Текст книги "Мама. Леля. Грибное лето"
Автор книги: Нина Артюхова
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
VIII
А ночью все совсем по-другому.
Ночью снятся сны.
Веселые, просто обыкновенные или страшные сны.
Во сне все по-другому.
Никогда Леля не видит во сне московской квартиры с крашеными стенами.
И не видит квартиры, которая была в эвакуации.
Во сне еще какая-то третья квартира, всегда одна и та же. Комната со светлыми полосатыми обоями.
Окно не такое широкое, как в Москве, но зато оно раскрывается все, можно распахнуть обе его половинки.
Круглый стол, покрытый пестрой скатертью.
Иногда Леля видит его сверху.
Во сне люди делают странные вещи. Иногда Леле снится, что она аэроплан и пролетает над этим столом.
Снится, что она маленькая и легкая, что кто-то держит ее на руках. Это папа.
Но Леля не видит его лица.
Иногда папа надевает кожаный шлем, как летчики.
И во сне он совсем не толстый, даже очень ловкий: может вдруг перекувырнуться и пройтись на руках.
Это веселый сон.
А у мамы во сне не светлые кудряшки, а длинная черная коса.
Она заплетает ее, сидит у Лелиной кровати и напевает что-то тихим и ласковым голосом.
Это приятный сон.
Бывают страшные сны. Даже не сны, а сон. Страшный.
Один и тот же.
Леле снится, что она потеряла маму.
Широкое ровное поле.
Поезд, вагоны. Но они не стоят на рельсах, а лежат как-то странно, боком.
Мамы нет, Леля одна.
Из вагонов слышится тихое, жалобное пение, похожее на стон.
Леле хочется крикнуть: «Мама!» – крикнуть так громко, чтобы услышал кто-нибудь, по-настоящему, не во сне.
Чтобы проснулись, подошли к ней.
Голоса нет. Она кричит, никто ее не слышит.
Она открывает глаза.
В комнате тихо. Все спят.
Можно позвать сейчас. Но ведь она уже проснулась. Жалко будить.
В комнате совсем-совсем темно: черные занавески прикалывают плотно.
Страшно смотреть в темноту.
Страшно закрыть глаза и опять увидеть этот сон.
IX
Евгений Александрович принес девочкам «вкусненького» – два мандарина и две конфеты.
Мандарины совсем одинаковые.
Один взяла Леля, другой – Тата.
И конфеты одинаковые, но с разными картинками. На одной – самолет, на другой – собачка.
– Мне с самолетом, – сказала Леля.
Но Татка была как попугай.
– Мне с самолетом, – повторила она и потянулась к картинке.
– Тата, возьми с собачкой, ведь тебе все равно. Ведь все равно ты разорвешь картинку! – просила Леля, не выпуская из рук конфеты.
– Дай! – требовала Тата, протягивая все десять растопыренных пальчиков.
– Уступи ей, Леля, ведь она маленькая, – сказала Муся.
Леля ответила горячо:
– Я всегда-всегда ей уступаю! Ну, почему она хоть один разочек не может уступить?
– Вот что, Таточка, – сказал Евгений Александрович, – ты Лелю не обижай. Леля у нас хорошая и всегда тебе уступает. Ей нравится самолет – пускай берет самолет. А ты возьми собачку. По-моему, собачка гораздо лучше самолета. Ты посмотри только, какая хорошенькая картинка!
Лицо Евгения Александровича изобразило настоящий восторг.
– Ведь ты же любишь собак? Правда? Смотри: прямо как живая. Сейчас будет лаять: «Ам! Хочу к Тате!»
Упрямая Таткина мордочка смягчилась, расплылась в улыбку.
– Мне собачку, – сказала она.
– Вот и хорошо! Вот и умница! А Леле с самолетом.
Леля сидела в углу дивана с отвоеванной конфетой в руке.
Ей было приятно, что самолет остался у нее.
Но было тяжело и совестно думать, что на этот раз уступила не она, а маленькая Татка, Леля так привыкла быть старшей.
