Автор книги: Николай Аржак
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 46 страниц)
– Тетрадочку-то советую ликвидировать, – крикнул ей вдогонку Юрий Михайлович. – А еще поразмыслите на досуге, что вам дороже… Во имя… Требует жертв… Эй! Екатерина Григорьевна!…
Он вышел на площадку и слушал, как стучат ее каблучки в гулком мраке подъезда. Девица – с норовом. Но по крайней мере прокурорский сыночек станет теперь осторожнее. Пускай не впутывает в азартные игры тех, кто сохраняет свободу. Свободу оригинального мышления.
Он свесился через перила и плюнул в пролет лестницы, похожей на колодец. Ответа не было долго. У него закружилась голова от этой чернеющей под ногами каменной глубины. Зато потом влажный отзвук донесся так отчетливо, что Юрий плюнул еще раз.
От спиртного Глебов наотрез отказался – болело сердце. Ему, как почетному гостю, можно было не пить. Среди всей этой развеселой, сугубо мужской компании он один сохранял ясность взгляда, похлебывая для приличия шипучую минеральную воду.
Следователь Аркадий Гаврилыч увлек его в уголок. Под звяканье ножей и рюмок разговорец вышел интимный, любопытным ушам, если б таковые имелись, недоступный.
– Рабинович-то твой у нас теперь обитает. Переселили. Ну и глаз у тебя, прокурор!… Снайпер! Робин Гуд! Тиль Уленшпигель!
Воровато оглядевшись, он почти уткнулся губами в прокурорскую шею.
– Помнишь, намекал ты… еще в сентябре? Я сразу догадался… Копнули мы поглубже, и, говоря между нами, дельце получилось – пальчики оближешь.
– Неужели политика?
– Шутник ты, Владимир Петрович. Будто сам не знаешь… По твоим же зарубкам все начинали… Да если б он один!… Тут, брат, масштаб государственный… Медицина!… Чуешь? Все из этих… носатых… которые космополиты… Сплошняком!…
Он отскочил к столу, причитая по-бабьи:
– Насыщайтесь, ребятки, не стесняйтесь! На то и мальчишник, чтоб самим угощаться!
Владимир Петрович решил досидеть до конца. Ему нравились эти ребята, сослуживцы Аркадия Гаврилыча, – с открытыми, как ладонь, лицами, с чистыми, как стеклышко, биографиями, с незапятнанной совестью. Добродушные мужчины, наводящие ужас, может быть, на полмира.
Среди них имелись таланты: рекордсмен по прыжкам в воду, другой поет, как в опере, третий художественно свистит. Все были в штатском (только Глобов в мундире), а он хорошо знал – здесь есть капитаны, майоры, даже два подполковника. Невидимая грозная армия сидела за праздничной трапезой.
Говорили о детях, о футболе. О летнем отпуске тоже. Кто хвалил Кисловодск, кто решительно предпочитал крымское побережье. Один из двух подполковников (тот, что художественно свистит), объявил о покупке «победы»:
– Послезавтра деньги вносить, а я все цвет выбираю: бежевая или серая.
Разгорелся спор. «Бежевая машина – элегантнее», – настаивал Аркадий Гаврилыч. Ему возражали, что бежевая «победа» – это слишком банально.
Владимира Петровича радовала непринужденность, царящая на вечеринке. Обычные сослуживцы говорят в основном о работе, выставляют друг перед другом свой идейно-политический уровень. А эти, наоборот, снаружи – самые домашние, люди, политика же скрыта внутри, в глубине души, втайне – там, где у прочих смертных одни пороки и недостатки.
Как заблуждаются писаки из продажной западной прессы, представляющие этих людей в виде каких-то мрачных злодеев! Да это же милейший народ – остроумные собеседники, отличные семьянины. Многие из них, как рассказывал Скромных, любят в нерабочее время тихо удить рыбу, варят сами обед, мастерят детям игрушки. Один старший следователь по особо важным делам в часы отдыха вяжет перчатки, вышивает подушки, скатерки, утверждая, что рукоделие развивает нервную сеть. Но если потребуется!…
За окном ахнул салют. Будто вылетела пробка из очень большой бутылки. Пришлось и Владимиру Петровичу отведать шампанского. Он позволил себе всего один бокал.
