Текст книги "Месть в домино"
Автор книги: Павел Амнуэль
Жанр: Детективная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Номер 10. Дуэт
– И вы готовы сотворить с нашим Густавом такую экзекуцию? – спросил Верди, не переставая мерить комнату быстрыми шагами: от двери к окну и обратно. Сомма сидел на кончике кресла, готовый в любую секунду встать и уйти, гневно сказав на прощание… Он не хотел прощаться. Он хотел сесть удобнее и обсудить вторую строфу из монолога Лира, над которой бился прошлой ночью, но маэстро сейчас думал не о Лире, а о своем исковерканном, сброшенном с трона, растоптанном Густаве, короле шведском.
– Нет, – твердо отозвался Сомма. – Нет, маэстро, и вы это прекрасно знаете.
– Но вы! – продолжал бушевать Верди. – Вы все знали еще три месяца назад! Торелли написал вам в тот же день, когда получил отказ неаполитанской цензуры. В августе! Я был все это время в Сант-Агате, работал как каторжный, чтобы закончить музыку в срок, а вы уже знали, что вся работа – впустую, и не написали мне ни слова!
– Я писал вам, маэстро!
– Когда? Я получил одно ваше письмо, в сентябре, я вам писал тогда, что нужно исправить строфу в сцене заговора, и вы ее исправили, да, стало много лучше, чем было, и я быстро справился с музыкой этой сцены. Это было единственное ваше письмо, и в нем не содержалось ни слова о том, что опера запрещена цензурой! Уже тогда!
– Послушайте, маэстро, все это очень странно…
– Да, куда уж как странно, синьор Сомма!
– Вы меня не слушаете! Перестаньте, наконец, ходить передо мной, у меня начинает кружиться голова. Выслушайте до конца хотя бы одну мою фразу!
Верди встал у окна, положил руку на подоконник, он был сейчас очень похож на собственный портрет работы Моретто, вот только с тех пор, как портрет был написан, прошло пять лет, в бороде появилась седина, и осанка чуть изменилась. Сомма не мог понять, в чем отличие, и вдруг понял: гордость. На том портрете Верди позировал, как гордый и уверенный в себе творец, а сейчас перед Сомма стоял человек возмущенный, обиженный, даже, можно сказать, крайне обиженный и предельно возмущенный, но – не гордый, нет, и эта мысль так поразила Сомма, что он не сразу начал говорить, сидел, сжимая пальцами подлокотники, приходил в себя, а Верди ждал нетерпеливо, постукивая по подоконнику костяшками пальцев.
– Первое. Я написал вам два письма после того, о котором вы упомянули, маэстро, и ни на одно не получил ответа. Второе. Я был уверен, что и синьор Торелли также вам обо всем написал, поскольку это было его прямой обязанностью. Третье. Я с самого начала настаивал, и вы это помните, маэстро, чтобы на афише не было обозначено мое имя. Любое другое, но не мое. Теперь я настаиваю на этом больше, чем когда бы то ни было, потому что не собираюсь ставить свою подпись под тем, что останется от текста, если учесть хотя бы половину требований цензора.
Верди заложил руки за спину и опять принялся ходить – от окна к двери, мимо кресла, в котором сидел Сомма, и тот вынужден был сесть глубже и поджать ноги.