А где-то далеко, в самой глубине сердца, шевелилась тревожная мысль: а может быть, действительно собачка лучше? Как быстро согласилась Тата!.. Зачем Леля так старалась получить самолет?..
– Ты что же не ешь мандарин, Леля? Может быть, тебе тоже очистить цветком?
Татка уже давно съела свой мандарин и играет оранжевыми лепестками шкурки.
Очистить цветком? Что же, пускай цветком, если это может доставить удовольствие папе. Леля протянула ему свой мандарин.
Все ее возбуждение прошло. Ей стало как-то все равно.
Она съела маленький кусочек конфеты, и от нее такой неприятный вкус во рту.
А глотать было совсем противно, даже больно. Это и днем было, еще за обедом, но тогда немножко.
Вот и Лелин мандарин раскрылся, развернулся всеми своими дольками.
Нужно бы съесть хоть одну дольку, чтоб недаром хлопотал папа.
Но ведь съесть – это значит проглотить.
Какой резкий, неприятный запах у мандарина! А о конфете и думать не хочется.
Странно, еще совсем светло, а хочется спать. Сидеть бы так и сидеть, не шевелиться…
А в комнате все стало непрочное, все двигается, плывет куда-то… Лучше закрыть глаза.
– У тебя болит что-нибудь, Лелечка?
– Горло болит.
– Муся, да у нее жар!
Как-то очень быстро наступила ночь.
Сразу. Без вечера.
И ночью тоже все двигалось. Даже кровати.
Лелина кровать поколыхалась немного и стала рядом с папиной.
Таткина кровать проплыла через всю комнату к двери столовой, застряла на минуту в ее освещенном квадрате и пропала совсем.
Леля даже не удивилась нисколько. Ей было все равно. Хотелось только спать и ни о чем не думать.
X
Лелю одевал папа. Его неловкие толстые пальцы с усилием втискивали большие пуговицы в твердые, не обмятые еще петли новой Лелиной шубки.
Рядом стоял незнакомый человек в белом халате и говорил, что нужно ехать скорее.
Леля лежала, раскинув слабые руки, как маленький ребенок, который не может одеться сам.
Ей было совестно, что папа несет ее, – ведь у него сердце, а она такая тяжелая в шубе.
– А мама поедет с нами?
– Нет, мама останется с Татой.
Когда проходили через переднюю, дверь столовой чуть-чуть приоткрылась, и мама крикнула:
– До свиданья, Леля!
– До свиданья, Леля! – Таткин голосок прозвучал издалека, из глубины комнаты.
Леля хотела ответить, но у нее сорвался голос, они, должно быть, ничего не услышали.
Белая комната с ванной. Няни в белых халатах. На табурете сердитая красная девочка, поменьше Лели и побольше Татки. Ее стригут под машинку, а она отбивается и кричит:
– Дурачонки! Дурачонки! Разбойники! Дурачонки! Мать! Какая же ты мать, если ты позволяешь свою дочку так мучить?
Взволнованная женщина в пушистом берете заглядывает из приемной:
– Нюрочка!
Сестра машет на нее рукой:
– Уйдите, мамаша, нельзя сюда. Ничего с вашей Нюрочкой не делают.
– Разбойники! Дурачонки!
Последние пряди волос падают на простыню.
Голова сердитой девочки стала круглой и гладкой, похожей на скошенное поле.
Леля со снисходительной жалостью смотрит на маленькую крикунью. Какой смысл кричать, плакать, отбиваться?..
Конечно, страшно остаться одной в больнице. Машинка холодная, щекотная. Няня, должно быть, не очень хорошо умеет стричь – иногда больно дергает волосы.
Все тело такое горячее, тяжелое, слабое, даже думать не хочется о купанье…
Но что же делать? Разве легче будет, если начнешь плакать? Уж лучше стиснуть зубы покрепче и молчать.
– Дурачонки!.. – Это уже из ванной, брызги воды долетают даже до Лели.
После купания надевают незнакомые длинные рубашки и кофточки.
Леле опять неловко, что ее – такую большую – несут на руках.
