Текст книги "Снег"
Автор книги: Орхан Памук
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Когда я чувствую, что подходит стихотворение, меня переполняет благодарность к тому, кто его послал, потому что я становлюсь очень счастливым.
– Тот, кто заставляет вас концентрироваться на стихотворении, тоже он? Кто он?
– Я чувствую, что стихи мне посылает Он, хотя я и не верю.
– Вы не верите в Аллаха или в то, что стихи посылает вам Он?
– Стихи посылает мне Бог, – горячо сказал Ка.
– Он увидел, как здесь поднялось движение сторонников шариата, – произнес Тургут-бей. – Может быть, они ему пригрозили… Он испугался и начал верить в Аллаха.
– Нет, это искренне, – сказал Ка. – Я хочу здесь быть как все.
– Вы испугались, я осуждаю вас.
– Да, я боюсь! – в тот же миг воскликнул Ка. – И к тому же очень боюсь.
Он вскочил, словно на него нацелили пистолет. Это повергло в изумление сидевших за столом.
– Что такое? – закричал Тургут-бей, словно почувствовав направленное на них оружие.
– Я не боюсь и ни на что не обращаю внимания, – сказала Ханде сама себе.
Однако она тоже, как и другие, смотрела в лицо Ка, чтобы определить, откуда исходит опасность. Спустя много лет журналист Сердар-бей сказал мне, что лицо Ка в тот момент стало бледным как полотно, однако оно выражало скорее глубокое счастье, чем чувство страха или отчаяния. Служанка пошла еще дальше: она утверждала, что комнату внезапно заполнил свет и все утонуло в этом свете. С того дня Ка предстал в ее глазах святым. Кто-то из находившихся в комнате в тот момент сказал: «Пришло стихотворение», и все восприняли это с еще большим страхом и волнением, чем если бы на них было направлено оружие.
Позднее, описывая происшедшее в своем дневнике, Ка сравнит напряженное ожидание, царившее в комнате, со страшными моментами ожидания в детстве во время спиритических сеансов. Двадцать пять лет назад мы вместе с Ка присутствовали на таких сеансах, которые устраивала мать одного нашего приятеля, оставшаяся с юных лет вдовой и сильно располневшая, у себя дома, в одном из переулков Нишанташи. Кроме нас и приятеля, который тихонько проводил нас в гостиную из дальней комнаты, там собирались несчастливые домохозяйки, пианист с парализованными пальцами, раздражительная кинозвезда средних лет (о ней мы спрашивали: «Она тоже придет?»), ее сестра, которая то и дело падала в обморок, и отставной генерал, который заигрывал с увядшей кинозвездой. В моменты напряженного ожидания кто-нибудь говорил: «О дух, если ты пришел, подай голос!» – и наступала долгая тишина, а затем слышалось неясное шуршание, скрип стула, стон, а иногда грубый удар ногой о ножку стола, и кто-нибудь в страхе говорил: «Дух пришел». Но Ка был не из тех, кто встречается с духами, и он пошел прямо к двери кухни. На лице его было счастливое выражение.
– Он много выпил, – сказал Тургут-бей. – Помогите ему. – Он сказал это, чтобы выглядело так, будто это он посылает вслед Ка побежавшую за ним Ипек.
Ка рухнул на один из стульев рядом с кухонной дверью и достал из кармана свою тетрадь и ручку.
– Я не могу писать, когда все встали и наблюдают за мной, – сказал он.
– Давай я отведу тебя в другую комнату, – сказала Ипек.
Ипек и Ка следом за ней прошли через кухню, где стоял приятный аромат, мимо Захиде, поливавшей хлебный кадаиф[41]41
Кондитерское изделие из теста с сахарным сиропом.
[Закрыть] сахарным сиропом, через холодное помещение и вошли в полутемную дальнюю комнату.
– Ты сможешь здесь писать? – спросила Ипек и зажгла лампу.
Ка обвел взглядом чистую комнату, где стояли две застланные кровати. Он увидел тюбики с кремом, губную помаду и одеколон на журнальном столике, который сестры использовали также в качестве тумбочки, скромную коллекцию бутылок из-под миндального масла и алкогольных напитков, книги, сумку на молнии, коробку из-под швейцарского шоколада, заполненную щетками, ручками, синими камешками от сглаза, бусами и браслетами; Ка сел на кровать, стоявшую у заледеневшего окна.