– Я предлагаю тост! Чей вдохновляющий гений! Неуклонно вперед! На борьбу! От победы к победе!
Стол был похож на поле битвы. Вина кровоточили. Паштеты – изъезжены вдрызг, подобно военным дорогам в мокрую осеннюю пору. Сломанные скелеты селедок, окурки. Махровые и рыжие пятна.
Галдеж утихал по мере того, как пили. Другие во хмелю начинают кричать, буянить, а эти – от рюмки к рюмке, от бутылки к бутылке – смолкали и цепенели. Глобову даже казалось, что с каждым глотком они постепенно трезвеют. Осовелым, сосредоточенным взглядом озирают свои ряды, прислушиваются.
Какой-то юнец, должно быть, простой лейтенантик, не выдержал: «А я вчера в „Метрополе“ смотрел „Падение Берлина“…»
К нему, как к магниту, со всех концов потянулись шеи и уши. Выжидательно замерли.
– Очень понравилось! – взвизгнул оратор, напуганный общим вниманием. – Всем советую. Очень, очень…
И торопливо заткнул рот первой попавшейся семгой.
Наступила тишина. Даже чокаться перестали. Молча пили, молча закусывали. Так же молча они умрут, если будет нужно.
Следователь Аркадий Гаврилыч едва держался на стуле.
– Ты о ком спрашиваешь, прокурор? Какой такой Рабинович? Знать не знаю, ведать не ведаю никаких Рабиновичей. Что? Сам рассказывал? Тебе приснилось.
В глазах, иссеченных красными жилками, застыло искреннее недоумение.
– Молодцы, ребята! Бдительно пьете, – подмигнул ему Глобов.
Он ждал, что при этих словах вся команда встанет навытяжку и звонким шепотом рявкнет: «Рады стараться!» Но все были пьяны, все были немы, как рыба, которую они ели среди других закусок.
Чтобы запутать следы, Катя шла пешком. Тетрадку несла в рукаве. Рвала листок за листочком. Бумажные крошки перетирала в ладонях и незаметно, по частям ссыпала на мостовую.
За нею следили. Кто именно – установить она не могла, сколько ни оглядывалась. Уж очень Людно было вокруг. Народ валил, не разбирая дороги, на вечернее гулянье, на праздничную иллюминацию.
Город сегодня походил на препарат кровеносной системы. В школе, на уроке анатомии, показывали, как это устроено. Человек, перепиленный пополам, облупленный до последнего капилляра, состоит из множества ветвистых сосудов различной толщины и окраски.
Еще больше их было здесь освежевано для вечерней потехи. По стекленеющим жилам домов, во все концы, пунктиром, струилась охлажденная кровь. Она горела преувеличенным, сверхэлектрическим светом.
Перед домом Сережи Катя остановилась. Перешла на другую сторону. Его окна темнели, как две могилы. Катя сложила пальцы крест-накрест, чтобы сдуру не накликать беды.
Но было поздно. Беда уже приключилась. Снял Юрий Михайлович трубку, позвонил куда надо, пока она бежала по лестнице, и в окнах стало темно. А, может, еще не звонил и Сережа спокойно спит, позабыв про несчастную Катю. Или гуляет с другими, обсуждая троцкистские планы. Все равно – ничем не поможешь. И она сама виновата: разбросала бумажки. По ним, как по следу, найдут его дом и квартиру.
Далеко, сзади уже началась погоня. Уже шарили по мостовой, искали под калошами, в лужах. Нагибались.
К завтрему все клочки будут собраны вместе, разглажены утюгом, склеены синдетиконом. И все двадцать четыре листка, неистребимых, как гидра, у которой головы отрастают, в синей обертке, разграфленные в косую линейку, и вся расписанная мелким почерком мелкобуржуазная программа Сережи. На виду. На суде. На справедливом, страшном суде.
Земля подпрыгнула. В небо, откинутые назад, взмыли чугунные трубы. Это прорвалась аорта, где-то за универмагом. Нужен жгут. Но перевязать не успели: лопнули другие сосуды. И разноцветная кровь брызнула фонтаном в зенит.