Когда проносят по коридору мимо стеклянной мутной двери, которая странно открывается и туда и сюда, новый порыв отчаяния и с той и с другой стороны:
– Мать!.. Какая же ты мать!..
– Нюрочка!
В приоткрывшуюся на мгновение дверь Леля видит Евгения Александровича.
– Поправляйся скорее, Леля!
– Дурач…
Здоровенная белобрысая няня, идущая впереди, исчезает за дверью в глубине коридора со своей неистовой ношей.
– …онки! – слабо доносится откуда-то издалека.
Лелю несет другая няня – пониже ростом, с карими глазами и мягкой прядкой черных волос, выбивающейся из-под косынки.
– А ты умница, – говорит она. – Не будешь плакать, поправишься скорее. Не надо бояться, у нас хорошо.
Леля прижимается щекой к ее плечу.
Так приятно услышать ласковые слова в незнакомом месте.
Сон или не сон?
В этой комнате Леля не была ни разу. Она какая-то бесконечно большая и темная, только немного света из открытой половинки двери.
Длинный ряд маленьких белых кроватей с сетками. Леля не одна. Кругом посапывают и дышат, иногда кто-нибудь охнет или всхлипнет где-то совсем близко.
Но все-таки одиноко и страшно.
Столик около кровати черной тенью нависает над головой.
Лучше закрыть глаза и не смотреть на него.
Но и с закрытыми глазами Леля продолжает видеть.
Только это уже не тень от столика, а тень от вагона.
Вагон стоит как-то странно, торчком, а там, внутри, так жалобно охают и плачут.
А у комнаты уже нет стен, она огромная, как поле.
Значит – это сон, значит – Леля опять потерялась.
Она проснется и опять будет дома.
Нужно закричать погромче, так, чтобы услышали ее:
– Мама!
Леля просыпается от звука своего голоса.
Наконец-то удалось крикнуть по-настоящему, не только во сне.
Кто-то обнимает ее.
У своих сухих губ Леля чувствует прохладное и влажное. Как хорошо! Ей так хотелось пить.
Белая фигура выпрямляется над кроватью. Белая косынка сдвинулась, на плечо скользнула тяжелая черная коса.
Леля протягивает руки:
– Мама!
Няня поправляет волосы, туже завязывает косынку.
– Да, да, милая. Будь умницей, спи спокойно, скоро поедешь к маме.
XI
В палате Леля была самой старшей.
Конечно, если не считать Зины. Но ведь Зина совсем взрослая и даже не больная. Она в больнице потому, что у нее здесь сынишка, крошечный, ему еще года нет. Ее кровать первая от окна.
Когда маленький Павлик спит, Зина подходит к другим ребятам и разговаривает с ними. С ней веселее.
Сестры и няни разные.
Одни подобрее, другие не так.
Есть самая любимая няня и есть самая нелюбимая.
Самая любимая – Таня. Ее ребята называют ласково в рифму – нянечка Танечка.
Она никогда не рассердится, ее и не попросишь еще, а она сама уже подает: или кружку с водой, или другую, тоже очень нужную посудину.
В часы передач она всегда последит за маленькими, чтобы они аккуратно съели все, не рассыпали на пол, не размазали на кровати.
Когда дежурит нянечка Танечка, ребятам кажется, что они почти дома.
Зато здоровенную Фросю не любит никто. Даже боятся.
Как схватит она своими неуютными ручищами, да ткнет на стул, да начнет перестилать простынки! И все рывком, неласково, прямо точно ветром морозным обдует.
Как-то принесла она Лелиному соседу, Головастику, кружку молока и кружку киселя – ему мама прислала – и поставила на столик. А сама за дверь, теперь ее не скоро дождешься.
А Головастику всего два года, головенка у него очень большая, а сам маленький, потому так его и прозвали.
Потопал Головастик кругом, кругом по своей постельке, дошел до стола, отхлебнул задумчиво из одной и из другой кружки, а остальное стал переливать: молоко в кисель, а кисель в молоко.
И получилось как в сказке: молочные реки, кисельные берега.