– Здесь я могу писать, – сказал он. – Не уходи, не бросай меня.
– Почему?
– Я не знаю, – сказал сначала Ка. – Мне страшно, – затем проговорил он.
В этот момент он начал писать стихотворение, начинавшееся описанием коробки из-под шоколада, который в детстве привозил его дядя из Швейцарии. На крышке коробки были виды Швейцарии, как и на стенах чайных в Карсе. Судя по записям, которые потом стал вести Ка, чтобы понять стихотворения, «приходившие» к нему в Карсе, распределить и упорядочить их, из коробки в стихотворении сначала показались игрушечные часы, которые, как через два дня узнает Ка, остались со времен детства Ипек. И Ка предстоит подумать о том, что она, отправляясь в путь по этим детским часам, говорила что-то о времени в детстве и о времени в жизни.
– Я хочу, чтобы ты от меня совсем не уходила, – сказал Ка Ипек, – потому что я ужасно в тебя влюблен.
– Ты же меня не знаешь, – сказала Ипек.
– Есть два типа мужчин, – сказал Ка поучительно. – Первому до того, как влюбиться, нужно узнать, как девушка ест бутерброды, как расчесывает волосы, какие глупости ее беспокоят, почему она сердится на своего отца, и другие истории, которые о ней рассказывают. А второй тип – и я из таких – должен очень мало знать о девушке, чтобы влюбиться.
– То есть ты влюблен в меня потому, что совсем меня не знаешь? И ты считаешь, что это и в самом деле – любовь?
– Такой бывает любовь, за которую человек может отдать все, – сказал Ка.
– Твоя любовь закончится после того, как ты увидишь, как я ем бутерброды и о чем думаю.
– Но тогда близость между нами станет глубже и превратится в желание, охватывающее наши тела, в счастье и воспоминания, связывающие нас друг с другом.
– Сядь, не вставай с кровати, – сказала Ипек. – Я не могу ни с кем целоваться под одной крышей с отцом.
Она сначала не сопротивлялась поцелуям Ка, но потом, оттолкнув его, сказала:
– Когда отец дома, мне это не нравится.
Ка еще раз насильно поцеловал ее в губы и сел на кровать.
– Нужно, чтобы мы как можно скорее поженились и вместе сбежали отсюда. Ты представляешь, как мы будем счастливы во Франкфурте?
Наступила тишина.
– Как ты в меня влюбился, если ты совсем меня не знаешь?
– Потому что ты красивая… Потому что я представлял себе, как мы будем счастливы с тобой… Потому что я могу тебе, не стесняясь, говорить обо всем. Я все время представляю, как мы занимаемся любовью.
– Что ты делал в Германии?
– Я был занят стихами, которые не мог писать, и все время онанировал… Одиночество – это вопрос гордости; человек самодовольно погружается в свой собственный запах. Проблема настоящего поэта – то же самое. Если он долго будет счастлив, то станет заурядным. А если он долго будет несчастен, то не сможет найти в себе силы сохранить свои стихи полными живых чувств… Настоящая поэзия и счастье могут быть вместе очень недолго. Через какое-то время либо счастье делает стихи и поэта заурядными, либо настоящая поэзия уничтожает счастье. Я теперь очень боюсь вернуться во Франкфурт и стать счастливым.
– Оставайся в Стамбуле, – сказала Ипек.
Ка внимательно посмотрел на нее.
– Ты хочешь жить в Стамбуле? – прошептал он. Он очень хотел сейчас, чтобы Ипек у него что-нибудь попросила.
Она почувствовала это:
– Я ничего не хочу.
Ка понял, что торопится. Он чувствовал, что сможет оставаться в Карсе очень недолго, что скоро не сможет здесь дышать и что другого выхода, кроме как торопиться, нет. Они прислушались к неясным голосам, доносившимся издалека, к скрипу повозки, проехавшей перед окном, приминая снег. Ипек стояла на пороге, держала в руках щетку и задумчиво очищала ее от застрявших волос.