Под гром салюта Катя возвращалась домой. Она не задирала голову вверх, не считала залпы орудий. Каждый новый удар ей казался последним. Вот сейчас иссякнут артерии, вытекут дырявые вены и огромное рваное сердце задохнется в сердечном припадке. А оно все стучало и стучало, содрогая асфальт под ногами, озаряя лица прохожих то розовым, то зеленым сияньем.
Катя загадала: если стукнет пять раз, она пойдет к директору школы, или в райком, или куда-нибудь дальше. Завтра же. Тайком от Сережи спасет его, распутает шпионские сети, объяснит, что вышла ошибка, что Юрий Михайлович все врет и общая польза главнее.
На четвертом ударе Катя еще надеялась – недотянет. Но сердце остановилось только на пятом. И сразу стало так тихо, что захотелось лечь в постель и наплакаться вволю. В конце концов, она имела на это право. Уж это-то право у нее никто не отнимет.
Глубокой ночью, когда погаснут огни и люди, утомленные праздником, заснут непробудно и сладко, на опустелые улицы города выходят двое в штатском. Прогуливаясь по участку, им отведенному свыше, они мечтают о чем-то или ведут вполголоса задушевный разговор. Одного зовут Витя, другого – Толя. Большего знать – нам не дано.
Толя говорит Вите:
– Послушай, Витя. Пора бы и канализацию приспособить к настоящему делу. Ведь столько тайного материала бесконтрольно уплывает по трубам! Проекты, конспекты, любовные письма, черновики художественных произведений и даже беловики.
Рассказывают, писатель Гоголь, живший в девятнадцатом веке, сунул в печку свою поэму под названием «Мертвые душат». До сих пор никому не известно, про что он там сочинял.
А теперь жечь – негде: центральное отопление. Теперь всякий норовит свои секреты разорвать на мелкие части и спустить в унитаз, чтоб полное инкогнито соблюсти. Это надо учесть.
Поставить, к примеру, под каждым домом особую драгу иль сито и дворникам строго-настрого – изымать исписанную бумагу. Ну, а неподдельные нечистоты, пипифакс, газеты пускай уж плывут, куда им хочется, на свободу. «Плыви, мой челн, по воле волн…» Как ты считаешь, Витя, подойдет?
Витя задумчиво молчал, оглядывая пустую окрестность. Потом сказал мягко:
– Это не научный подход во всяком дерьме копаться.
Меня, откровенно говоря, Гоголь не занимает. А вот есть такой писатель по фамилии Герберт Уэллс. Ты «Борьбу миров» и «Человека-невидимку» читал?
– Нет, не читал, – грустно признался Толя.
– А я его «Машину времени» почти наизусть выучил. Однако в данный момент лично меня другое изобретенье волнует. Тоже научно-фантастическое. Аппарат-мыслескоп. Вроде твоей драги, только еще доскональнее. Мысли и разные переживания угадывать. Чтобы даже тех, которые устно молчат и письменно не высказываются, контролировать автоматически. В любой час и на любом расстоянии. Здорово?
– Как ты его называешь, Витя?
– Аппарат-мыслескоп.
– Да, мыслескоп – это вещь.
Оба смолкли и погрузились в мечты. Но мечтали они согласованно, об одном. Вот о чем.
В наш век – век телевидения и радиолокации, в эпоху атомной энергии, направляемой к мирной цели, – хорошо бы в каждом районе завести свой мыслескоп. Сижу, например, я, вредоносный элемент, в своей малонаселенной квартире и заранее знаю, что все мои безыдейные мысли и преступные планы в районном мыслескопическом пункте будут видны, как в кино. И стараюсь я не думать ничего такого. Все о невинных вещах размышляю, насчет баб, да чтобы выпить или даже про то, как честно трудиться на благо народа. А самого так и подмывает о чем-нибудь недоступном подумать. Корчусь в своем кресле, арифметические задачки решаю, чтобы отвлечься.
Не тут-то было. Просочилась в голову гнилая идейка: как бы мне, думаю, научиться думать невидимо? Я ее – геометрией, дифференциалами, спряжением глагольных форм из церковнославянского языка. Стихотворение Лермонтова «Выхожу один я на дорогу» четыре раза подряд декламировал. А она, гадюка, так и лезет, развивается: как бы, думаю, еще одну революцию сделать? На этом самом месте меня цап-царап:
– Здравствуйте, гражданин. Вы это о чем четыре минуты семнадцать секунд тому назад рассуждали? Нам все известно. Если не верите, можем пленочку предъявить.
