пены, оценив Катину коллекцию лаков, Лада решила все-таки сделать педикюр.
– Все же облупится в проклятых тяжелых ботинках, – пробормотала она сквозь зубы, накладывая мазки точными движениями, словно делая срез для электронного микроскопа.
Катя застала ее с накрашенными ногтями, с распорками между пальцев, в коротком халате, с ногами, задранными на стул. В пепельнице дымилась сигарета, Лада пила эспрессо.
Ну-ка, покажись, – за Катей, высокой, большой, с растрепавшимся цыганскими кудрями, тянулся морозный запах городского полдня.
– Не волнуйся за лак, уже, – она походя мазнула пальцем по ногтю, – высох. Опять похудела, куда тебе еще!
Лада послушно поворачивалась туда-сюда, выслушивая Катину критику.
– Ребра торчат, с волосами вообще непонятно что творится, а про руки я молчу, не могу на это смотреть! – Катя зажмурилась.
– Я в поле одиннадцать месяцев в году, не то что вы, офисные крысы! – рассмеявшись, Лада притянула к себе Катьку, как всегда, радуясь ее крепкому объятью.
– Петя-Петер у папаши на каникулах, в Альпах на лыжах катается, – Катя налила себе кофе: «Мы с тобой девушки свободные, разведенные, холостые, вся Москва к нашим услугам!
А что Петя-Петер? – Катькиного сына родители с младенчества упорно называли двумя именами, каждый на своем языке.
– Родила гуманитария на свою голову! – смотря в зеркало, широко раскрыв рот, Катя подкрашивала ресницы.
– Сначала с математикой билась, теперь с физикой. В школе классная говорит: «Екатерина Альбертовна, вы же доктор наук! Возьмитесь за сына как следует, подтяните! У нас языковая гимназия, но другие предметы тоже нельзя запускать. По языкам-то Петя-Петер у них лучший! – она похлопала круглыми, карими, горячими до гари, как называли их поклонники в студенческой юности, глазами.
– Ты, Ладка, все не стареешь, – Катя окинула взглядом маленькую, крепкую, именно что ладную подругу: «Это мы обабились, сидючи на попе в лабораториях, а поле энергии требует.
– Иногда, Катерина, – вздохнула Лада, – трясешься в джипе в какой-нибудь Анголе и думаешь:
– Куда тебе, матушка, в шахту лезть? Пятый десяток пошел, осядь на одном месте, ребенка заведи, суп вари. Но приезжаешь на месторождение, и понимаешь, что нет без этого жизни, так и тянет вниз, так и манит. Ну и опять же, Лада чует…, – она невесело улыбнулась.
– Катя, хоть и не чует, но знает, что сегодня нам надо зажечь так, чтобы вся Москва увидела! Не каждый день Лада у нас в гостях! Тряпки-то есть у тебя? – Катя распахнула дверь гардеробной.
– Шорты, джинсы, майки, – Лада раскрыла портплед. «Ботинки вот еще!»
Катя повертела в руках сбитые, пыльные ботинки:
– Эти для Африки оставь. Хорошо, у нас с тобой один размер, я тебе свои дам. Смотри, красота какая!
– Да я с них свалюсь! – всунув ноги в остроносые, с угрожающе высокими каблуками, ботинки, Лада опасно зашаталась.
– Кто тебя просит ходить? – Катя рылась на полках: «Стой, сиди, будь красивой».
– Но если танцы? – натянув узкие джинсы, Лада поправила лямки черной майки.
– Разберемся. – Катя кинула ей что-то блестящее: «Ужас, что на тебе, сними. Не в шахту идем».
– Это Донна Каран! – с притворной обидой сказала Лада.
– Была три года назад. Бери, – Катя указала на блестящее, – Вивьен Вествуд этого сезона. Купила в Лондоне в расчете на то, что похудею. Пока не влезаю, но мы над этим работаем.
Надев блестящее, с голым плечом, Лада подошла к зеркалу. Волшебным образом блестящее, непонятного цвета, состоявшее из переливов и сверкания, сделало ее серые глаза синими. Даже волосы в его отсвете стали более ухоженными.