– Здесь такая нищета и безнадежность, что можно, как ты, разучиться чего-нибудь хотеть, – сказал Ка. – Человек здесь может мечтать не о жизни, а только о смерти… Ты поедешь со мной?.. – (Ипек не ответила.) – Если ты собираешься ответить отрицательно, ничего не говори, – попросил Ка.
– Я не знаю, – сказала Ипек, не отрывая взгляда от щетки. – Нас ждут в комнате.
– Там назревает какой-то заговор, я это чувствую, но не могу понять, что случилось, – сказал Ка. – Расскажи мне.
Выключилось электричество. Пока Ипек стояла не двигаясь, Ка захотел ее обнять, но его охватил страх, что он вернется в Германию один; он не шелохнулся.
– Ты не сможешь писать стихи в этой темноте, – проговорила Ипек. – Пойдем.
– Что мне сделать, чтобы ты меня полюбила?
– Будь собой, – сказала Ипек, встала и вышла из комнаты.
Ка был так счастлив, что сидит в этой комнате, что с трудом поднялся. На какое-то время он присел в холодном помещении перед кухней и там, в дрожащем свете свечи, записал в зеленую тетрадь сложившееся в его голове стихотворение под названием «Коробка из-под шоколада».
Когда он встал, то оказался за спиной Ипек, и, едва он сделал порывистое движение, чтобы обнять ее и зарыться лицом в ее волосы, внезапно в голове у него все перемешалось, будто он окунулся в темноту.
В свете свечи, горевшей на кухне, Ка увидел обнявшихся Ипек и Кадифе. Они обхватили друг друга за шею и прижимались друг к другу, как влюбленные.
– Отец попросил, чтобы я за вами присмотрела, – сказала Кадифе.
– Хорошо, дорогая.
– Он не написал стихотворение?
– Написал, – отозвался Ка, выступая из темноты. – Но сейчас я бы хотел к вам присоединиться.
На кухне, куда он вошел при дрожащем свете свечи, он никого не увидел. Налив в стакан ракы, он залпом выпил, не разбавляя водой. Когда из глаз полились слезы, он торопливо налил себе стакан воды.
Выйдя из кухни, он вдруг обнаружил себя в кромешной тьме. Увидев обеденный стол, освещенный одной свечкой, он подошел к нему. Огромные тени на стенках повернулись к Ка вместе с сидевшими за столом людьми.
– Вы смогли написать стихотворение? – спросил Тургут-бей. До этого, помолчав несколько секунд, он хотел сделать вид, что не обращает на Ка внимания.
– Да.
– Поздравляю. – Он вручил Ка стакан и наполнил его ракы. – О чем?
– С кем бы здесь я ни встретился, ни поговорил, я признаю его правоту. А сейчас у меня в душе тот страх, что в Германии бродит по улицам.
– Я вас очень хорошо понимаю, – проговорила Ханде со знающим видом.
Ка благодарно ей улыбнулся. Ему захотелось сказать: «Не открывай голову, милая».
– Раз уж вы сказали, что поверили в Аллаха рядом с шейхом, так как вы верите всякому, с кем бы ни встретились, я хочу это поправить. Глубокочтимый шейх не является представителем Аллаха в Карсе! – произнес Тургут-бей.
– А кто представляет здесь Аллаха? – грубо спросила Ханде.
Однако Тургут-бей не рассердился на нее. Он был упрямец и спорщик, но у него было слишком доброе сердце. Ка почувствовал, насколько Тургут-бея беспокоит то, что его дочери несчастны, и настолько он боится, что привычный ему мир обрушится и будет утрачен. Это беспокойство не было связано с политикой, это было беспокойство человека, который может потерять свое место во главе стола, человека, единственным развлечением в жизни которого были ежевечерние споры с дочерьми и гостями о политике и о том, существует Аллах или нет.
Дали свет, в комнате внезапно стало светло. В городе так привыкли к тому, что свет неожиданно выключается и включается, что, когда он загорелся, не раздалось радостных криков, как бывало в детские годы Ка в Стамбуле, никто не волновался и не говорил: «Ну-ка, глянь, не испортилась ли стиральная машина» или «Свечи я задую», люди вели себя так, будто ничего не произошло. Тургут-бей включил телевизор и опять начал переключать пультом один канал за другим. Ка прошептал девушкам, что Карс – сверхъестественно тихое место.