– Раньше такого не случалось, чтобы пропадали письма, – отрывисто сказал Верди, все еще пребывая в возмущении. – Знаете, синьор Сомма, получив последнее, я подумал, что вы специально не давали мне знать – и вы, и Торелли, – чтобы я мог (это вы так полагали!) спокойно закончить музыку. Но вы не понимаете: музыка и слова, музыка и сценическое действие, музыка и артисты, музыка и декорации – все это в опере неразделимо. Когда я пишу музыку, я не пишу ее только на ваши стихи, как бы они ни были прекрасны и как бы ни ложились в ритм и рифму. Одних слов мало… То есть мне было их достаточно лет двадцать назад, когда я писал «Оберто» или «Набукко»… даже «Эрнани», а сегодня – нет, сегодня слов мало, я должен видеть сцену, декорации, слышать певцов, поэтому я просил Торелли собрать нужную мне труппу еще тогда, когда не написал ни одной ноты. Я писал мелодии для королевского дворца в Швеции, это Европа, восемнадцатый век, время, когда жили Чимароза, Глюк, Моцарт, Паизиелло… Это музыка европейских салонов и европейских кладбищ… Анкастрем поет монолог перед портретом короля – вы представляете, чтобы те же ноты и те же слова пел какой-нибудь князек в те варварские времена, когда понятия о чести были иными и заколоть человека считалось если не доблестью, то делом вполне заурядным, не стоившим таких высоких эмоций и глубоких страстей…
– Да, конечно, маэстро… – пробормотал Сомма. Странная злость всегда накатывала на него вдруг, он очень не любил эти мгновения, никогда не умел с ними бороться, это составляло несчастье его жизни, о котором не знал никто, а порой ему казалось, что и сам он не знает, не хочет знать. – Черт возьми, маэстро! – воскликнул Сомма, вскочив на ноги и подступая к Верди, который от неожиданности попятился и уперся спиной в стоявший у стены платяной шкаф. – Черт возьми, я не намерен мириться ни с цензурными изменениями, ни с вашим ко мне отношением, я, в конце концов, свободный человек, у меня свое дело, я взялся за это либретто… черт меня дернул, сейчас я совсем не понимаю, почему так поступил… взялся, да, но с самого начала оговорил… я не буду писать ничего заново, нет, маэстро, потому что это… это… да это, в конце концов, просто смешно – вы кричите на меня, будто я школяр, а между тем, мнения наши об этом… этом безобразии… да, я бы назвал иначе, но эти слова… мнения наши совпадают, и пусть будет…
Верди шагнул вперед, положил обе руки на плечи Сомма, отчего либреттист немного присел – у маэстро были тяжелые ладони крестьянина, и он еще давил ими, и сжимал плечи пальцами…
– Послушайте, дорогой Сомма, – сказал Верди, – оба мы дали выход своему гневу, давайте теперь поговорим спокойно, потому что существует контракт, «Густав» должен быть поставлен в «Сан Карло» в карнавальном сезоне, и если мы не представим оперу в срок, величина неустойки окажется такой, что я буду просто разорен.
Сомма снял руки маэстро со своих плеч – демонстративно, будто освободился от лежавшей на плечах тяжести, – и вернулся в кресло. Сел – основательно, не на краешек, как раньше, скрестил на груди руки, сказал:
– Дорогой маэстро, я готов писать, готов выполнять любые ваши указания, но условия остаются теми же: имя мое не должно быть на афише, а гонорар мой должен быть таким, о котором мы договаривались с самого начала.
– О гонораре, дорогой Сомма, можете не беспокоиться, – отмахнулся Верди, – и первое ваше условие тоже будет выполнено, я об этом позабочусь. Вы мне лучше скажите: то письмо, что я не получил. Вы писали в нем о решении цензора?
– Да, маэстро, письмо было отправлено на следующий день после того, как мне стало известно о запрете неаполитанского цензора Скотти.
– То есть шестнадцатого октября, – уточнил Верди, остановившись перед креслом и глядя на Сомма сверху вниз.
– Шестнадцатого ок… – начал Сомма и запнулся. – Нет, маэстро, почему шестнадцатого? Двадцать первого.
– Решение цензор принял пятнадцатого, – сказал Верди. – В тот же день он передал импресарио Торелли бумагу, вот эту, что я держу в руке, мне ее переслал Рикорди, я получил ее только вчера. Посмотрите на дату – пятнадцатое.
Верди протянул бумагу, и Сомма поднес текст к глазам. Да, это то самое… Он был тогда в Неаполе по делам, совершенно не связанным с оперой, и Торелли, отправляясь к цензору, послал к нему в гостиницу мальчишку-рассыльного с запиской, предлагал встретиться в шесть вечера в закусочной «Монтале», Сомма явился вовремя, а импресарио опоздал, пришел взволнованный настолько, что даже не поздоровался, а сразу перешел к делу: оперу запретили, и как сообщить об этом маэстро, нужно смягчить… Но и тянуть с сообщением нельзя. «Я напишу завтра, – сказал Сомма, – мое письмо, надеюсь, не произведет на маэстро такого гнетущего впечатления, как ваше». Для себя он, впрочем, уже решил – у него не было ни малейшего желания участвовать в этом фарсе, в этом чисто неаполитанском безумии, и он был уверен в том, что маэстро, в какой форме ему ни сообщить, придет в ярость и разорвет контракт. Сомма не меньше, чем Торелли, был знаком с необузданным вердиевским темпераментом.