Ох, как рассердилась Фрося, когда наконец-то вернулась в палату!
Может быть, если бы не Зина у окошка, отшлепала бы даже Фрося Головастика!
– И надоели же мне эти чертенята!
А Зина над ней подсмеивалась:
– И зачем ты, Фрося, в больницу работать пошла? Тебе не за ребятами больными ходить, тебе нужна энергичная профессия. Ну, хоть бригадиршей быть в колхозе или кондукторшей в троллейбусе!
Больничные окна внизу покрашены белым, чтобы нельзя было смотреть.
А смотреть хочется.
Поэтому в каждом окне процарапаны дырочки.
Кто их процарапывает – неизвестно.
Но если их закрасить, на другой же день дырочки опять появляются. Иногда их заклеивают бумажками. Но бумажка – дело непрочное. Ковырнуть пальцем – и нет ее.
А то и без пальца – сама упадет.
Дольше всех у окна снаружи простаивают Нюрина мать и Зинин муж, отец маленького Павлика.
Нюра уже не кричит: «Дурачонки!»
Она привыкла, температура у нее уже нормальная, она весело машет рукой, когда у окна появляется пушистый берет.
Но мамаша ее продолжает беспокоиться, каждый день приходит узнавать, не поднялась ли температура, не начинается ли осложнение.
Зинин муж, нескладный, долговязый парень, работает на заводе, очень близко от больницы.
Он забегает рано утром, перед службой, и вечером, возвращаясь с работы. В будни приходится торопиться утром, чтобы не опоздать, кроме того, можно нарваться на доктора или на строгую сестру (есть одна такая), которая вдруг возьмет да и залепит заветную дырочку белым бумажным квадратом.
А вечером, только успеешь заглянуть в палату и убедиться, что Павлик цел и что Зина цела, хлоп! – перед самым носом спускается черная маскировочная штора. И всему конец.
Зато в воскресенье можно отвести душу.
– Вот он, наш долговязый папанька появился! Раньше всех! – с гордостью говорит Зина, вынимает сынишку из кровати, чтобы он мог плотным столбиком сидеть на левой руке, и подходит к окну.
– Нет, – возражает Нюра, – моя мама раньше. Моя мама уже была.
– Ну, что твоя мама! Твоя мама зато столько не простоит.
Долговязый папанька нравится всем. Даже сердитая няня Фрося смягчается, увидев его посиневшую от холодного осеннего ветра физиономию, прижатую к стеклу.
Он скалит белые зубы, делает гримасы, чтобы рассмешить Павлика.
Павлик еще слишком молод, не понимает юмора и даже пугается немного, зато все ребята постарше и все нянечки приходят в хорошее настроение.
Наконец Зина показывает ему рукой, чтобы он уходил. Он делает вид, что не понимает.
Тогда она пишет на бумажке: «Уйди, озябнешь! Уйди, тебе говорю!» – и прикладывает к стеклу.
Он пожимает плечами, притворяется, что не может прочесть.
На смену этой заботливой записке появляется грозная: «Главный врач идет!»
Испуганная гримаса. Долговязый папанька исчезает.
Но он не уходит совсем, он идет греться в приемную.
XII
Евгений Александрович в будни мог заходить только вечером: узнать температуру, передать что-нибудь «вкусненькое». По воскресеньям в приемной всегда было много народа и приходилось ждать.
Евгений Александрович спрашивал, кто последний, и выходил на крыльцо, не присаживаясь на скамейку и стараясь ни до чего не дотрагиваться: так он обещал Мусе.
Татка не заболела, и сроки уже проходили, но Муся очень боялась, что Евгений Александрович принесет заразу из больницы.
Поэтому было решено, что он будет жить в спальной, а Муся и Татка в столовой. Дверь между комнатами закрыли плотно.
В кухню Евгений Александрович заходил, только чтобы взять разогретый обед. Это была нейтральная территория, Татку туда не пускали.
Евгений Александрович не подавал руки знакомым, у которых были ребята, а в трамвае не садился в моторный вагон, чтобы не проходить мимо детских мест.