– Волосы мы тебе сейчас приведем в порядок, – пообещала Катя: «Я с премии массу всего полезного накупила».
Они выскочили из подъезда. Катя сразу побежала на стоянку, а Лада остановилась. К Воробьевым горам плыла Москва, кипучая, действительно никем не победимая. Родной город, стелился перед ней волшебным, переливающимся ковром. Вдохнув дымный, сладкий воздух, Лада залезла в джип к нетерпеливо сигналящей Кате.
– Не рыдай на морозе, – недовольно сказала подруга, выезжая на проспект:
– Я понимаю, у тебя случилась минута единения со столицей, и так далее, но ты мне нужна сегодня красивенькая! – почти пропела она, тормозя на светофоре.
– Что вдруг? – поинтересовалась Лада. «И куда мы, кстати, едем?»
– В одно волшебное место, с песнями, танцами на столах и мужчинами! Еще виски и кофе! – Катя рассмеялась:
– Смотри, Ладка? Может, действительно, прискачет рыцарь средних лет на белом коне, не испугается, подхватит тебя на седло, и увезет в туманную даль?
– У меня вылет завтра в девять утра, – сухо отозвалась Лада: «В туманную даль тропической Африки».
– Вечно ты все опошлишь, – Катя виртуозно припарковалась на забитой машинами Петровке.
Волшебное место оказалось дымным, темным подвальчиком без вывески в глубине проходных дворов. На входе, показав, пластиковую карточку, Катя кивнула на Ладу: «Со мной».
– Все так серьезно? – поинтересовалась Лада, изучая карту напитков.
– Хозяин не хочет большого наплыва, места здесь мало. На еду особо не рассчитывай, в заведении, в основном пьют, – Катя помахала кому-то рукой.
– Значит, будем пить, – рассеянно ответила Лада: «Будем пить, будем петь, будем веселиться…»
– Катя! Куда ты прятала такую красавицу? – к их столику подошел невысокий мужчина.
Он как-то по-особому приобнял Катю за плечи. Лада сразу все поняла, – и что Катя его любит, но еще не оттаяла от мучительного развода с фрицем, как они звали в переписке ее бывшего мужа, и что этот мужчина любит ее так, как любят те самые рыцари среднего возраста, – спокойно и верно, – и что он готов ждать ее только, сколько потребуется.
– Лада чует… – женщина протянула руку: «Вы, наверное, хозяин, не желающий наплыва гостей?
– Только незваных, только незваных, – смешливо ответил мужчина: «Зовут меня Михаил. Вы к нам надолго, Лада?»
– Пролетом из Южной Америки в Африку, – отозвалась она.
– Тогда вы с Катей удачно выбрали ночь. Сегодня у нас французские песни и божоле нуво. Или лучше виски? – поинтересовался Михаил.
– И того, и того, и побольше, – велела Катя.
Французские песни пели двое, худая высокая девушка с вороными, подстриженными под мальчишку волосами, с томным контральто, и ее пианист, тоже худой, совсем молоденький мальчик, смотревший на певицу грустными глазами подстреленного голубя.
Катя с Михаилом давно танцевали. Лада, опасаясь за свое равновесие на каблуках, предпочла тянуть из стакана толстого стекла отсвечивающий медом и карамелью виски.
О чем она поет? – раздался рядом с ней мужской голос.
– О любви. О том, что любовь приходит, когда ее ждешь меньше всего. – ответила Лада, не поворачиваясь.
– Я вас фотографировал, – признался мужчина, – исподтишка.
– Почему? -Лада закурила.
– У вас очень красивое лицо. Впрочем, это, наверняка, для вас не новость. – сказали из-за ее спины.
– Не новость, – согласилась Лада. «Почему вы решили, что я знаю французский?»
– Я не решил, – ответил мужчина. «Я просто хотел знать, о чем она поет».
– А если бы я соврала? – усмехнулась Лада.
– Мне все равно. Значит, для вас она пела о любви…, – она услышала щелчок его зажигалки.
