Автор книги: Ольга Елисеева
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
«Долг строгого судьи»
Если описание дела Бравина похоже на «Ревизор» Н. В. Гоголя, то другое набравшее в 1827 г. обороты расследование тянуло к «Дубровскому» Пушкина.
У Троекурова имелся реальный прототип. Богатый рязанский и тульский помещик генерал Лев Дмитриевич Измайлов, родившийся в 1764 г. и куролесивший на своих землях четыре царствования подряд. Выйдя в отставку, он не без подкупа стал рязанским предводителем дворянства, благодаря чему завязал самые тесные отношения со всей местной администрацией. Покровительство высших по чину и страх низших долго позволяли ему оставаться безнаказанным.
Его бесшабашная удаль, широкое барство и крутой нрав вызывали смешанное чувство трепета и восхищения. Одаривая и карая, Измайлов не делал различия между собственными холопами, местными чиновниками, соседями-дворянами, купцами – на всех простиралась его власть. Однажды он пожаловал исправнику тройку с экипажем и тут же заставил самого выпрячь лошадей и на себе под свист арапника отволочь карету в сарай. Мелкого стряпчего могли высечь на конюшне и посадить на хлеб и воду в подвал. Одного соседа-помещика по его приказу привязали к крылу ветряной мельницы. Другого вымазали дегтем, обваляли в пуху и с барабанным боем водили по деревне. Иной раз под горячую руку Измайлов травил гостей волками и медведями. Напоив мертвецки пятнадцать небогатых соседей, он приказал посадить их в большую лодку на колесах, привязав к обоим концам по медведю, и спустить с горы в реку.
Редко встречая сопротивление, самодур, как и пушкинский Троекуров, высоко ставил людей, умевших постоять за себя. Однажды высеченный им чиновник позвал генерала крестить первенца, а после купели велел своим крепостным выпороть крестного отца. Смелость чиновника так потрясла Измайлова, что он, вернувшись домой, сразу отписал крестнику деревню в подарок.
В самом начале царствования Александра I, в 1802-м, император отдал негласное распоряжение тульскому губернатору «разведать справедливость слухов о распутной жизни Л. Д. Измайлова», но тем дело и кончилось. Во время войны с Наполеоном отставной генерал, потратив миллион рублей, сформировал рязанское ополчение, возглавил его, сражался с французами и даже участвовал в Заграничном походе. Его кипучая натура жаждала событий и крайностей. Повздорив с военным генерал-губернатором Рязанской, Тульской, Тамбовской, Орловской и Воронежской губерний А. Д. Балашовым (прежде министром полиции), Измайлов в 1818 г. согнал за одну ночь на земли врага сотни крепостных, которые вырубили у того весь строевой лес и сплавили его по реке в измайловские вотчины. В это время Балашов был членом Государственного совета и весьма влиятельным лицом, однако возбужденное им дело тянулось восемь лет.
В 1826 г. «дворовые женки» подали на Измайлова жалобу в Сенат, а для верности и новому государю. Знаменательно, что сенатский экземпляр не сохранился, а вот послание Николаю Павловичу осталось для истории. «Мы не осмеливаемся донести вашему величеству подробно о всех жестокостях господина нашего, от коих и теперь не менее сорока человек находятся, после претерпенного ими телесного наказания, в тяжких земляных работах, и большая часть из них заклепаны в железные рогатки, препятствующие несчастным иметь покой и в самый полуночный час… Он жениться дворовым людям не позволяет, допуская девок до беспутства, и сам содержит в запертых замками комнатах девок до тридцати, нарушив девство их силою… Четырех человек дворовых, служивших ему по тридцати лет, променял помещику Шебякину на четырех борзых собак».
Сразу вспоминаются строки Грибоедова про «Нестора», то есть учителя, наставника «негодяев знатных»:
…Толпою окруженный слуг;
Усердствуя, они в часы вина и драки
И честь и жизнь его не раз спасали: вдруг
На них он выменял борзые три собаки!!!
Незадолго до получения жалобы «дворовых женок», в марте 1826 года, молодой император издал запрет помещикам применять «железные вещи» для наказания крепостных. Имелись в виду кандалы, цепи, рогатки, надевавшиеся на шею. Николай I приказал произвести проверку доноса и предать Измайлова суду. Но следствие затянулось на два года и, если бы не настойчивость высочайшей инстанции, никогда не было бы доведено до конца. Из губернского правления, покрывавшего Льва Дмитриевича уже не первый десяток лет, был прислан советник Трофимов, который доложил, что обнаруженные им в подвале рогатки якобы покрыты ржавчиной, значит, уже давно не употребляются.