В комнатах пахло лизолом после дезинфекции, Муся нервничала за дверью, Тата капризничала, – жизнь стала сложной и неуютной.
Евгений Александрович выкурил папиросу, посмотрел на часы и зашел в приемную – проверить очередь.
Все было в порядке, только высокая сухощавая старушка, стоявшая перед ним, отошла в угол и разогревала на отоплении мандарин и яблоко, предназначенные для внучки.
В приемной говорили только о скарлатине. Евгений Александрович стал опять пробираться к двери.
– Самое ужасное в этой болезни, что осложнения могут быть до последнего дня…
– У вас какая неделя?.. Ну, значит, начнут болеть уши!
– А у вас третья?.. Почки!
Эти «уши» и «почки» звучали как приговор окончательный, который обжалованию не подлежит.
– В шестой палате у мальчика нашли дифтеритные палочки, перевели в смешанный корпус…
Евгений Александрович весь передернулся и поскорее вышел на крыльцо.
– Разрешите прикурить? Скажите, ваша фамилия Морозов?
Долговязый, нескладный парень нагнулся над папиросой, потом выпрямился и посмотрел на Евгения Александровича сверху вниз.
– У вас дочка Леля? Вы почему на нее в окно не смотрите? Она очень огорчается.
– Откуда вы знаете? – удивился тот.
– Я здесь все знаю. Мне вчера нянечка Танечка сказала. Идемте, я вам покажу, куда нужно смотреть.
– Так ведь… я думал… не разрешается? И волноваться, я думал, она будет…
– Она так хуже волнуется. Идемте. Вот здесь. Третье окно.
Он помог Евгению Александровичу взобраться на узкий кирпичный выступ под окном и придерживал его сзади.
– Четвертая кровать справа.
Евгений Александрович даже не сразу узнал Лелю.
Такая она была худенькая, стриженая, большеглазая.
Женщина, стоявшая у окна, повернулась к ней и сказала что-то.
И вдруг Лелино лицо просияло, засветилось улыбкой. Она стала махать сначала правой рукой, потом, когда правая устала, – левой.
– Ну, хватит, – сказал Евгению Александровичу его новый знакомый, – а то вот еще мамаша дожидается.
Евгений Александрович спросил:
– А у вас кто?
– У меня сын. Вот он сидит, видите? Девять месяцев!
Он широко и гордо улыбнулся.
А когда он улыбался, казалось, что у него во рту не тридцать два зуба, отпущенные человеку экономной природой, а по крайней мере шестьдесят четыре.
XIII
У Лели опять поднялась температура. Болело ухо.
Болело так, что хотелось кричать и плакать.
Но разве можно плакать днем, при всех?
Вот на соседней кровати стоит маленький Головастик и смотрит на Лелю.
Леля по сравнению с ним такая большая. Самая большая. Самая старшая.
Скорее бы наступил вечер! Вечером можно будет поплакать немножко. Потихоньку. Никто не заметит в темноте.
– Леля, тебе папа записочку написал.
Нянечка Танечка садится рядом с кроватью и начинает читать.
– «Милая моя Лелечка!..»
Но ее отзывает сестра, письмо доканчивает Зина:
– «Милая моя Лелечка!
Я послезавтра должен буду уехать на неделю из Москвы. Не жди меня в следующее воскресенье.
Завтра днем приду к окну попрощаться.
Поправляйся скорее, а то нам без тебя скучно.
Мама и Тата тебя целуют. Они здоровы».
Леля молчит так долго, что Зина спрашивает, наклоняясь над кроватью:
– Ты спишь, Лелечка?
Нет, она не спит.
Она приподнимает забинтованную голову.
– А папа… не пишет?..
– Так папа же написал, я же тебе прочла.
– Не пишет… что в воскресенье… мама придет?
– Давай мы ему сами об этом напишем, хорошо, Лелечка? Чтобы обязательно маму прислал. Хорошо?
Тяжелые, медленные слезы ползут по Лелиным щекам и прячутся под жаркими бинтами компресса.