– Это правда, – кивнула Лада.
Мужчина повернулся к ней. В дымной полутьме она разобрала блеск его серых глаз, взъерошенные темные волосы.
– Меня зовут Юра, – сказал он.
– Лада, – она протянула руку через стол.
– «Хмуриться не надо, Лада!» Помните эту песню? – спросил он.
– Конечно. Мои родители ее очень любили, впрочем, как и все песни того времени.
– А вы сами поете? – он еще раз навел на нее объектив фотоаппарата.
– Неужели в такой темноте что-то можно разглядеть? – взглянув на него, Лада поняла, что мужчина смутился.
– Ваше лицо – да, – коротко ответил он. «У вас одно из тех лиц, что видны везде и всегда».
– Спасибо – Лада помолчала. «Да, как всякий геолог, я играю на гитаре. И даже могу для вас спеть».
– Для меня?
– Не только для вас. Для всех. А вы поете?
– Да, но сейчас я очень хочу послушать вас, – он, не скрывая восхищения, взглянул на Ладу.
Она взяла появившуюся откуда-то из темноты гитару. На сцене никого не было, Лада легонько присела на самый край. Наклонив голову к грифу, она нежно взяла несколько аккордов. Лада пела на испанском. Балладе ее научили в Колумбии. Песня была быстрой и страстной, о смуглой девушке, танцующей для возлюбленного с цветком в руках, недолговечной и прекрасной, как лето вокруг.
Закончив, Лада посидела с закрытыми глазами, вспоминая костры в джунглях, огромный, простирающийся над горами ковер звездного неба.
Тихонько забрав у нее гитару, Юра шепнул: «Спасибо».
Он пел старые, смешные песни о лыжах у печки, об уехавших за туманом, о вершинах и тайге. Стоящие у сцены хлопали, Лада подпевала, устроившись рядом с ним.
– Эту ты не знаешь, – тихо сказал он. «Послушай».
Песня была про их родной город. Про реку и холмы, брусчатку улиц и площадей, про желтые листья на серой глади пруда, Петровку и Покровку.
Допев, Юра повернулся к ней: «Я живу на Покровке».
– Недалеко, – найдя глазами Катю, Лада помахала ей.
– Уходишь? – подруга понимающе взглянула на Юру.
– Я тебе завтра пришлю свой адрес. – пробормотала Лада. «В Африке, я имею в виду. Отправишь барахло каким-нибудь DHL, хорошо? Вествуд я тебе верну почтой».
Дура, – ласково сказала Катя: «Паспорт с собой?»
– Да, – выдохнула Лада. «Завтра поеду прямо в аэропорт».
Удачи, – Катя коснулась губами ее щеки: «Может, и правда, Господь с ним, с туманом?»
Улыбнувшись, Лада пошла к выходу.
Над Москвой гуляла ночная метель. Лада не помнила, как они добрались до Покровки. Они могли поймать такси или частника, просто пойти пешком. Она чувствовала только бесконечные, выматывающие поцелуи, встречи рук, и последние метры перед дверью квартиры, когда, казалось, они были готовы, как в студенческие годы, остаться на лестнице.
Лада лениво потянулась на широкой кровати. Окно залепили хлопья снега, за ним лежала Москва, еще не спящая, перебросившая мосты через реку, проложившая магистрали и сохранившая путаницу переулков, Москва– сводня и сваха.
– Завтра утром я улетаю, – Лада закурила.
– За запахом тайги? – усмехнулся Юра.
– Не поверишь, но тайге я была всего два раза, на практике, – отозвалась Лада. «Я предпочитаю южные широты».
– То, чем ты занимаешься, опасно? – Юра нежно взъерошил копну бронзовых волос, лежащую у него на плече.
– Бывает, – Лада не открывала глаз:
– Нарушения техники безопасности, мы работаем со взрывчаткой, часто в горячих точках, что называется. Придуркам с автоматом все равно, кого брать в заложники, плевать они хотели на то, что ты геолог.
– И ты не боишься? – его глаза мерцали в свете уличного фонаря.