Однако легковерием новый император не отличался. Одновременно с советником губернского правления на месте инкогнито побывал жандармский полковник Шамин, нашедший рогатки и цепи в полном порядке на шее и на руках несчастных. Он же узнал, что Измайлов «дал взаймы» Трофимову 15 тысяч рублей. Тульский губернатор Трейбут получил высочайшее повеление произвести расследование. Однако сопротивление местного аппарата было таково, что Измайлов, даже преданный суду, оказался оправдан, а его дворовые биты кнутом и заключены в острог.
Переупрямить самодержца не удалось. Он приказал заново произвести суд, теперь уже в Рязани. Рязанский губернский суд снова оправдал генерала и добавил к уже сидевшим в тюрьме еще несколько человек. Сопротивление чиновников по делу Измайлова поражает глухим упорством. Речь шла о прямом неповиновении государю. Видимо, местные власти надеялись, что дела отвлекут высочайшее внимание и расследование удастся замотать, как уже случалось не раз.
Однако этого не произошло. В феврале 1828-го по именному повелению имения Измайлова были переданы в опеку. На него самого наложен штраф и взысканы судебные издержки в тройном размере. Дворовых самодура выпустили из тюрьмы, а над местными чиновниками учинили суд. Кому-то, благодаря столичному покровительству, удалось выкрутиться. Кто-то, памятуя о старых заслугах времен войны, отделался строгим выговором. Но в целом был произведен «превеликий шум».
Пушкин очень интересовался делом Измайлова, тем более что оно живо обсуждалось в свете: в салоне княгини З. А. Волнонской, у князя П. А. Вяземского, в доме бывшего министра И. И. Дмитриева и губернского прокурора С. П. Жихерева (некогда члена литературного общества «Арзамас»), где автор «Дубровского» часто бывал. Но услышать о подробностях измайловской истории Пушкин мог и напрямую от Бенкендорфа.
«Старый конюх»
Александр Христофорович изуверов не любил, ибо ему пришлось с ними столкнуться. В том же 1817 г. по приказу императора Александра I он расследовал дело помещика Воронежской губернии Г. А. Синявина, который в имении Конь-Колодезь убил двоих дворовых.
Большинство хозяев худо-бедно ладили с крестьянами. Без особой любви, конечно, но и до бунта дело не доходило. Все по обычаю. Но встречались те, кто был способен довести холопов до красного петуха. За мятежной деревней могли подтянуться крестьяне из спокойных с виду сел. Ненависть тлела под спудом, и нельзя было позволить ей вырваться наружу.
Крестьяне жаловались на жестокие наказания, которые и повлекли за собой гибель несчастных. «Они рассказали нам самые ужасные вещи о господине Синявине и особенно о его жене», – писал Бенкендорф. Виновный «имел большое состояние, принадлежал к одной из лучших фамилий России… он был дядей моего друга графа Михаила Воронцова и родственником большого количества моих близких знакомых. Он явился ко мне с многочисленными рекомендательными письмами… Я был вынужден ему ответить, что, несмотря на горячее желание доказать его невиновность, мой долг обязывает меня быть строгим судьей».
Были опрошены местные жители, соседи-помещики, сельский священник. Наконец, вскрыта могила. Обнаружилось, что убитых закопали со связанными руками, без отпевания. Отнекиваться не имело смысла. Помещик перестал отпираться: «Император забрал все его состояние под опеку и передал его в руки правосудия».
Чтобы не выглядеть в глазах друга предателем, Бенкендорф приказал снять копии со всех документов следствия и, сопроводив их личным письмом, отправил в Париж, где Воронцов в тот момент командовал Оккупационным корпусом. Мол, суди, брат Михайла, если можешь.
Паче чаяния, не поссорились. Однако страшно было даже думать: мать Воронцова – родная сестра этого изувера. И Михаил, который руку на слуг не поднимал, солдатам говорил вы, имеет ту же кровь…
Закончив следствие, Бенкендорф едва не на коленях просил императора Александра I, чтобы «это поручение оказалось последним в данном роде». В тот момент генерал не мог и представить, что с подобными мероприятиями окажется связана вся вторая половина его жизни. Что задуманный им как внутренние войска Корпус жандармов будет, кроме прочего, заниматься фальшивомонетчиками, подложными паспортами, поддержанием супружеских нравов и даже особыми лавками «для джентльменов». А увенчается вся эта полезная деятельность Пушкиным.