– Не отрекаюсь – виноват. Я – презренный наймит одной иностранной державы. С детских лет озабочен реставрацией капитализма и подпиливанием железнодорожных мостов…
Тишина! Двое в штатском ходят по городу. Двое в штатском. Медленно, степенно шествуют они по заснувшим улицам, заглядывают в помертвелые окна, подворотни, подъезды. Ни души.
Одного зовут Витя, а другого Толя. И мне боязно.
Глава VIНесмотря на морозы, Екатерина Петровна каждый день – в подшитых валенках и в шапке-ушанке – наведывалась в прокуратуру. Ее частые визиты были неуместны. Но прямо сказать об этом Глобов не решался. После ареста Сережи старуха совсем очумела. Придиралась пуще прежнего. И секретарь, почтительно посмеиваясь, всякий раз докладывал:
– К вам, Владимир Петрович, опять эта пожилая особа – в валенках. Прикажете пропустить?
Бывшая теща, расхаживая по кабинету, бубнила:
– Не может быть. Не верю. Ни в шпионаж, ни в диверсию. А Глобов – в который раз – допытывался:
– При обыске в его вещах нашли что-нибудь криминальное?
– Ничего, ничего…
От валенок по паркету расползались грязные лужи. После ее ухода Владимир Петрович, заперев дверь на ключ, собственноручно вытирал пол тряпкой, принесенной из дому и спрятанной под шкафом. А потом набирал номер и спрашивал:
– Это ты, Аркадий Гаврилыч? Говорит Глобов. Что-нибудь новое есть?
Тот сухо отвечал:
– Пока ничего.
И вешал трубку. И теперь так бывало каждый день.
Каждый день, возвращаясь с работы, Юрий умывался и радовался. Видеть мыльную грязь было почему-то приятно. Это всегда так: чем грязнее вода стекает с тебя в умывальник, тем оно и приятнее. Вероятно, подобное чувство испытывают в минуту исповеди.
Если Марина придет, он сможет чистыми пальцами трогать ее лицо. Около самых губ. Надо еще намылить: вдруг сегодня придет.
Последние месяцы он все делал с расчетом. Отдаленная цель, приближаясь, поглощала его без остатка. Он жил, чтобы овладеть Мариной. Даже спал и ел с умыслом – подкрепиться для встречи. Чистил зубы, будто готовился к поцелуям. И день проходил за днем, чтобы дать ей время соскучиться и, помедлив для приличия, капитулировать.
Постучали. Он выждал, пока уймется дрожь в коленках, и распахнул дверь.
То была не Марина. Соседка, стараясь поглубже втиснуться в комнату, протягивала конверт и сладострастно шептала:
– Это вам девушка оставила. Молоденькая, словно бутончик.
А Марине будет лестно прослыть молоденькой девушкой, это надо ей передать, – соображал он, вскрывая письмо.
«Тов. Карлинский! Вы предательски донесли на Сергея Владимировича, а он все равно не троцкист, а честный революционер, а Вы – трус и подлец».
Юрий повертел письмецо, заглянул в конверт еще раз и, ничего не найдя больше, отложил для коллекции. При случае он расскажет Марине об этом эксперименте. Она будет очень смеяться.
Потом, как Понтий Пилат, Юрий вымыл руки. О Сереже, о Кате вспоминать ему не хотелось. Понтий, наверное, мало думал про Иисуса Христа, когда ходил умываться. У Понтия, может быть, тоже имелась своя цель, неизвестная евангелистам.
Насухо обтерев полотенцем каждый палец в отдельности, он повернулся к двери и топнул ногой:
– Где же вы, Марина Павловна? Я жду вас. Я – готов.
Следователь вышивал по канве. Узор для скатерки был выбран самый изысканный: по черному полю прихотливо извивались тюльпаны.
Когда приводили Сережу, он сворачивал шитье, подбирал разбросанное по всему столу мулине и, заперев рукоделие в сейф, начинал дружескую беседу. Все пока шло начистоту.