Зина торопится дописать последние слова, пока еще не совсем стемнело. Но пишет она не Евгению Александровичу, а своему собственному сокровищу.
И когда долговязое, зубастое сокровище появляется у окна в желтоватом вечернем свете, оно читает вместо приветствия приляпанную к окну записку:
«Скажи этому толстому, что Леле очень хочется, чтобы мама пришла. Во сне все маму зовет. Сегодня даже плакала».
Очень трудно спорить и уговаривать человека через закрытую дверь. Муся сразу начала со слезами:
– Ты знаешь, как я всегда боюсь скарлатины!.. Ведь ей же всего два года! Уж думали, что не заболеет!.. А ты хочешь опять рисковать…
Иногда Евгению Александровичу удавалось вставить свое:
– Мусенька, ты же можешь прямо в ванную и сразу переодеться…
– Я знаю, что переодеться, а все-таки!.. Ну, почему не попросить кого-нибудь сделать передачу…
– Как ты не понимаешь, Муся, дело не в передаче! Она хочет знать, что пришла именно ты!
– Ну так пускай скажут ей эти няньки, что я передавала!
– Боже мой, Муся, ты ничего-ничего не понимаешь!
Евгений Александрович забегал по комнате, сшибая на ходу разные мелкие предметы.
– Муся, давай сделаем так: не заходи совсем в приемную, не нужна она, эта передача. Просто к окну подойди, чтобы Леля тебя увидела. Ну пойдем туда завтра утром вместе, чтобы тебе никуда не заходить и никого не спрашивать. Я успею до поезда.
Он подошел вплотную к двери.
– Муся, надо быть честной! Если бы Леля была здорова, а Татка больна, я уверен, ты целыми днями ходила бы там около корпуса, как другие матери!
Евгений Александрович сам не ожидал, что он может сказать своей Мусеньке такие жестокие слова, тем более таким тоном.
Он стал шумно сморкаться.
Муся рыдала за дверью.
Рыдала Татка от сочувствия к матери – она была уверена, что папа обижает маму.
Они шли не под руку, как всегда, а на некотором расстоянии друг от друга.
Около больничных корпусов там и сям виднелись фигуры мужчин и женщин, как бы прилипшие к окнам в самых непрочных позах.
Некоторые раздобывали себе какие-то подставки, самые решительные забирались даже на пожарные лестницы и разговаривали руками сверху.
– Вот это окно, в правую дырочку смотри. Я уж до тебя не буду дотрагиваться… сама влезай.
Муся отлично влезла сама и заглянула в палату.
– Кажется, спит, – проговорила она нерешительно. – Почему у нее голова завязана?
– Да я же тебе говорил, это компресс. Пусти меня посмотреть.
Женщина с грудным ребенком на руках, стоявшая у окна, показала ему жестами, что Леля спит. Положила ребенка и подняла сначала три пальца, потом восемь пальцев.
Из трех пальцев сделала букву «и», опять показала восемь пальцев.
– Тридцать восемь и восемь, – догадался он наконец.
Она спросила жестами: нужно ли будить Лелю?
Он замотал головой и, совсем расстроенный, тяжело спрыгнул вниз.
– Постой тут, Мусенька, я зайду в приемную, передам пакет, может быть, сестра что-нибудь скажет. И записку напишу.
Пока он ходил, Муся все время смотрела в окно.
В кровати Леля казалась длиннее. Тонкая рука лежала поверх одеяла.
– Спит?
– Спит.
– Пойдем, Муся, мне пора.
Когда они подошли к трамвайной остановке, он спросил:
– Мусенька, ты придешь в воскресенье?
– Приду.
Но в воскресенье она не пришла.
Заболела Татка.
Правда, оказалось, что у нее не скарлатина, а просто грипп, но был сильный жар, нельзя было оставить ее.
Про Лелю Муся узнавала от беспокойной Нюриной мамаши – перед отъездом Евгений Александрович записал ее телефон.
А потом вернулся Евгений Александрович, а потом и Леля стала понемножку поправляться.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.