Нет, – зевнув, Лада потерлась щекой об его прохладную щеку: «Давай немного поспим, хорошо?»
Он задремал быстро, как ребенок, подсунув под голову скомканную подушку. Лада лежала на спине, глядя в потолок, слушая легкое дыхание рядом. Потянувшись, взяв с пола сигареты, она вышла на кухню.
За темным окном вилась метель, ночное пространство города рассыпалось почти погасшими огнями. Открыв форточку, Лада закурила.
В наушниках пели по-французски про встречу, про улицу Ля Канебьер, про дождь и чашку кофе в маленьком кафе. Лада сидела на подоконнике, залетевшие с улицы снежинки таяли на ее смуглых плечах.
– Первый снег этого года, – поняла она, – первый и последний для меня. Стоило застрять в Москве, чтобы его увидеть это.
Стоя на пороге, Юра смотрел на ее худую, с выступающими лопатками, спину, на красивый поворот шеи, растрепавшиеся волосы. Неслышно подойдя, он коснулся губами почти незаметной снежинки на плече, вдыхая, вбирая, впуская в себя всю ее, от кончиков пальцев до мягких завитушек волос на затылке.
Они рано выехали в аэропорт. Москва спала в морозном тумане, за одну ночь став белой, холодной принцессой. Пустая Ленинградка уходила вдаль, в дымку, висящую над шоссе. Справа, над крышами, башнями, шпилями и мостами поднимался огненный, могучий рассвет.
В его лучах волосы Лады сверкали нездешним блеском, старой бронзой мечей и щитов.
Юра искоса посмотрел на ее лицо. Женщина смотрела вперед, прикусив губу, скулы очертила тень усталости.
Они молчали. Юра включил радио.
– Ночь прошла, будто прошла боль, – заполнил машину низкий голос певицы: «Спит земля, пусть отдохнет, пусть. У земли, как и у нас с тобой, там, впереди, долгий, как жизнь путь…»
– Если что-то я забуду… – подумала Лада. Она знала, что ничего не забудет, ни слова, ни движения руки, ни даже взмаха его длинных, темных ресниц. Песня продолжалась, двигалась стрелка на часах. Они миновали поворот на аэропорт, так ничего и не сказав друг другу
Припарковав машину, он повернулся к Ладе. Женщина впервые заметила морщинки под его усталыми, серыми в предрассветной дымке глазами.
– Ну, до свидания, – мимолетным, ускользающим движением Лада прикоснулась губами к его сухим, таким знакомым и далеким губам. «Спасибо за все».
– Тебе спасибо, – он смотрел мимо нее: «Сейчас она откроет дверь машины и уйдет навсегда, растворяясь в тумане зимнего утра, в земном пространстве, разделившем нас».
– Пиши, – тихо проговорил он.
– Да, конечно. Ты тоже… – заставив себя улыбнуться, Лада нежно провела пальцами по его щеке. «Пока, Юра».
Пока, – он хотел протянуть руку, чтобы задержать ее хоть на одно мгновение, но не посмел.
Она шла к дверям терминала, маленькая, на высоких каблуках, в черной куртке. Он смотрел ей вслед, желая, чтобы женщина обернулась, и одновременно боясь этого.
Заведя машину, он злобой и разочарованием выключил телефон.
– Лучше так, – он съехал с пандуса: «Лучше так, чем ждать звонка, которого не будет, и сообщения, которое не придет. Так легче».
На шоссе он подумал, что Лада, наверное, прошла все контроли и сидит где-то в кафе, тонкая, с растрепавшимися светлыми волосами, в блестящей штучке на одном плече, в узких джинсах, обхватив рукой острую коленку.
Еле успев свернуть к бензоколонке, остановив машину, он уронил голову на руль.
– Но ведь можно, – подумал он: «Если я сейчас поеду обратно, я еще успею. Уговорю, суну денег, меня пропустят. Вдруг она ждет меня. Когда я выйду из машины, она улыбнется, и скажет тем голосом, что пела вчера, тем, что шептала мне сумасшедшее и прекрасное ночью: «Видишь, я не уехала за туманом».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.