– Да, это вы тонко заметили. Ничего не скажешь. Такими мнениями наверху очень интересуются… А вот колхозы, с ними как быть? Здесь ведь тоже… Сами знаете…
Слушая про колхозы, он сокрушенно вздыхал. Иногда спорил, иногда соглашался, и они двигались дальше.
– Печать тоже, знаете, откровенно говоря…
Сережа и в область печати вносил свои предложения, удивляясь тому, что его до сих пор не выпускают.
– Ну-с, молодой человек, – сказал наконец следователь, – взгляды ваши мы обсудили подробно. Хотелось бы еще уточнить – как вам удалось войти в контакт с иностранной разведкой.
Всем сочувственным видом он словно поощрял: не стесняйтесь. Чего уж скрывать? Все там будем. Экая важность!
– Оставьте глупые шутки, – побледнел Сережа. – Я еще не осужденный, я – подсудимый.
Следователь усмехнулся и раздвинул шторы. Дневной свет был так чист и прозрачен, что хотелось вдохнуть его всей грудью.
– Подойди сюда. Слышишь? Тебе говорю.
Сейчас ударит, – подумал Сережа, деревенея лицом.
– Глянь в окно!
Сережа увидел площадь, на которой бывал раньше, увидел вход в метро с нырявшими туда человечками, маленькие троллейбусы и автомобили, в которых тоже ехали люди, и каждый ехал, куда хотел. А сверху падал снег, живой настоящий снег.
– Вон они где – подсудимые. Видал – сколько?
Следователь показал на снующую под ними толпу. Потом погладил Сережу по стриженой голове и ласково пояснил:
– А ты, брат, уже не подсудимый. Ты – осужденный.
Хлопоты были бесполезны. Ему уже намекнули в одной высокой инстанции:
– Лучше не суйся. Тебе доверяют – можешь быть спокоен. А вступаться за него не советуем. Только себя запачкаешь. Забудь и рожай другого, пока способен. А этот – этот тебе не сын.
Но бабушка не унималась:
– Хлопочи! Добивайся! Или ты – не отец?
Отец! У других дети – как дети. Институты кончают. Аспирантуру. Даже у Скромных мальчишка – попался, так, по крайней мере, на краже. Отец его выпорол для острастки – и концы в воду. А это – надо же? Из десятилетки – в тюрьму – отцовское имя позорить. Да еще в такое время!
– Нет, мамаша, – ответил Глобов, глядя на ее мокрые валенки. – Идут большие аресты. Не могу.
– Что вы сказали? Боюсь? Не то слово. Разве я когда боялся? Меня все боялись… Я же – прокурор, поймите. Мне совесть не позволяет. Я – людей, может быть, менее виновных ежедневно…
– Чье это будущее? Мое? Обойдусь как-нибудь без будущего. Предатель – мне не сын.
– Оставьте. При чем здесь честное слово революционерки? Старомодно звучит, Екатерина Петровна. А мне достоверно известно…
– Э, нет. Это вы напрасно. Сына терять нелегко…
– Довольно попреков! Вы сами… А брата, брата забыли? Удрал за границу, так вы, небось…
– Я и раньше догадывался. Но если бы я знал, до какой степени…
– Да ты рехнулась, старуха! Не выдавал я его. Слышишь? Не выдавал.
– Отойди. Не хватайся руками. Руки, руки убери!
– Рассказывал я тебе – кто донес. Девочка из его же компании. Мне учитель шепнул. Историк. Пришла к директору… Вроде для совета… Тот хотел замять, но…
– Девочка, девочка, говорят тебе русским языком.
– Ну, знаешь. Это слишком. Ни девочек, ни мальчиков я еще не душил. А вот врагов…
– Замолчи, старая ведьма, пока тебя не посадили! После таких слов я не желаю больше…
– Вот и прекрасно. Двадцать пять лет опекала. Хватит с меня твоего контроля.
– И не надо. Не приходи.
Когда старуха ушла, Владимир Петрович передохнул несколько минут и вызвал секретаря. Небрежным тоном, каким обычно говорят о посторонних лицах, он распорядился:
– Пришлите уборщицу. Пусть оботрет паркет после этой гражданки. Наследила, как в конюшне, своими валенками.