– Это потому, что мы боимся здесь даже собственного голоса, – сказала Ханде.
– Это безмолвие снега, – сказала Ипек.
Все, охваченные ощущением поражения, долгое время смотрели в телевизор, где медленно переключались каналы. Когда они с Ипек под столом взялись за руки, Ка подумал о том, что смог бы счастливо провести здесь всю свою жизнь, дремать днем на какой-нибудь незначительной работе, а по вечерам смотреть телевизор, соединенный с антенной-тарелкой, и держаться за руки с этой женщиной.
15
У каждого из нас есть чтото, чего мы хотим больше всего в жизни
В Национальном театре
Когда Ка бежал под снегом, чтобы принять участие в представлении в Национальном театре, словно в одиночку шел в бой, его сердце бешено колотилось. Это было ровно через семь минут после того, как он подумал, что сможет провести в Карсе с Ипек всю жизнь и быть счастливым. В эти семь минут события развивались очень быстро, что, в общем-то, вполне понятно.
Сначала Тургут-бей включил прямую трансляцию из Национального театра, и по сильному шуму все поняли, что там происходит что-то необычное. Это, с одной стороны, будило желание вырваться за рамки провинциальной жизни, хоть на одну ночь, а с другой – рождало пугающее предчувствие того, что может произойти что-то плохое. По крикам и аплодисментам нетерпеливых зрителей все почувствовали, что между первыми лицами города, сидевшими в первых рядах, и молодежью на задних рядах нарастает напряжение. Камера не показывала весь зал, и поэтому всем было любопытно, что там происходит.
На сцене стоял голкипер национальной сборной Вурал, знаменитый в 1960-е, когда его знала вся Турция. Он успел рассказать еще только о первом из одиннадцати голов, что получил от англичан во время трагического матча сборной пятнадцать лет назад, как на экране появился тонкий, похожий на палку, ведущий этого представления, и вратарь, поняв, что будет рекламная пауза, в точности как на Центральном телевидении, замолчал. Взяв микрофон, ведущий сумел уместить в несколько секунд два рекламных объявления, которые он прочитал по бумажке (в бакалейную лавку «Тадал» на проспекте Февзи-паши привезли бастурму из Кайсери, а школа «Билим» начинает запись на вечерние подготовительные курсы в университет), еще раз зачитал насыщенную программу вечера, назвал имя Ка, сказав, что тот будет читать стихи, и, печально глядя в камеру, добавил:
– Однако жителей Карса, по правде говоря, очень огорчает, что мы все еще не можем увидеть среди нас великого поэта, приехавшего в наш приграничный город прямо из Германии.
– Если вы и после этого не пойдете, совсем нехорошо получится! – сразу сказал Тургут-бей.
– Но меня не спрашивали, приму ли я участие в представлении, – сказал Ка.
– Здесь такой обычай, – ответил Тургут-бей. – Если бы вас позвали, вы бы не пошли. А теперь вы должны идти, чтобы не ставить людей в неловкое положение.
– А мы будем на вас смотреть, – проговорила Ханде с неожиданной теплотой.
В тот же миг открылась дверь и мальчик, который по вечерам сидел за стойкой, сказал:
– Директор педагогического института умер в больнице.
– Бедный дурень… – пробормотал Тургут-бей. Затем он пристально посмотрел на Ка. – Сторонники религиозных порядков стали убирать нас по одному. Если вы хотите спастись, то будет хорошо, если вы как можно быстрее еще сильнее поверите в Аллаха. Потому что я опасаюсь, что скоро в Карсе будет недостаточно сдержанной религиозности для спасения шкуры бывшего атеиста.
– Вы правы, – ответил Ка. – Я, в общем-то, уже решил впустить в свою жизнь любовь к Аллаху, присутствие которого чувствую в глубине души.
Все поняли, что он сказал это в насмешку, однако находчивость Ка, который, как они были уверены, изрядно выпил, заставила сидевших за столом заподозрить, что он, возможно, придумал эту фразу заранее.