Для самого поэта 1827 г. был рубежным. Он словно ожидал, что правительство вот-вот опомнится и казнит его. Рисовал в рукописях перекладины с пятью телами. Писал на полях: «И я бы мог». Даже в любовных посвящениях: «Вы ж вздохнете обо мне,/ Если буду я повешен?»
В неоконченной зарисовке «Какая ночь! Мороз трескучий…» вспоминал времена Ивана Грозного, описывал молодого опричника – «кромешника», – который скакал к возлюбленной, но задержался на площади под виселицей.
А площадь в сумраке ночном
Стоит, полна вчерашней казни,
Мучений свежий след кругом…
…Недавно кровь со всех сторон
Струею тощей стег багрила…
Во мгле между столпов
На перекладине дубовой
Качался труп…
Одно обращение опричника в коню дорогого стоило:
Не мы ли здесь вчера скакали,
Не мы ли яростно топтали,
Усердной местию горя,
Лихих изменников царя?
Хорошо, что Александр Христофорович ничего подобного не читал. Потому что в роковой день и скакал, и топтал, и с чистой совестью именовал изменниками.
Но Пушкин постепенно прозревал и другую, неблизкую его друзьям правду: в прибранные «боярские конюшни» ходил черт.
Всем красны боярские конюшни:
Чистотой, прислугой и конями;
Всем довольны добрые кони:
Кормом, стойлами и надзором…
Лишь одним конюшни непригожи —
Домовой повадился в конюшни.
По ночам ходит он в конюшни,
Чистит, холит коней боярских,
Заплетает гриву им в косички,
Туго хвост завязывает в узел…
Кони-то боярские всем довольны. Люди-то царские жаловаться не привыкли. А вот повадился нечистый, и смирные лошади как будто взбесились: «С морды каплет кровавая пена».
Кому уподоблял себя Пушкин: молодому конюху, который ездит по ночам к «красной девке»? Или несчастному «вороному», которого почему-то невзлюбил бес? Вечером конь «стоит исправен и смирен». А утром «не тих, весь в мыле, жаром пышет».
Стихи кончаются обращением:
Ах ты, старый конюх, неразумный,
Разгадал ли, старый, загадку?
С кем говорил поэт? Не с хозяином конюшен. А с тем, кто ближе к лошадям и может узнать правду. Это уподобление Бенкендорфа «конюху» запомним наперед. А пока зададимся вопросом: помощи ли просил «вороной», или автор просто смеялся над служакой? Пока неясно. Потому что и Пушкин еще не решил. Знал только, что бес может заездить.
Глава 4. «Казалось мне теперь служить могу…»
Прошлый год миновался – грех жаловаться. Новый начинался более чем тревожно. Радовали известия с Кавказского фронта, Паскевич делал свое дело, и мир с персами был уже не за горами. Но вот в Европе… как всегда, поддерживали турок. Требования России соблюдать прежние договоры и перестать резать греков сочли справедливыми. Ополчились на султана и даже совместными усилиями нанесли ему 8 октября 1827 г. сокрушительное поражение при Наварине. Кто же знал, что союзники не пойдут дальше? Станут ссылаться на «европейское равновесие», которое будет нарушено, если Россия защитит свою торговлю на Черном море?
«Наш флот совместно с английскими и французскими кораблями разбил турецкую эскадру… – вспоминал Александр Христофорович. – Как объяснить, что это ожесточенное сражение… не нарушило доброго согласия между этими двумя дворами и Константинопольским Диваном?» А вот «отношения между Портой и Петербургом еще более обострились… Наконец, разрыв стал неизбежен».
К концу зимы из Петербурга вышла гвардия. «Публика без воодушевления отнеслась к новому разрыву… Слишком часто в прошлом этот давний недруг России и православной веры был покорен нашими армиями, он стал слишком слаб для того, чтобы внушать страх или ненависть. Все приготовились к новым успехам и рассматривали человеческие потери и финансовые затраты этой войны как неизбежное зло, которого требует честь и интересы нашей торговли».
