Текст книги "Подпасок с огурцом"
Автор книги: Ольга Лаврова
Жанр: Полицейские детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
Раздается телефонный звонок: Томин сообщает о приезде.
– Багажа много? – осведомляется Зыков.
Томин излагает содержание приведенного «багажа».
– Теперь уж никаких сомнений, – говорит, наконец, Зыков, косясь на Боборыкина. – Здешние обстоятельства вам известны?.. Да, как раз занимаюсь, но не уверен. И даже то, что вы привезли… боюсь, это не удастся использовать, так сказать, в сыром виде… Вы хотите его прямо сейчас, параллельно?.. Согласен, давайте попробуем.
Положив трубку, Зыков с минуту молчит, затем возвращается к разговору.
– Вся наша беседа – только способ получше к вам присмотреться. Следователю простительно.
– Не знаю, я не следователь.
– А допустите, что следователь, и прикиньте: какие из ваших поступков, намерений способны меня заинтересовать.
– Я еще не впал в детство, чтобы забавляться подобными играми, молодой человек. Но, зная, что вы уже консультировались с моей дочерью…
– С ней консультировался не я.
– Нет? Впрочем, неважно. Очевидно, речь опять о пресловутой краже картин, которая не имеет ко мне ни малейшего касательства.
– Напрасно вы считаете, что краденые картины не имеют к вам касательства. – Зыков кладет руку на папку с делом. – Фамилия «Боборыкин» здесь фигурирует.
– Моя фамилия?!
* * *
У входа в Планетарий Томин ожидает Альберта. Он успел переодеться. Альберт выходит из Планетария, окруженный толпой ребят. Томин отступает и, оставаясь незамеченным, слушает и наблюдает дальнейшую сцену.
– Ну-с, никакого впечатления? – добродушно спрашивает Альберт.
– Не очень, Ал-Ваныч. Выросли мы из этого.
– Знаете, мой дед работал в Пулковской обсерватории. – Лицо Альберта становится задумчивым и строгим. – Иногда меня пускали посмотреть в телескоп. Вот там открывалось живое небо. С ума сойти! «Бездна звезд полна…». Ну, дуйте по домам.
Большинство ребят прощаются и гурьбой уходят, но четверо задерживаются.
– Ал-Ваныч, Воронцова-Вельяминова я прочел, а Фламмариона в библиотеке нет.
– Ладно, дам.
– Можно к вам на дом заехать? Я бы как раз до следующего кружка…
– На дом? Не стоит, Андрюха. Позвони, договоримся.
– Ал-Ваныч, специальный факультет астрономии есть? – спрашивает другой мальчик.
– Нет, только отделение на физмате.
– Туда разве пробьешься!
– А ты дерзай! Если мы себя сдуру не угробим, человеческое завтра – там. – Альберт указывает на небо. – И, может быть, там мы наконец поймем, кто мы и для чего…
– А ваш дед тоже был астроном?
– Нет, Маришка, механик. Что-то там налаживал, смазывал, чистил. Росточком тебе по плечо, словно гномик… Порой, ребята, мне кажется, я выжил в войну лишь потому, что понимал, над блокадным небом есть другое, вечное… Хотите, прочту стишок? Автор – один американец.
«Есть белая звезда, Джанетта.
Если мчаться со скоростью света,
Езды до нее десять лет –
Если мчаться со скоростью света».
Альберта любят мальчишки и девчонки, его ученики. У Альберта умные и добрые глаза. Альберт читает стихи!.. Вот так-то, инспектор Томин. Сколько ни живи на свете, а жизнь найдет, чем озадачить!..
«Есть голубая звезда, Джанетта.
Если мчаться со скоростью света,
Езды до нее сто лет –
Если мчаться со скоростью света.
Так к какой же звезде мы поедем с тобой –
К белой или голубой?»
– Объясните идейный смысл, – неожиданно заканчивает Альберт.
– Философская грусть о несбыточном.