Он написал письмо в ту же ночь и утром отправил, и был уверен, что уже через два-три дня маэстро все знал, потому и удивился, получив от него письмо, в котором Верди просил изменить пару строк в сцене заговора, чтобы сделать фразу Амелии более рельефной музыкально и сценически. Он изменил фразу и удостоился похвалы, но пребывал в недоумении… таком же, как сейчас.
– Странно, – сказал он. – Я прекрасно помню: это было вечером двадцатого, мы встретились с Торелли в закусочной «Монтале». Утром следующего дня я отправил вам письмо… двадцать первого.
– На письме дата – шестнадцатое, – нетерпеливо сказал Верди.
– Да, я вижу, – удрученно согласился Сомма.
– И это ваш почерк.
– Мой. Я прекрасно помню, маэстро, как писал это письмо. Двадцать первого.
– Ну, хорошо, – Верди бросил бумагу на столик, где лежали вразброску несколько исписанных листов и нотных тетрадок. – Неважно. Это совершенно неважно, дорогой Сомма. Шестнадцатого или двадцать первого.
– Важно, – неожиданно сказал Сомма и, поднявшись из кресла, обошел стоявшего на его пути Верди и взял в руки собственное письмо. – Я только что обратил внимание…
Он водил пальцами по строкам, кивал головой, а Верди стоял за его спиной и напевал под нос – точнее, мычал, как он это часто делал на репетициях – какую-то не известную Сомма мелодию, может, даже из уже сочиненного, но никем еще не слышанного «Густава».
– Вот, – хмуро произнес Сомма, найдя место в тексте, – тут написано: «И я готов, дорогой маэстро, произвести в тексте либретто необходимые изменения, чтобы не столько удовлетворить требования цензуры (совершенно бессмысленные), сколько не обмануть ожиданий неаполитанской публики, которая, как я успел убедиться за несколько дней пребывания в этом городе, страстно (о да, маэстро, это слово здесь наиболее уместно) жаждет услышать новый шедевр Верди и будет не то чтобы разочарована, но скорее возбуждена настолько, что может произойти революция, если премьера не состоится в точно обозначенную дату, к которой эти безумные неаполитанцы уже начали готовиться…»
– Да-да, – Верди даже притопнул ногой от нетерпения. – Я это читал. Вы это писали, что тут…
– Я не писал этого, маэстро! – воскликнул Сомма, потрясая листком бумаги перед глазами Верди. – Не писал, нет! Только что мы говорили об этом: я не желаю участвовать в фарсе, который… Нет! Конечно, что касается публики… О, это действительно подлинное безумие! Улицы кипят! На рынке, в магазинах, в тратториях только и разговору – Верди, Верди, новая опера… Да. Но это… Я не понимаю.
– Это ваш почерк, дорогой Сомма? – Верди отнял у либреттиста бумагу, положил ее рядом с кипой лежавших на столе листов – это был текст третьего акта, написанный той же рукой, с пометками, сделанными Верди, почерк маэстро легко было отличить, он был, как изломы крепостной стены на фоне мягких изгибов течения узкой речки.
– Мой, – нервно произнес Сомма. – Если это и подделка, то очень искусная. Чрезвычайно. Но я этого не писал. Не помню точно – все-таки прошло уже три недели, – но примерно так: «Исправления, которые хочет получить этот глупец (я имею в виду цензора Скотти), человек в своем роде умный, но преданный австрийской короне настолько, что всякие споры с ним считаю бесполезными и бессмысленными»… да… «я не могу, к моему великому сожалению, в дальнейшем участвовать»… ну, и так еще: «мое имя на афише спектакля»… Я об этом тоже упомянул, для меня это важно, маэстро, я уважаемый в Венеции человек, у меня адвокатская практика, и мне может повредить… безусловно, повредит скандал, который…
– Что вы хотите сказать? – прервал Верди быструю, нервную речь Сомма. – Письмо писали не вы, послано оно было двадцать первого, а не шестнадцатого? Если все так, то очевидно, кто-то зачем-то перехватил письмо по дороге, переписал… Вы видите в этом хоть какой-то смысл, дорогой Сомма?