25 апреля русские войска тремя колоннами перешли границу на реке Прут. Государь покинул Петербург в последние дни месяца. Бенкендорф, совершавший инспекцию в Витебской губернии, присоединился к нему по дороге. «С этого момента я начал многочисленные путешествия, очень часто располагаясь рядом с ним», – писал генерал.
Да, они изъездили в одной коляске половину империи и почти всю Европу. Александр Христофорович – единственная охрана, которую терпел император. А еще «Вы родились в рубашке» – слова Николая I, то есть выходите сухим из воды. С детства вписаны в августейшую семью. Действуете на бурного самодержца умиротворяюще. Обладаете завидной выдержкой, опытом, воспитанием, уживчивостью. Всех достоинств не перечесть. Словом, за два прошедших года император успел привыкнуть, что отбрасывает именно эту тень.
«Его я просто полюбил»
Но прежде чем отправиться в путешествие – такое желанное и такое почетное, – следовало привести в порядок дела в столице. И среди этой круговерти опять всплыл Пушкин. Буквально накануне похода. В апреле, когда последние распоряжения горели в руках.
С некоторых пор шефу жандармов казалось, что Пушкин поселился у него в гостиной. Но дело обстояло хуже: поэт обосновался у Александра Христофоровича в голове. Это надо же себя так поставить, чтобы он, генерал-адъютант и кавалер, глава высшей полиции, отвечал на письма коллежского секретаря. Стыд!
Да живи они хоть в Пруссии – тоже, кстати, военная, субардинационная, беспрекословная монархия, – и Бенкендорф бы не стал терпеть, показал, что подобные отношения неуместны. Оскорбительны для него, заслуженного, ранами и орденами отмеченного человека, к тому же в летах. Сорок семь – не двадцать. Министерское кресло должно бы, кажется, оградить его от подобного бесчестья.
Но слово государя – закон, и он будет-таки отвечать на письма, возиться, вникать в склоки издателей по поводу «похищенной авторской собственности», кому-то, не пойми зачем, отданных стихов и невесть где тиснутых безгонорарно. И это накануне похода, когда дел невпроворот. Одна главная квартира, которой он, Бенкендорф, начальник… Одна охрана государя, за которую опять же с него спросят…
А тут: «Милостивый государь Александр Христофорович… Препровождаю при сем записку о деле моем с г. Ольдекопом…» Последний был виноват в том, что издал «Кавказского пленника» вместе с немецким переводом.
Какое шефу жандармов дело до Ольдекопа?
Главы «Онегина» проходили через его руки в царские и обратно с высочайшим одобрением. Извольте читать. Скучно! Автор болтлив мочи нет. По любому поводу страницы на полторы уходит в сторону. Хорошо, что рецепта брусничной воды в стихах не додумался приложить. Однако барышню жаль, истинно жаль. Добрая, доверчивая, таких в провинции много. А этот хлыщ… и вот что важно: нигде не служит, никому ничем не обязан и, как следствие, в тягость самому себе.
«Ярем он барщины старинной оброком легким заменил…» Это смотря в какой губернии. Если при большом тракте, где мужики могут сами торговать хлебом, то, конечно, «раб судьбу благословил». А если в недрах срединных губерний, куда и почтовые голуби через раз долетают, то за такое благодеяние могут и красного петуха пустить.
Был в прошлом царствовании Николай Тургенев, осужден по совокупности показаний, сам в Англии, чуть Михаила Воронцова в дело не запутал. Образованный малый. Любил порассуждать, «как государство богатеет», для покойного императора писал трактат по экономике, давал советы правительству. Словом, русский Адам Смит. Однако поехал в имение отца под Симбирском, посадил мужиков на оброк. Через год те оголодали и перестали слать деньги. В чем дело? Рожь продать не могут. Батюшка был у них и покупщик, и вербовщик. В город возил, с купцами спорил, никогда крестьян не выдавал. Так что Онегин не благодетель своим людям, а лентяй. Лишь бы отмахнуться.
Но девицу жаль.
В доме у Бенкендорфа образовалась целая дамская ложа, которую он дразнил «Татьяна к добродетели». Достойнейшая из смертных и самоуправнейшая из жен, Елизавета Андреевна. Три старшие дочки – младшим рано. Езжавшие к ним дамы.