В это время Захиде взгромоздила на стол огромную кастрюлю, которую ловко держала одной рукой, не выпуская из другой алюминиевого половника, в ручке которого отражался свет лампы, и, улыбаясь, как ласковая мать, сказала:
– На донышке осталось супа на одного человека, жалко выливать; кто из девочек хочет?
Ипек, начавшая было убеждать Ка не ходить в Национальный театр, потому что ей страшно, и Ханде вместе с Кадифе тотчас же повернулись и улыбнулись служанке. «Если Ипек скажет: – „Я!“ – то она поедет со мной во Франкфурт и мы поженимся, – подумал в этот момент Ка. – Тогда я пойду в Национальный театр и прочитаю мое стихотворение „Снег“».
– Я! – тотчас сказала Ипек и без всякой радости протянула свою тарелку.
Под снегом, падавшим на улице огромными снежинками, Ка в какой-то миг почувствовал, что он чужой в Карсе, что, как только уедет, сможет забыть о городе – но это ощущение было недолгим. Чувство предопределенности завладело им; он очень остро ощущал существование скрытой геометрии жизни, в логике которой не мог разобраться, и ему хотелось все-таки непременно разобраться в ней и стать счастливым, но одновременно он понимал, что не настолько силен, чтобы желать такого счастья.
Покрытая снегом широкая улица, ведущая к Национальному театру, над которой развевались флажки с предвыборной рекламой, была совершенно пустой. Ширина обледенелых карнизов старых зданий, красота дверей и барельефов на стенах, строгие, но видавшие виды фасады наводили Ка на мысль, что когда-то кто-нибудь (наверное, армяне, торговавшие с Тифлисом? османские паши, собиравшие налоги со скотоводов?) вел и здесь счастливую, спокойную и даже яркую жизнь. Все эти армяне, русские, османы, турки первых лет республики, превратившие город в скромный центр цивилизации, потихоньку ушли, а улицы остались стоять совсем пустые, словно на место этих людей никто не пришел; однако эти пустынные улицы не вызывали страха, как это было бы в каком-нибудь заброшенном городе. Ка изумленно смотрел, как свет желтовато-тусклых уличных фонарей и бледных неоновых ламп за обледеневшими витринами отражается на электрических столбах, с которых свисали огромные сосульки, и на снежных шапках, лежащих на ветвях диких маслин и платанов. Снег шел в волшебной, почти священной тишине. Ка не слышал ничего, кроме приглушенных звуков собственных шагов и своего учащенного дыхания. Не лаяла ни одна собака. Словно это был самый край света, и все, что видел сейчас Ка, и все, что, кажется, осталось в мире, – это медленное падение снега. Ка наблюдал за танцем снежинок вокруг уличного фонаря: некоторые медленно опускались, а другие решительно поднимались в темноту.
Он встал под карниз фотомастерской «Айдын» и в красноватом свете, исходившем от покрытой льдом вывески, некоторое время очень внимательно смотрел на снежинку, опустившуюся на рукав его пальто.
Подул ветер, возникло какое-то движение, и, когда красный свет вывески фотомастерской внезапно погас, дикая маслина напротив как будто тоже потемнела. Он увидел толпу у входа в Национальный театр, полицейский микроавтобус поодаль и людей, наблюдающих за толпой из кофейни напротив, стоя у приоткрой двери.
Не успел он войти в театр, как от царившего там шума и движения у него закружилась голова. В воздухе стоял густой запах алкоголя, человеческого дыхания и сигарет. Очень многие расположились в боковых проходах; в уголке, за чайным прилавком, продавали газированную воду и бублики. Ка увидел молодых людей, перешептывающихся в дверях вонючей уборной, прошел мимо полицейских в синей форме, ожидавших в стороне, и людей в штатском с рациями в руках, расставленных дальше. Какой-то ребенок держал своего отца за руку и внимательно, не обращая внимания на шум, смотрел за тем, как в бутылке с газированной водой плавает каленый горох, который он туда бросил.
Ка увидел, что один из тех, кто стоял в стороне, взволнованно машет рукой, но Ка не был уверен, что он машет именно ему.