– Нет, не вижу, маэстро. Никакого смысла. И так точно подделать, что даже я… Вот эта завитушка, например, на букве s, это у меня с детства, ни у кого я больше… Или вот – слишком короткая черточка в q…
– Не нужно мне доказывать, – мягко сказал Верди. – Я вам верю. Я только хотел понять: зачем и кому это нужно?
– У меня только одно предположение, – Сомма пожал плечами. – Обратите внимание, маэстро. Вы сказали, что полностью закончили музыку в начале ноября.
– Начерно, – кивнул Верди. – Оркестровать я не закончил до сих пор.
– Музыку, – повторил Сомма. – То есть, если бы вы получили мое письмо… мое настоящее письмо… сразу после решения цензора…
– Безусловно, – резко сказал Верди. – Я бы не стал продолжать. Это бессмысленно.
– Вот именно. И значит, кому-то очень нужно было, чтобы вы, маэстро, все-таки закончили эту музыку, этого «Густава», и вы его закончили…
– Проделав напрасную работу, которая сейчас гроша ломаного не стоит, – отрезал Верди.
– Ваша музыка! – запротестовал Сомма.
– Кто бы ни подделал это письмо, – сказал Верди, – он или глупец, или безумец.
Сомма неожиданно зашелся в кашле, и маэстро по-дружески хлопнул адвоката по спине. Успев, видимо, подумать, пока кашель мешал ему разговаривать, адвокат заявил:
– Не кажется ли вам, маэстро, что нужно показать это странное послание бригадиру карабинеров?
– Нет, – покачал головой Верди. – Нет, дорогой Сомма. Может, в вашей Венеции карабинеры и взялись бы найти шутника, но в нашей провинции, я думаю, это станет лишь темой для пересудов. Лично мне кажется, что в шутке этой, так или иначе, виноват наш дорогой импресарио Торелли. И если искать каллиграфа, умеющего подделывать почерки, то среди его знакомых или даже служащих театра.
– Почему вы так думаете, маэстро?
– Я спрашиваю себя: кто мог написать письмо, если не вы? Несомненно, тот, кто очень хотел бы, чтобы я как можно дольше оставался в неведении относительно распоряжения цензуры. Чтобы я закончил оперу и, следовательно, был заинтересован в ее постановке – даже ценой изменений в тексте. И синьор Торелли, не очень хорошо знакомый с моими привычками и требованиями, мог пребывать в заблуждении, что возможно оставить музыку в неприкосновенности, изменив только какие-то строфы в либретто или перенеся действие в… Лапландию или к аборигенам Новой Гвинеи!
– Бессмысленно обвинять синьора Торелли в недостойной фальсификации. Как адвокат, я разбил бы в суде доводы обвинения…
– Безусловно, и я не собираюсь судиться с синьором Торелли по этому поводу. Боюсь только, что…
Верди замолчал, потому что в комнату вошла Джузеппина. На ней было цветастое простое платье с широким подолом, в руке она держала корзинку, полную больших красных помидоров.
– Верди, – сказала она строго, – вы с синьором Антонио так кричите, что вас слышно даже на огороде, можно было подумать, вы сейчас подеретесь, и я поспешила…
– Ну что ты, Пеппина, – Верди поцеловал ее в лоб и отобрал корзинку, – мы с синьором Антонио ведем светскую беседу. Обсуждаем последнюю оперу маэстро Меркаданте. Это помидоры с первой грядки слева? – поинтересовался он.
– Справа, мой Верди, там больше солнца. Вы обсуждали «Призыв»? Ты уже прочитал клавир, который прислали со вчерашней почтой? А вы, синьор Антонио, неужели успели послушать эту оперу в «Ла Фениче»?
– Справа? Странно, – Верди не желал говорить о Меркаданте. Конечно, он не читал присланного клавира, да и не собирался этого делать. – Послушай, Пеппина, мы с синьором Антонио уже наговорились об опере, особенно… Ты знаешь о решении неаполитанского цензора? – с подозрением посмотрел на Джузеппину Верди.