Зазвонил телефон. Марина оставила карты, раскиданные в замысловатом пасьянсе, но трубку не сняла. Склонившись над аппаратом, она с любопытством слушала протяжные звонки.
Ей вдруг почудилось, что трубка легонько подпрыгивает. Вот-вот она сама собою соскочит с кривых рогулек, и раздраженный голос Карлинского загнусавит на столике: «Прячетесь? Подойти не желаете? Считаете наши отношения порванными?»
Возможность разоблачения была так близка, что Марина перешла в соседнюю комнату и оттуда, невидимая, в полной безопасности, внимала телефонным звонкам.
– Как он мучается, бедный, как он хочет меня! – думала она, торжествуя и вздрагивая при каждом новом трезвоне.
Уже третий месяц Юрий грозил уйти. Или она уступит – или они расстанутся. «Не желаю ни того, ни другого», – отнекивалась Марина. Тогда он дал ей две недели «на женские капризы» и удалился, донимая любовью, пугая одиночеством. Срок подходил к концу.
Телефон, прозвонив ее до мигрени, обиженно смолк, и Марина вернулась на кушетку – к своим картам и сомнениям. Они – совпадали. Были слезы, были письма, были дальние дороги и казенные дома, пара неизвестных валетов обещала приятные хлопоты, но короли от нее уходили один за другим.
Марина не верила в карты, но была вынуждена признать, что с мужем в последнее время – и впрямь – все разладилось. Он перестал ей докучать своими беседами о крепкой семье и взаимопонимании между супругами. Целыми вечерами пропадал где-то и, казалось, забыл, что они – хоть и в ссоре – живут под одной крышей.
Тут еще Сережу посадили некстати, и всех знакомых мужчин точно ветром сдуло. Даже Скромных носа не кажет.
Только пиковый король еще оставался при ней. Отпустить его так просто она не могла. Кто, если не он, щедро, по-королевски оценит ее красоту, и какая это красота без признаний и домогательств?
– Вы моя цель, мой бог, – любил повторять Юрий, доказывая, с присущей ему эрудицией, что высокая цель нуждается в средствах, хотя бы ее не достойных, и что Бог, которого, к сожалению, нет, очень страдал бы от одиночества, если б не придумал человека для поклонения себе и прочих услуг.
Да, это – верно. Разве женщина не самое одинокое существо в мире, разве есть что-нибудь горше ее одиночества?
Хлопнула парадная дверь, шаги мужа загромыхали в передней.
– Ты – дома? – удивился он через стенку, когда Марина откликнулась. – А мне деньги были нужны, хотел уж курьера послать. Так секретарь минут десять – подряд – сюда колотился. Никто не подошел к телефону.
– Я спала, – солгала она машинально и не слишком удачно, потому что муж хорошо знал, как чуток ее сон. Гораздо правдоподобнее было бы вернуться недавно с прогулки или из магазина. Но Владимир Петрович не возразил и не остановился у входа в ее комнату, как это бывало раньше, а промаршировал мимо. Щелкнул замок в кабинете – муж заперся.
Только тут она поняла, что Карлинский ей не позвонит ни сегодня, ни завтра. Быть может, он уж не ждет ее больше. И даже не требует от нее никаких мерзких уступок.
Подойдя к зеркалу и увидав свое огорченное, стареющее с каждым днем лицо, она хотела было заплакать, но вовремя вспомнила, что этого делать нельзя: от слез морщинится кожа.
В ту ночь Глобов запил. Впрочем, после коньяка и водки он даже не опьянел нисколько, а лишь почувствовал в сердце такую нежность, что принялся шагать из угла в угол, бормоча колыбельную песенку:
Баю-баюшки-баю,
А я песенку спою.
Вот и все слова. Он мог себе это позволить. Его никто не видел, никто не слышал. Он был один.
Руки, сплетенные на груди, сами обняли его и понесли. Владимир Петрович любил и баюкал свое большое, несуразное туловище. Ему было уютно рядом с ним, таким родным и давно не мытым. Оно прижималось, благодарно сопело, уткнувшись в сорочку, покачиваясь в такт колыбельной.