– Я узнал вас еще издалека, по пальто.
Ка увидел совсем рядом лицо Неджипа и ощутил прилив нежности. Они крепко обнялись.
– Я знал, что вы придете, – сказал Неджип. – Я очень рад. Можно вас сразу спросить об одной вещи? Я думаю о двух очень важных вещах.
– Так об одной или о двух?
– Вы очень умный, причем настолько, чтобы понимать, что ум – это еще не все, – сказал Неджип и отошел в удобное место, где можно было спокойно поговорить с Ка. – Вы сказали Хиджран, или Кадифе, что я влюблен в нее, что она – единственный смысл моей жизни?
– Нет.
– Вы ведь вместе с ней ушли из чайной. Вы совсем обо мне не говорили?
– Я сказал, что ты из училища имамов-хатибов.
– А еще? Она ничего не сказала?
– Нет.
Наступило молчание.
– Понимаю, почему вы на самом деле больше обо мне не говорили, – произнес Неджип напряженно. Он запнулся в нерешительности. – Кадифе старше меня на четыре года, она меня даже не заметила. Вы, наверное, говорили с ней на сокровенные темы. И возможно, на тайные темы, связанные с политикой. Я об этом не буду спрашивать. Сейчас меня интересует только одно, и для меня это очень важно. От этого зависит оставшаяся часть моей жизни. Даже если Кадифе меня не заметит (а существует большая вероятность, что для того, чтобы она меня заметила, потребуются долгие годы, и до этого она уже выйдет замуж), в зависимости от того, что вы скажете сейчас, я или буду любить ее всю жизнь, или забуду сейчас же. Поэтому ответьте на мой вопрос правдиво, не раздумывая.
– Я жду, спрашивайте, – произнес Ка официальным тоном.
– Вы совсем не разговаривали о незначительном? О телевизионных глупостях, о пустяковых сплетнях, о ерунде, которую можно купить за деньги? Вы понимаете меня? Кадифе – глубокий человек, какой она показалась мне, она действительно ни во что не ставит поверхностные мелочи, или я напрасно в нее влюбился?
– Нет, мы не говорили ни о чем незначительном, – ответил Ка.
Он видел, что его ответ произвел сокрушительное впечатление на Неджипа, и прочитал по его лицу, что тот старается нечеловеческим усилием собрать всю свою волю.
– Вы заметили, что она необычный человек?
– Да.
– А ты мог бы в нее влюбиться? Она очень красивая. И красивая, и такая самостоятельная, я еще ни разу не видел такой турчанки.
– Ее сестра красивее, – сказал Ка. – Если все дело в красоте.
– А в чем тогда дело? – спросил Неджип. – В чем же заключается смысл того, что Великий Аллах все время заставляет меня думать о Кадифе?
Он широко, по-детски, что изумило Ка, раскрыл свои огромные зеленые глаза, один из которых через пятьдесят одну минуту будет выбит пулей.
– Я не знаю, в чем смысл, – сказал Ка.
– Нет, знаешь, но не можешь ответить.
– Не знаю.
– Смысл в том, чтобы иметь возможность говорить о важном, – сказал Неджип, будто бы помогая ему. – Если бы я смог стать писателем, я бы хотел иметь возможность говорить только то, о чем еще не говорилось. Ты хоть разок можешь мне сказать все как есть?
– Спрашивай.
– У каждого из нас есть что-нибудь, чего мы хотим больше всего в жизни, не так ли?
– Да.
– А чего хочешь ты?
Ка улыбнулся и не ответил.
– A y меня все просто, – сказал Неджип с гордостью. – Я хочу жениться на Кадифе, жить в Стамбуле и стать первым исламским писателем-фантастом. Я знаю, что это невозможно, но все же хочу этого. Я не обижаюсь из-за того, что ты не можешь открыться мне, я тебя понимаю. Ты – мое будущее. Я это сейчас понимаю и по тому, как ты смотришь мне в глаза: ты видишь во мне свою молодость и поэтому меня любишь.
В уголках его рта появилась хитрая, счастливая улыбка, и Ка стало страшно.
– Тогда ты – это я двадцать лет назад?