– По-моему, наоборот, вера, что человеку в принципе все возможно!
– Рви в астрономию. Астрономии нужны оптимисты. Ну, пока, ребята. Звони, Синельников.
Школьники уходят. Альберт, оставшись один в скверике, закуривает, отвернувшись от ветра, а когда поднимает голову, – перед ним Томин.
– Ты откуда? – вскидывается Альберт.
– Вас поджидал.
– Да кто тебя сюда звал?!
– Служба.
У Альберта спадает с глаз пелена. Где Саша с юга, урюк, толстый кошель?
– Ха… – говорит он, даже не глядя на предъявленное Томиным удостоверение. – По мою душу из созвездия Гончих Псов?
– Я рассчитывал встретить только зятя Боборыкина и потолковать с ним… в закрытом помещении. Но теперь думаю – не лучше ли остаться на свежем воздухе и кое-что откровенно вам рассказать?
* * *
В кабинете Зыкова атмосфера накаляется.
– Связи с Плющевским музеем? – резко переспрашивает старик Боборыкин. – Впервые слышу.
– Почему же вы направили туда письмо с предложением купить эти две копии?
– Ничего подобного я не предлагал!
– Но сами копии у вас есть? Или были?
– Молодой человек, любой, кто меня знает, скажет вам: Боборыкин не то что на стену не повесит, но в дом не внесет студенческую мазню!
– Хорошо, допустим. В Плющевский музей обращались не вы лично. А кто-нибудь из членов семьи?
– Исключено!
– А мне кажется, что, напротив, очень похоже. Рассудите логически: музей мог согласиться. И кому он тогда выплатил бы деньги? Продавцу картин, не так ли? А продавцом числится Боборыкин.
– Что значит «числится»? Такие сделки оформляются официально.
– Вот именно, товарищ Боборыкин, вот именно! Это я и подразумеваю. Делая предложение от вашего имени, некто твердо рассчитывал на ваше участие.
– С тем же успехом, молодой человек, некто мог рассчитывать на фальшивую доверенность. Или еще на что-нибудь. Вам лучше известны ухватки жуликов.
– Так вы говорите, никаких связей с Плющевским музеем не было? Вынужден уличить вас во лжи. Вот справка, что в свое время музей приобрел у вас картину Перова.
* * *
Муза в расстроенных чувствах. Нетерпеливо переступая с ноги на ногу, она разговаривает по телефону.
– Ну говори, Ким, говори скорее… Простить?.. Ладно, прощаю, не первый раз… А за что за другое? В каком смысле за будущее?.. Что?.. Куда ты уходишь?.. Ничего не разберу. По-моему, ты под градусом… Хорошо-хорошо, я постараюсь тебя понять. Протрезвишься, тогда звони… Да не до тебя мне сейчас!
Муза спешит в спальню, где лежит на кровати одетый Альберт.
– Алик, что случилось? Что ты лежишь-молчишь, сердце надрывается смотреть… Ну Алик, ну родненький, что с тобой?!
– Я слушаю голоса давно умерших.
Муза хватается за спинку кровати.
– Что?.. – И, не дождавшись продолжения, робко спрашивает: – Алик, а покушать ты не хочешь?
Хлопает входная дверь. Муза выбегает в прихожую. Разгневанный Боборыкин швыряет ей на руки пальто.
– Папа, где ты был? Я вся переволновалась. Ни записки, ничего…
– Твой благоверный идиот дома?
– Ну вот – один пришел не в себе и второй туда же. В чем дело?
– Зови этого негодяя.
– Не позову, он лежит. Даже есть не хочет. Чем он тебе не угодил?
– «Не угодил»? Да ты знаешь, что он сделал? Осрамил, опозорил, замарал мое имя!
– Успокойся, папа, успокойся, на тебя не похоже так волноваться. Сядь хотя бы.
– Я три часа сидел, ноги свело. Три часа мне задавали оскорбительные вопросы. И все из-за этого негодяя! В мои годы!