Особенно всех всполошило «Письмо Татьяны». Но, заметьте, не сам факт признания. К этому со времен Руссо привыкли. А то, как нагло кавалер отказал влюбленной девушке. Ему-то, спрашивается, что было делать?
Александр Христофорович слушал вполуха. Никогда не встревал. Себе дороже. Но был и в его жизни случай. В 1816 г. мадемуазель Софья Петровна Толстая, московская барышня 16 лет, пылко влюбилась и хотела выйти за него замуж. «В этом браке меня устраивало все, кроме разницы в годах, – признавался Александр Христофорович, – мне скоро должно было исполниться тридцать, а ей было всего 16 лет; я вскоре должен был покинуть блестящие удовольствия высшего света, а она только входила в него».
А. Х. Бенкендорф с супругой. Литография XIX в.
Пришлось отговаривать:
Учитесь властвовать собою;
Не всякий вас, как я, поймет;
К беде неопытность ведет.
Каково-то было Александру Христофоровичу читать откровения «бедной Тани»? Конечно, «мило поступил с печальной Таней наш приятель», явив чувство жалости и сострадания к ее «младенческим мечтам». Но вот как, оказывается, произошедшее выглядело глазами самой девушки:
Что в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче – боже! – стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню: в тот страшный час
Вы поступили благородно.
Хорошо, что жена ничего этого не знала. С годами его восхищение перед ней прошло, сознание правильно сделанного выбора осталось. Когда-то Елизавета Андреевна была редкой красавицей. В родах и хлопотах многое растеряла. Но с тех пор, как их жизнь потекла, будто молочная рука в кисельных берегах, супруга точно застыла на теплом мелководье, и оно, плескаясь, смывало с ее чела морщинку за морщинкой. Погасли темные круги у глаз, кожа наполнилась новым матовым сиянием. Рисовавшая чету английская художница Элизабет Ригби обронила, что мадам Бенкендорф «в самом расцвете своей пленительности». Наверное, права?
Теперь Елизавета Андреевна читала «Онегина» одновременно с государем, а иногда раньше, и выносила свои вердикты. Бенкендорф мог понять его величество: русская словесность бедна. Вот государь и возделывает сад, из которого плодов не дождаться. Говорит, что в один прекрасный день русский язык процветет, аки крин. Очень может быть. Но пока не видно.
Шестая глава была подана императору вместе с одой, почему-то адресованной друзьям:
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
О нет! Хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный;
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит…
Снова «плутовство»? Поэт Н. М. Языков – тот, который «Нелюдимо наше море,/ День и ночь шумит оно…» – прочитав список, отозвался крайне нелестно: «Стихи Пушкина “К друзьям” – просто дрянь. Этакими стихами никого не выхвалишь, никому не польстишь, и доказательством тонкого вкуса в ныне царствующем государе есть то, что он не позволил их напечатать».
Но это ведь не ода. А самооправдание. Что у вас, сударь, за друзья, если доброе слово о высочайшей особе набивает им оскомину? Уж не «друзья ли 14 декабря», как именует их сам Николай I? Или те, кто держался с ними одних правил, но на площадь не вышел и затаился в тени?
Но государь был тронут. Пушкину велел передать искреннее благоволение и… строго-настрого запретил печатать. Смутился. Так-то: лесть ли, любовь ли, но незачем трепать высочайшее имя по страницам журналов.
«Поверьте мне…»
Так чего накануне похода жаждал Пушкин? В марте горел желанием ехать на театр военных действий. 18 апреля повторил просьбу, хотя и так ясно: если молчат, значит, либо заняты, либо не угодно. Но поэты намеков не понимает: «Вновь осмеливаюсь Вам докучать… судьба моя в ваших руках». Не в его, а в государевых. Есть разница. «Ваша неизменная снисходительность ободряет мою нескромность».
Когда это он ободрял нескромность? Не было. 20 апреля писал: «…его императорское величество, приняв весьма благосклонно готовность вашу быть полезным в службе», но «он не может Вас определить в армии, поелику все места в оной заняты и ежедневно случаются отказы на просьбы желающих». Кажется, прямее некуда. В конце концов, в России не дворянское ополчение, а регулярные войска. Не могут помещики, даже если им хочется, по звуку трубы повскакивать с мест и отправиться в поход. Всему следует учиться.
Теперь явилась новая идея – в Париж. Балованное дитя! Государево балованное дитя!