– Да. В научно-фантастическом романе, который я когда-нибудь напишу, будет в точности такая сцена. Извини, можно я положу руку тебе на лоб?
Ка слегка наклонил голову вперед. Неджип спокойно, как человек, который делал это и раньше, прикоснулся ладонью ко лбу Ка:
– Сейчас я скажу, о чем ты думал двадцать лет назад.
– Так, как ты делал с Фазылом?
– Мы с ним думаем одновременно и об одном и том же. А с тобой нас разделяет время. Сейчас, пожалуйста, слушай: однажды зимним днем ты был в лицее, шел снег, а ты был в раздумьях. Ты слышал внутри себя голос Аллаха, но старался его забыть. Ты чувствовал, что все в мире является одним целым, но думал, что если не будешь обращать внимание на того, кто заставляет тебя это чувствовать, то станешь еще несчастнее, но и умнее. Ты был прав. Потому что ты догадывался, что только несчастливые и умные могут писать хорошие стихи. Ты отважился претерпеть страдания безверия, чтобы писать хорошие стихи. Тебе тогда еще не приходило в голову, что, потеряв этот внутренний голос, ты можешь остаться один в целом мире.
– Ладно, ты прав, я так думал, – сказал Ка. – А ты сейчас думаешь так же?
– Я знал, что ты сразу об этом спросишь, – поспешно ответил Неджип. – Ты тоже не хочешь верить в Аллаха? Или все-таки хочешь, правда? – Внезапно он убрал со лба Ка свою холодную руку, от которой Ка чувствовал озноб. – Об этом я могу тебе многое рассказать. Я слышу внутри себя голос, который твердит мне: «Не верь в Аллаха». Потому что верить в существование чего-либо с такой любовью возможно только тогда, когда беспокоишься, сомневаясь, что этого, может быть, не существует, понимаешь? Я понимаю, что могу продолжать жить и верить в существование моего прекрасного Аллаха, точно так же как в детстве я думал о том, что было бы, если бы мои родители умерли. Иногда я думаю о том, что было бы, если бы Его не существовало. Тогда у меня перед глазами оживает одна картина. Так как я знаю, что эта картина берет силу из любви к Аллаху, то я ее не боюсь, а с любопытством рассматриваю.
– Расскажи мне об этом видении.
– Ты напишешь об этом в своих стихах? Ты можешь даже упомянуть мое имя в стихотворении. А за это я прошу тебя только об одном.
– О чем?
– За последние полгода я написал Кадифе три письма. И ни одно из них не отправил. Не потому, что стесняюсь, а из-за того, что на почте откроют и прочтут. Потому что половина Карса – полицейские в штатском. И здесь половина собравшихся такие же. Все они наблюдают за нами. А еще и наши за нами наблюдают.
– Ваши – это кто?
– Все молодые исламисты Карса. Им очень любопытно, о чем мы говорим. Они пришли сюда, чтобы что-нибудь здесь устроить. Дело в том, что они знают, что сегодняшний спектакль превратится в демонстрацию силы светских и военных. Говорят, они исполнят эту известную старую пьесу под названием «Чаршаф», унизят девушек в платках. На самом деле я ненавижу политику, но мои друзья бунтуют по праву. Во мне они сомневаются, потому что я не такой горячий, как они. Письма я тебе не могу отдать. То есть прямо сейчас не могу, когда все смотрят. Я прошу, чтобы ты передал их Кадифе.
– Сейчас никто не смотрит. Давай мне письма сейчас, а потом расскажи о видении.
– Письма здесь, но не у меня. Я боялся, что будет обыск при входе. И друзья могут тоже меня обыскать. Давай встретимся снова ровно через двадцать минут в уборной в конце коридора, в который можно попасть через боковую дверь у сцены.
– А о видении ты мне тогда расскажешь?
– Один из них идет сюда, – сказал Неджип и отвел взгляд. – Я его знаю. Не смотри в ту сторону, сделай вид, будто мы просто беседуем как малознакомые люди.
– Хорошо.
– Всему Карсу любопытно, почему ты сюда приехал. Они думают, что ты послан сюда властями или даже западными силами с какой-то тайной миссией. Мои друзья отправили меня сюда, чтобы я спросил тебя об этом. Слухи верны?