– Но где?
– На Петровке, Муза, деточка, на Петровке тридцать восемь. Явился вежливый молодой человек, попросил дать небольшую консультацию, внизу ждала машина. А консультация обернулась допросом…
От пережитого старик запоздало всхлипывает. Муза бросается к нему, целует руки.
– Бедный папочка!.. Да как они посмели!..
Боборыкин, увидя Альберта в дверях, вновь распаляется гневом:
– Этот человек… этот проходимец… этот твой Алик… Недаром я предостерегал тебя еще двадцать лет назад!.. Муза, он замешан в краже! В той самой, где «Инфанта» Веласкеса. Он связан с воровской шайкой!
– Папа, опомнись… – отшатывается Муза. – Алик, почему ты молчишь?
– Он молчит, потому что нечем оправдываться. Тебе нечем оправдаться, ворюга! Я видел в кладовке эти копии Врубеля и Венецианова, которые ты потом сватал в Плющевский музей. Мне теперь все понятно задним числом. Все твои шушуканья с Цветковым и пачки денег. Наскучило работать у тестя на процентах, да? В моем доме, в моем доме жулик и аферист! Фамилию Боборыкина станут трепать на перекрестках! Видеть тебя не могу… перед лицом этих вечных творений, – трагическим жестом он обводит увешанные картинами стены.
– Алик?.. – шепчет потрясенная Муза. – Неужели… Алик!!
– Хватит! – обрезает Альберт. – Теперь я поговорю. Такой у нас будет вечер монологов. Перед лицом этих вечных творений. Да, я жулик и циник. Я веселый аферист. Я задумал артистическую операцию по изъятию картин, стоимость которых выражается шестизначным числом. И совесть не гложет меня при мысли о многих «жертвах искусства». Но я надувал сытых. Сытых, жирных и благополучных. А ты, стервятник? Вспомни, кого грабил ты, вымогатель у одра умирающих! Полковник Островой завещал тебе четыре полотна. Четыре! Где ты взял остальное? За полстакана крупы, за шесть кусков сахару… или просто так, у кого не хватало сил сопротивляться? Ммм… – мычит Альберт как от свирепой боли. – Он был, видите ли, самоотверженным хирургом. Да ты был завхозом в госпитале, подлюга! Ты помнишь Романовского? Профессора Романовского, а?
– Если ты немедленно не прекратишь… – начинает Боборыкин, выкатывая глаза, но не находит, чем пригрозить.
Муза в ужасе держится за голову.
– Папа, о чем он?
– Вероятно, о том, что, несмотря на дистрофию и ужасы блокады, деточка, я имел мужество…
Но Альберт не дает ему свернуть на накатанную дорожку:
– Заткнись, мародер! Не было у тебя дистрофии. До госпиталя ты заведовал базой райпищеторга. Она сгорела, но твой домик уцелел, и подвал, и не знаю, что в подвале, – только дистрофии у тебя не было! Ты шастал с мешком по заветным адресам. А Питер горел. Бомбежку девятнадцатого сентября я до сих пор вижу во сне… как я тушил зажигалки… вот такой мальчонка. А ты? Ты небось радовался, что фрицы сделали тебе светло?!
Муза ощупью находит стул и садится. Никогда не видела она Альберта таким исступленным.
– Дистрофия была у нас с дедом, когда мы едва дотащили мать до ближайшего фонарного столба. Так хоронили, помнишь? Полагалось класть ногами к тропке… Это не ты – я «бадаевскую землю» сосал! – Альберт оборачивается к Музе. – Не слышала? Осенью сорок первого сгорели продовольственные склады. Горело масло, горел сахар и тек в землю. Ее потом сообразили копать… Не было у тебя дистрофии, стервятник! Когда ты пришел к Романовскому, тот едва дышал. Ты сунул Тициана в мешок и ничего не дал, ни крошки!