«Так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, то желал бы я провести сие время в Париже». Это уже от 21 апреля.
Только к лету, когда над рябью дел махнуло белым бумажным крылом разбирательство по «Гаврилиаде», Александр Христофорович запоздало догадался, зачем Пушкину вдруг занадобилось в Париж. Поэт бы там и остался. Никакие грозные окрики архиереев, никакие государственные инстанции до него бы не дотянулись.
А накануне отъезда в армию идея с Парижем показалась Бенкендорфу очередной пушкинской блажью. Ах, если бы он только мог как следует разобраться в бумагах на своем столе! На многое взглянул бы по-иному. Но когда тут успеть, если утром на доклад, потом в присутствие. И хотя от дворца до Малой Морской рукой подать, но в его чинах не ходят пешком.
В недрах нового здания дружно гудело. Присутствие начальства всегда вызывало у служащих искренний и суетливый интерес к делам. В последние дни перед походом возможность часок-другой поработать спокойно – большая роскошь. В кабинете, на столе, запиравшемся полукруглой, как бок бочонка, наборной крышкой, ворохом лежали бумаги. Все как вчера оставил. Даже пыль не скопилась.
Бенкендорфу доложили две вести. Во-первых, Пушкин, получив милостивый отказ государя, заболел. Пришлось послать в трактир Демута знакомого поэту чиновника А. А. Ивановского с разъяснениями и увещеваниями. Не проситесь-де, милостивый государь, в строй. А просите прикомандирования к одной из походных канцелярий. К Нессельроде, Дибичу или самому Бенкендорфу. Впрочем, тут же все друзья в голос закричали: «Пушкину предлагали служить в канцелярии III отделения!» Пожар!
Во-вторых, пришло письмо от великого князя Константина Павловича, помеченное 27 апреля. Ах, надо бы чиновникам извещать его в другом порядке…
От старшего брата государя глава III отделения вечно ждал подвоха. Если вы, сидя в Следственном комитете, своими руками зарывали улики на членов августейшей семьи, то не будете чаять с этой стороны добра.
«Генерал! Неужели вы думаете, что Пушкин и князь Вяземский действительно руководствовались желанием служить его величеству, как верные подданные, когда они просили позволения следовать за главной императорской квартирой?»
Свет клином сошелся на сочинителях!
«…они уже так заявили себя и так нравственно испорчены…»
Кто бы говорил!
«…что не могли питать столь благородного чувства. Поверьте мне, что в своей просьбе они не имели другой цели, как найти новое поприще для распространения своих безнравственных принципов, которые доставили бы им в скором времени множество последователей среди молодых офицеров».
Это было уже второе письмо цесаревича по поводу Пушкина и Вяземского. Первое, от 14-го, выглядело раздумчивым: «Поверьте мне, любезный генерал, что ввиду их прежнего поведения…» Новое больше походило на окрик. А Бенкендорф начальственных криков не любил. Сам никогда не повышал голоса.
Заметим, что великий князь писал не августейшему брату, а его подчиненному. И хотя Александру Христофоровичу, вменялось в обязанность поддерживать контакты с Варшавой и ставить Константина в курс петербургских дел, но принимать эти знаки внимания всерьез цесаревич не имел права. Таковы правила игры. В отношении его соблюдали формальное уважение, как в отношении человека уступившего престол. Но командовать подчиненными царственного брата великий князь не мог.
Не мог. Однако попытался. Проверял степень своего влияния. И степень уступчивости Бенкендорфа. Хотя тот с самого начала был человеком Николая Павловича, перейдя к нему от вдовствующей императрицы Марии Федоровны как бы по наследству. Минуя второго из царевичей.
Накануне войны, когда император рассчитывал в случае надобности обратиться к брату за поддержкой его польских войск, Константина следовало не обижать. Шеф жандармов, конечно, донес на высочайшее имя о его письмах и получил приказание – не раздражать.
Так, неожиданно, Пушкин и Вяземский стали заложниками непростой ситуации, сложившейся в августейшей семье. За что цесаревич не любил князя Петра Андреевича? Намекал на близость к тайным обществам, которая Пушкиным и его другом глубоко спрятана, но не отринута: «Они не принадлежат к числу тех, на кого можно было бы хоть в чем-нибудь положиться; точно так же нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаковых с ними принципов и число которых перестало увеличиваться лишь благодаря бдительности правительства».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.