– Нет.
– Что мне им ответить? Для чего ты сюда приехал?
– Я не знаю для чего.
– Знаешь, но от смущения опять не можешь сказать. – Наступила пауза. – Ты приехал сюда оттого, что несчастен.
– Почему ты так решил?
– По твоим глазам: я никогда не видел человека с таким грустным взглядом… И я сейчас тоже несчастлив, но я молод. Несчастье придает мне силы. Я предпочитаю быть несчастным, пока молод, вместо того чтобы быть счастливым. В Карсе счастливыми могут быть только глупцы или плохие люди. А вот когда я буду в твоем возрасте, я хочу быть совершенно счастливым.
– Моя несчастливость защищает меня от жизни, – сказал Ка. – За меня не волнуйся.
– Хорошо. Ты не рассердился на меня, правда? В твоем лице есть что-то хорошее, и я понимаю, что могу рассказать тебе обо всем, что приходит мне в голову, даже о ерунде. А если я скажу что-то такое моим друзьям, они сразу начнут смеяться.
– И даже Фазыл?
– Фазыл другой. Он мстит тем, кто меня обижает, и знает мои мысли. А сейчас скажи что-нибудь ты. На нас смотрят.
– Кто? – спросил Ка.
Он взглянул на людей, собравшихся за спиной сидящих: человек с головой, похожей на грушу, два прыщавых подростка, бедно одетые юноши с насупленными бровями, все они сейчас стояли, повернувшись к сцене, и некоторые из них покачивались, как пьяные.
– Сегодня вечером не один я выпил, – пробормотал Ка.
– Они пьют оттого, что несчастны, – сказал Неджип. – А ты выпил для того, чтобы опереться на счастье, скрытое внутри тебя.
Едва договорив эту фразу, он внезапно скрылся в толпе. Ка не был уверен, что расслышал его правильно. Однако голова его успокоилась, как будто он слушал приятную музыку, несмотря на весь шум и грохот в зале. Кто-то помахал ему рукой, в рядах было несколько свободных мест, оставленных для актеров, и рабочий сцены из труппы не то учтиво, не то паясничая усадил Ка на свободное место.
То, что Ка в тот вечер видел на сцене, я спустя много лет смотрел на видеопленке, которую извлек из архивов телеканала «Серхат». На подмостках разыгрывали маленькую сценку, высмеивавшую рекламу какого-то банка, но Ка много лет не смотрел турецкое телевидение и поэтому не мог понять, где в ней юмор, а где подражание рекламе. И все же ему удалось понять, что человек, пришедший в банк вложить деньги, был изящным щеголем, чрезмерно любившим все европейское. В некоторых отдаленных городках меньше Карса и в чайных, куда не заходят женщины и важные представители власти, театральная труппа Суная Заима, состоявшая из любителей Брехта и Бахтина, играла эту сцену с еще более неприличным смыслом, и изящество щеголя, получавшего банковскую карточку, переходило в ужимки гомосексуалиста, что заставляло зрителей задыхаться от хохота. В другой сценке Ка в последний момент узнал в переодетом женщиной усатом мужчине, наносившем на волосы шампунь и кондиционер «Келидор», Суная Заима. Сунай в образе женщины делал вид, что запихивает в заднее отверстие длинную бутылку шампуня, и одновременно неприлично ругался, как делал это в случаях, когда хотел успокоить «антикапиталистическим катарсисом» разгоряченную толпу бедняков в мужских чайных на окраинах городов. Потом жена Суная, Фунда Эсер, подражая рекламе всеми любимой колбасы, взяла и взвесила в руке круг колбасы, неприлично весело произнесла: «Это из лошади или из осла?» – и убежала со сцены.
Вслед за ней на сцену вышел вратарь Вурал и рассказал, как он пропустил во время матча национальной сборной с англичанами в Стамбуле одиннадцать голов, примешивая к рассказу байки об интрижках с известными актрисами и о спортивных сговорах, в которых участвовал в те времена. Все слушали, посмеиваясь и ощущая смешанное с болью удовольствие от историй о забавных в своей убогости приключениях соотечественника.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?