– Где ты подобрал столь гнусные измышления? – Боборыкин пытается изобразить негодование.
– Нашлось кому рассказать… Дочь Романовского еще застала его в живых в тот день. Он успел прошептать.
– Откуда ты это приволок?
– Из надежного источника.
Боборыкина трясет от злости, но по реакции Музы он чувствует, что моральный перевес не на его стороне, и сбавляет тон:
– Послушай, Альберт, твои обвинения глубоко несправедливы. Кто-то прошептал в предсмертном бреду! По-твоему, я чуть ли не украл Тициана, в то время как я его спас. Дом через неделю был разрушен снарядом, я видел развалины. И дочь Романовского еще предъявляет претензии? А что она сделала для сохранения бесценного полотна? Ничего! Это я прошел полгорода, нес картину под обстрелом, собой заслонял. И это сейчас она бесценная, а тогда, в Ленинграде, не стоила ломаного гроша. Никакая картина ничего не стоила. Я из своего пайка отдавал людям самое дорогое: пищу, а значит, жизнь. Я все получал на основании добровольного обмена, и мне еще были благодарны. А то, что на чаше весов в те дни равно весили Тициан и горстка крупы, – извини, войну устроил не я. И пусть дочка Романовского, которая наговорила тебе ужасов, катится со своими претензиями куда подальше!
– Мне не дочка наговорила. Инспектор МУРа. Он разыскал в Ленинграде Полунова. Улавливаешь? – злорадно спрашивает Альберт.
Пауза. Боборыкину уже не до того, чтобы сохранять лицо. Он оценивает ситуацию чисто практически – и приободряется.
– Не напугал. Пусть твой инспектор вместе с Полуновым тоже катятся подальше. Пусть он попробует со своими сказками забрать у меня хоть один холст! Срок давности, Альбертик, до того истек, что весь вытек. Думай лучше о себе.
– Ай нет! Коли дойдет до суда, я тебя утоплю по уши. На то есть «золотой период» Фаберже. Забыл, тестюшка? А за него полагается с конфискацией.
– Надеюсь, хоть это мы не будем обсуждать при Музе? – пробует Боборыкин остановить Альберта.
– Решил пощадить ее чувства? Не поздно ли? – Альберта сейчас остановить нельзя. – Сожалею, Муза, еще одно разочарование. В нашем семейном бюджете была хорошенькая доходная статья – «взлет Фаберже». Лил его Ким, сбывал я, а папочка ставил клеймо. Всегда собственноручно. Он запасливый, папочка, чего только не нахапал, по жизни шагая. За что ему и причиталось шестьдесят процентов барыша, мне – двадцать пять, а Киму, соответственно, – пятнадцать.
Кажется, сказано все. Но следует еще один удар, и наносит его Муза:
– Самое смешное, – говорит она медленно, – что Ким, кажется, пошел с повинной. Я теперь поняла, про что он говорил.
– Ай да Ким! – восклицает Альберт, почти с восхищением.
* * *
Ким исповедуется Скопину:
– И вот она ставит рядом двух моих Фаберже: одного с клеймом, другого без клейма – и начинает наглядно объяснять, чем клейменный лучше неклейменного! Конечно, дело не в Музе. Но когда понимаешь, что ты не ниже, если не выше старого мастера, а им тебе тычут в нос… считают недостижимым идеалом… Почему, скажите мне, Фалеев должен преумножать славу Фаберже? Почему Фалеевым – Фаберже восторгаются, а Фалеева как такового снисходительно похваливают – и только? Разве лет через пятьдесят не может взорваться мода на Кима Фалеева? Да что через пятьдесят – завтра, сегодня же, если б только до всех этих рутинеров дошло… Но нет, даже Муза не принимает меня всерьез!.. нужен «автограф» Фаберже, чтобы она увидела. Понимаете?
– Коротко говоря, взбунтовался талант, униженный необходимостью прикрываться чужим именем. Так?