Баю-баюшки-баю,
А я песенку спою.
А я песенку спою.
Баю-баюшки-баю.
Долго-долго, до бесконечности.
А на руках – будто девочка. Маленькая, неродившаяся дочка.
– Спи, милая, спи, моя умница, – уговаривал он, хлопая по тепленькой спинке. – Все спят. Играть тебе не с кем, Сережки нет дома, Сережка обманул нас, покинул. Он чужой нам, Сережка. Он – бяка.
Чтобы она быстрей заснула, Глобов на мотив колыбельной начал перекладывать песни, какие знал. Все они были почему-то про войну, и он часто сбивался с напева, баюкая слишком размашисто, по-боевому.
Его прервали. Визгливый голос Марины доносился из коридора и мешал петь. Тогда он уложил девочку на диван, прикрыл кителем и, спрятав бутылки под стол, отпер кабинет.
По его виду Марина все поняла. Но оставаться одной в спальне казалось еще страшнее.
– Пусти, Володя. Я не могу заснуть. Мне страшно без тебя, – говорила она, дрожа от холода и унижения. А он стоял перед нею, лохматый, в нижнем белье, и загораживал проход своим огромным, разросшимся телом.
Марина его называла пупсиком и киской (а какая он – киска? он – не киска, а прокурор), просилась к нему на диван (ишь ты! уже пронюхала) и обещала не сердиться за шум, поднятый по всей квартире. Она брала его руки, тяжелые, как весла, и, распахнув халат, клала себе на грудь, прижимала к бедрам. Поборов отвращение, Марина гладила себя его руками, но они безучастно падали, как только их отпускали. А когда она попробовала столкнуть его с порога и силой войти в кабинет, Владимир Петрович просто шагнул в то место, где она суетилась и, отодвинув назад, запер дверь.
…Бутылки были целы. Но девочки под кителем не оказалось. Должно быть, он, убаюкивая слишком нежно, стиснул животик и раздавил ненароком. Или, что вероятней, ее похитили, пока он возился с Мариной.
Ну, конечно! Как он сразу не догадался? Это Марина все и подстроила. Она уже один раз убила его дочку и теперь снова к тому же вела, шлюха. Недаром ластилась, на диван просилась. Диван ей, видите ли, понадобился!
А когда он разгадал ее уловки, Марина подослала врачей-убийц во главе с самим Рабиновичем. Своими красотами она отвлекла внимание, а убийцы в белых халатах, растоптав священное знамя науки, тем временем, за его спиною, свершали черное дело.
В гардеробе кто-то сидел и не шевелился. Тогда Владимир Петрович снял со стены шашку – именное оружие настоящей кавказской закалки, поднесенное в знак уважения 4-м конногвардейским полком.
Гардероб поддался с двух ударов. Только стекла звенели, да щепки летели, да сыпалась со стен штукатурка. А враги, ускользнув обманным путем, попрятались в щели, окопались по всем углам.
Напрасно Марина кричала под дверью, чтоб он прекратил безобразие, грозила, что уйдет из дому, будет изменять, покончит с собой, донесет в парторганизацию про то, что он – алкоголик. Нет, не проведешь! Теперь твои приемы всему миру известны! И в радостном остервенении он рубил, колол, кромсал все, что попадалось под руку.
Ему не было жаль ни карельской березы, ни хрусталя, ни пуховых подушек. К чему эта жалкая утварь? Когда враги проникли в твой дом, нужно все истребить вокруг и самый дом стереть с лица земли с засевшими там врагами.
Отскочив от стены, шашка крепко ударила его по голове, разбила люстру. Но и во мраке, обливаясь кровью, он продолжал наносить удары в воздух, в пустоту – всюду, где они притаились.
Закончив труд, прокурор подошел к письменному столу, изрубленному вдоль и поперек. Там, у окна, белел в темноте чудом уцелевший бюст. Прокурор вложил шашку в ножны и отрапортовал:
– Хозяин! Враги бегут! Они убили мою дочь, украли сына. Жена предала меня, и мать отреклась. Но я стою перед тобою, израненный, оставленный всеми, и говорю: «Цель достигнута! Мы победили! Ты слышишь, Хозяин, – мы победили. Ты слышишь меня?»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.