– Конечно, – она пожала плечами. – Эту новость привез еще два дня назад Карло Пирелли, наш мясник, он ездил в Геную, а там, по его словам, только и говорят о…
– О том, какой это будет скандал, – мрачно заключил Верди.
– Об этом вы и спорили?
Верди и Сомма переглянулись.
– Спорили? – сказал Верди. – Нам не нужно спорить. Я не стану менять в своей музыке ни одной ноты. А синьор Сомма не изменит ни слова в своем тексте. Это решено.
– Но… – растерянно проговорила Джузеппина, – неустойка… Ты представляешь, какую сумму тебе придется…
– Представляю, – вздохнул Верди. – Попробую договориться с Торелли. Я могу передать ему права на постановку «Арольдо». Или пообещать новую оперу к следующему сезону. Не знаю, надо подумать.
– Мы могли бы закончить «Лира», – подал голос Сомма.
Верди сделал рукой отрицательный жест.
– «Лир», – сказал он, – нет, это совсем другое дело. Я не хочу торопиться. Мне нужен еще год-два, да и у вас, дорогой Сомма, нет даже третьего акта, я не говорю о финале, который, на мой взгляд, вовсе никуда не годится.
– Кофе, – быстро сказала Джузеппина, – подан в большой гостиной, пойдем туда.
– Замечательно, – сказал Верди. – Прошу вас, синьор Антонио.
Когда адвокат проходил в дверь, Верди придержал его за локоть и сказал на ухо, чтобы не слышала Джузеппина:
– И не будем сегодня об этих странных письмах.
Голос у маэстро был все же достаточно громким, Джузеппина удивленно посмотрела вслед мужчинам, что-то вспомнила, о чем еще вчера хотела сказать Верди, но быстрая эта мысль сразу вылетела из головы, хотя была, конечно, важна, о чем, впрочем, Джузеппина до поры до времени не подозревала.
Кофе действительно оказался хорошим. Даже замечательным. Отличный кофе.
Номер 11. Дуэт
Фридхолм и Ландстрем сидели в пустом в этот час кафетерии Института судебно-медицинской экспертизы и приканчивали третью порцию: майор пил разбавленный виски, а эксперт – черный кофе, в который добавил что-то из маленького пакетика, извлеченного из бокового кармана. Фридхолм очень надеялся, что это не какой-нибудь наркотик, от Ландстрема можно было ожидать чего угодно, прошлой зимой он голым расхаживал по промерзшему парку… не совсем голым, надо признать, на нем была набедренная повязка из настоящего лисьего меха… и рассказывал всем желавшим слушать, как это замечательно – быть единым с природой в любое время суток, месяца и сезона.
– Свен, – сказал Фридхолм, – мне почему-то вспомнилось… Чем закончилась для тебя давешняя прогулка в парке… я имею в виду…
– А чем она должна была закончиться? – удивился Ландстрем, допил третью чашку и посмотрел на донышко. – Ты имеешь в виду, не получил ли я выговор? Значит, ты не все знаешь даже в собственном ведомстве, ха-ха! Там ловили некоего Харальда, гомосексуалиста, совращавшего мальчиков. Торренс точно знал, что Харальд в парке, но ты ведь знаешь, сколько там укромных мест и сколько выходов, нужен взвод полиции, чтобы…
– И он предложил тебе поработать живцом? – догадался Фридхолм, поразившись неутомимой фантазии коллеги.
– Вот именно. Все получилось отлично – Харальд пристал ко мне минут через десять после того, как я попал в новостную программу.
– Но почему тебе? – продолжал удивляться Фридхолм.
– Потому что любого полицейского из нашего округа Харальд давно знает в лицо.
– Ну, хорошо, – вздохнул Фридхолм, – вернемся к нашим баранам.