– Так. Это проклятое клеймо отняло у меня вещи, в которые я вложил душу. Поди теперь доказывай, что их сделал я. Потому пришел к вам.
– Рад. Но впервые сталкиваюсь с подобным способом самоутверждения.
– Способ верный, – продолжает Ким. – Будут собраны произведения, которые называют вершиной Фаберже, и суд официально установит мое авторское право на них. Ладно, сколько-то я отсижу. Зато вернусь пусть скандально, но прочно известным художником!
– Вы знаете, кому были проданы ваши произведения?
– Здесь все перечислено, – Ким кладет на стол листок.
– А как давно началось сотрудничество с Боборыкиными?
– Месяцев пять назад. Пошло с портсигаров, потом почувствовал, что способен на большее…
– Примерно тогда у них и появилась книга «Искусство Фаберже»?
– Не скажу, не уверен.
– Но вы ею пользовались?
– Естественно.
– Не заметили случайно какой-нибудь отметинки? Библиотечная печать или надпись, повреждение?
– Как будто нет. Ее берегут.
– Ну что ж. Следователь запишет ваши показания, а там решим.
Ким по-детски приоткрывает рот.
– Разве меня… разве не задержат?
– Полагаю, пока это не обязательно.
* * *
У Боборыкиных продолжается объяснение, но теперь обличать взялась Муза:
– Интересно, что за всеми криками никто не подумал обо мне. Ни ты, ни ты. Очень интересно. Что вам до Музы – пускай себе пляшет, как хочет, правильно? Главное – доказать, что один другого хуже. Оба вы хуже, оба! Я тебя превозносила до небес, папа, я на тебя молилась! А ты? – Она оборачивается к Альберту. – А ты? Ну зачем тебе понадобились эти картины? Зачем?!
– Скука заела.
– О-ох… славно развлекся. Что же вы со мной сотворили, мужичье вы окаянное! Всю душу разорили, все рушится, семья рушится…
– Боюсь, Муза, семьи не было. Я рос в казенном приюте, но я помню, что такое семья. Дом, хозяйство, уют. И – дети. Дети, Муза. Дети!
– Я не виновата, что их нет! – вскрикивает Муза.
– Не верю и никогда не верил. Чтоб ты – да пеленки стирала? Кашку варила? Нет. Тебя устраивало, что никто не шумит, не бегает, не мешает папочке, не бьет хрусталь. Какая там семья! Антикварная лавка Боборыкин и К°. Здесь не моют полы, не белят потолок, не открывают окна. Краски могут отсыреть, пересохнуть, простудиться… Пропади они пропадом!
Муза сникает. Обычные высокие слова об искусстве, которыми она отбивала подобные упреки, больше не имеют силы в доме Боборыкина.
– Папа… что же будет?
– При любых условиях твое положение гораздо легче, Муза. Ты останешься в стороне.
– А с чем я останусь в стороне? Если суд?.. Отца потеряю, мужа потеряю, репутации лишусь. Чего легче! Конфискуют имущество. Пожалуй, и с работы погонят. А я еще и в долги влезла, купила вашего фальшивого Фаберже!
– Тебя честно предупреждали.
– Куда честней! Ох, батюшки! – уже совсем попросту, по-бабьи бранится и причитает Муза. – Вас заберут, так я даже не знаю, где что лежит. У каждого подлеца своя заначка! Вы обо мне не думаете, а вам еще Муза ой как понадобится! Адвокатов запросите, передач запросите. С девицами он по ресторанам бегал! – наскакивает она на Альберта. – На казенных харчах девиц забудешь, жену вспомнишь… Ну за что, за что мне это? Я же ничего не знала! Ни в чем не участвовала!
– Не скромничай, душечка. Ты помогала процветанию фирмы. И, конечно, чувствовала, что в доме нечисто.
– Но не до такой же степени! Не до такой же!..