– А чего к ним возвращаться? – Ландстрем подал знак официанту, и тот поспешил к их столику с еще одной чашкой кофе на маленьком блюдечке. – Нож мы уже обсудили, показания свидетелей тоже…
– Есть один момент, о котором я еще не сказал, потому что… Не знаю, суди сам, Свен. Через несколько часов после убийства Ресмарку звонил из Штатов какой-то тип, сказавший о себе, что он физик и что у него есть важные соображения по поводу случившегося. Почему физик? Какие соображения? Я позвонил в Бостонское управление полиции, но там сначала не хотели отвечать… я их понимаю, у них было пять утра… потом мы все-таки разобрались: нет у них в штате физиков, никто из полиции мне тогда не звонил, вот тебе первая странность, которой я пока не могу найти объяснения. Дальше. Примерно тогда же, когда убили Хоглунда, при точно таких же обстоятельствах в Бостоне, в театре Лирической оперы был убит некий Гастальдон, тоже тенор и тоже на балу в последней картине. Опера была другая, а обстоятельства практически те же.
– Там и кинжал был тоже бутафорский, если верить телевидению и интернету, – кивнул Ландстрем.
– Бутафорский. То же, что у нас.
– Отпечатки? – поинтересовался эксперт.
– Не знаю, – с оттенком неприязни в голосе сказал Фридхолм. – У бостонской полиции свои соображения. «Мы ведем расследование, нет причин для сопоставления этих двух преступлений».
– Нет причин? Два однотипных… даже просто одинаковых убийства, совершенных почти одновременно в двух странах – не причина?
– Для них – нет.
– Американцы – странный народ, – констатировал Ландстрем, обращаясь к кофейной чашке. – Всегда были странными. Помню, когда я служил в армии, нашу роту перевели в распоряжение ооновских «голубых касок» и отправили в…
– Потом расскажешь, хорошо? – перебил эксперта Фридхолм. – По-моему, эти два преступления не просто связаны. Они спланированы и организованы одним и тем же человеком. Исполнители разные, а идея, безусловно, одна. Мотив. Причина. Способ. Ну, способ, я уверен, был продиктован мотивом. Почему убийце непременно надо было, чтобы все произошло одновременно?
– По-моему, ты слишком увлекся этим совпадением, Петер, – покачал головой Ландстрем.
– Совпадением?
– Послушай. Убийство произошло при одинаковых обстоятельствах, да, я не спорю. Но у нас в опере была генеральная репетиция, а там – прогон отдельных сцен спектакля.
– Я думал, ты не в курсе.
– Об этом передавали в новостях, так что в курсе вся Швеция, Петер. И вся Европа, поскольку ВВС тоже сообщила эту удивительную историю. Послушай. Чтобы одновременно в разных частях планеты происходили одинаковые театральные действия, нужно скоординировать начало представлений, верно? И следить, чтобы остановки… это ведь были все-таки репетиции, а не спектакли, но даже и во время спектаклей трудно с такой точностью… ты меня понимаешь?
– Да. Но…
– Ты хочешь обвинить в заговоре всех, начиная с главных дирижеров, режиссеров, дирекции обоих театров?
– Что за чушь ты несешь, Свен? Терпеть не могу конспирологию!
– Это ты хочешь доказать мне чушь, Петер! Совершенно очевидно, что это случайное совпадение. Просто невозможно, имея столько привходящих обстоятельств (сотни участников, малейший сбой все губит!), срежиссировать одновременное… Ну, ты понимаешь. Совпадение. Все в жизни бывает. И достаточно принять эту гипотезу, сразу попадает в разряд случайных совпадений и то обстоятельство, что оба тенора были убиты бутафорскими кинжалами.
– Это еще почему? – возмутился Фридхолм.
– Математика, Петер, – вздохнул эксперт. – Какова вероятность случайного совпадения времени события? Надо посчитать, но думаю, в пределах одного шанса на сотню миллионов. Что добавляют к этому дополнительные совпадения: бутафорский нож и то, что убили именно тенора, а не баритона или сопрано, и что никто ничего не видел? Все эти обстоятельства уменьшают шанс совпадения с одного на сотню миллионов до одного на… скажем, миллиард. Это существенно? Нет, по сравнению с общей почти нулевой вероятностью это совершенно не существенно!
– В общем, Свен, ты занимаешься софистикой, – сказал Фридхолм. – Из того, что в этой цепочке одно звено наверняка появилось случайно, ты делаешь вывод, что остальные звенья тоже результат случайного совпадения.
– Конечно. Теория маловероятных событий…
– Оставь, я ничего не понимаю в этих теориях!