* * *
Опустошенный, безучастный лежит Альберт на диване и смотрит в потолок. А отец с дочерью трезво и уже почти дружно обсуждают положение.
– Опасность надо оценивать без паники, – успокаивает себя и Музу Боборыкин. – Судя по вопросам следователя, твердых улик пока нет, только зацепка про Плющевский музей. О том же свидетельствует приватный разговор инспектора с Альбертом. Это ход, рассчитанный на психологический эффект. Когда человека есть основания брать, его берут без выкрутасов. – Он поглядывает на Альберта, надеясь втянуть его в беседу.
– Но Ким, папа, Ким!
– А верно ли ты истолковала? При всей его эксцентричности столь парадоксальный и смелый шаг… Он ведь говорил бессвязно, а ты слушала невнимательно?
– Вовсе не слушала, решила, пьяный.
– Между прочим, наиболее естественный вариант.
– Ох, если бы действительно… Если бы это миновало, и больше никогда, никогда!.. Папа! Алик!.. Алик, я согласна простить, забыть. Сейчас неподходящий момент сводить счеты. Помиритесь и подумайте в две головы, что делать.
– Муза права, Альберт. Пора внять голосу разума. Со своей стороны я готов… я готов первый…
Он приближается к Альберту и протягивает руку. Альберт закрывает глаза.
– Ну Алик!
Оба стоят над ним в ожидании.
– Альберт, конечно, внял бы голосу разума. Но, оказывается, жив еще блокадный мальчишка Алька с Литейного. Сегодня они во мне сцепились, и Алька взял верх. – Он поднимается и отходит в дальний конец комнаты. – А с точки зрения того Альки, ты – гад, каких надо душить! Мертвые между нами.
– Алик, – всхлипывает Муза, – я понимаю… но могилы уже мохом поросли… Лично тебе папа ничего не причинил плохого.
– Есть могилы, которые мохом не порастают, – глухо произносит Альберт. – А лично мне… кто знает. Я пришел сюда когда-то шустрый, голодный и нахальный. Но я был человек и жил радостно, вспомни… До сих пор я шустрый и голодный, но радость я здесь потерял. Я больше не радуюсь. Веселюсь. Изо всех сил веселюсь, иначе в этом доме сбесишься!
– Алик, умоляю, все же гибнет!
Муза плачет навзрыд, и с проблеском теплоты Альберт кладет руку на ее плечо.
– Пойми, Муза… видно, человеку не уйти от того, что в нем есть человеческого. Душа гаснет и твердеет, сжимается – сжимается до зернышка, и это зернышко – Алька с Литейного… У каждого есть предел. Ким дошел до своего предела и взорвался. Твой папаша, какой бы он ни был, не задушит тебя даже ради Рафаэля. Вот так же я не могу задушить Альку. Это предел сжатия… Я почти с надеждой жду, когда раздастся звонок в дверь. «Кто?» – «Милиция»… Сыщик рассчитал свой ход правильно. Пусть приходят, пусть забирают.
* * *
Провинциальный город. Провинциальный домик. Вечер. Заснеженный палисадник. Луна. В тени крыльца постукивает ногой об ногу, дрогнет Цветков. Завидя приближающегося кочегара, обрадованно выступает навстречу.
– Здравствуй.
– Здорово, – удивляется кочегар.
– Я стучал-стучал… Маруси, видно, нет?
– Что это вы надумали?
– Соскучился, – фальшиво улыбается Цветков.
– Горим, что ли? – в лоб спрашивает кочегар.
– Надеюсь, пронесет. Но лучше пока тихо пожить у верного друга.
– Скрываться приехал. Значит, напортачил чего-то, – наливается злобой «верный друг». – Эх, с вами связываться!.. Не лезь в дом, не пущу. А если хоть что про нас сбрехнешь, пожалеешь люто! Не доходит?.. Сейчас дойдет.
Он крепко, с замахом бьет Цветкова в челюсть, тот отлетает в сугроб, наметенный у крыльца.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.