– Тогда поверь мне на слово. Тем более что совпадение все-таки не совсем полное. Оперы-то исполнялись разные.
– В том-то и дело, что одна и та же, – мрачно сообщил Фридхолм.
– Как? – удивился эксперт. – Верди, да. Но у нас ставили «Бал-маскарад», а в Бостоне «Густава III».
– Знания твои, Свен, все же не безграничны, как мне всегда казалось, – усмехнулся Фридхолм. – Если бы ты знал биографию Верди…
– Я ее знаю, насколько мне это необходимо. Родился в тысяча восемьсот тринадцатом году, десятого октября, в Ле Ронколе, деревне близ города Бусетто, умер двадцать седьмого января тысяча девятьсот…
– Числа ты запоминаешь замечательно, это я знаю! «Густав» – это первая, никогда не поставленная на сцене, редакция «Бал-маскарада». Разница между ними только в том, что в первом варианте убивают нашего дорогого короля Густава III, чьи годы правления тебе известны… нет-нет, не надо мне их называть… а во второй редакции убивают какого-то бостонского губернатора, которого никогда не было на самом деле. Верди написал «Густава», но неаполитанская цензура сюжет запретила, и пришлось перенести действие в Америку и в другое время.
– Вот оно что, – протянул Ландстрем. – Оказывается, ты большой знаток оперы. А я-то думал…
– Не люблю оперу, – поморщился Фридхолм. – Все это я вычитал в театральной программке.
– Собственно, то, что ты мне сказал, льет воду на мою мельницу. Мы или вынуждены утверждать, что совпадений не было вовсе, и получаем типичный конспирологический заговор… чепуха, да? Или будем следовать логике совпадений: уменьшение и без того ничтожной вероятности вдвое или даже в десять раз никак не отражается на ее практическом осуществлении. Право слово, Петер! Появление жизни на Земле – событие чрезвычайно мало вероятное. Нужно время, гораздо большее возраста Вселенной, чтобы эта вероятность осуществилась. Но она осуществилась! Мы живем на этой планете! И как бы на это обстоятельство повлияло то, что на самом деле вероятность этого события еще раз в десять уменьшилась? Да никак! Ты понимаешь, что я хочу сказать?
– Думаю, да, – сухо отозвался Фридхолм, не понявший из речи Ландстрема решительно ничего, кроме того, что нет смысла связывать два преступления, как и утверждают американские коллеги. – Хорошо, оставим это. Но… Зачем-то же звонил из Бостона некий человек, назвавшийся физиком?
– Какой-нибудь сумасшедший, – пожал плечами эксперт.
– Я бы хотел с ним поговорить.
– Думаешь, у него иной взгляд на теорию вероятности?
– Не знаю.
– Давай вернемся к нашим баранам, – сказал Ландстрем.
– Мы их и не бросали, – буркнул Фридхолм, допил остатки виски и подал официанту, двинувшемуся было к их столику, отрицательный знак.
– Никаких зацепок? – сочувственно сказал Ландстрем.
– Никаких. Поэтому я и хватаюсь за соломинку.
– Огромный театр, – сказал эксперт. – Сотни людей.
– Тысяча двести тридцать семь человек, включая охрану у главного и черного входов. Если бы это была премьера, людей оказалось бы вдвое больше.
– Ты так уверен, что ни один из них не мог вынести из театра нож? Ты уверен, что в огромном театре никто не мог такой нож спрятать?
– Теоретически, – хмыкнул Фридхолм. – А реально… Вероятность примерно такая, как ты мне сейчас описал. Шанс на миллионы. Сразу, как только на сцене началась паника, то есть меньше чем через минуту после убийства, были закрыты и заблокированы все двери из театра, их там восемь, включая грузовые ворота. Это сделал Зеттерстрем, детектив, работающий в театре.
– Полиция держит в театре своего сотрудника? – поднял брови Ландстрем.
– Не мы. В штате театра есть детективы, сейчас все помешаны на безопасности, у Зеттерстрема работают одиннадцать человек, они проверяют на входе сумки, там стоит рамка-металлоискатель… Когда ты был в театре последний раз, Свен?
– Не помню. Я вообще не большой любитель, знаешь ли… Особенно – оперы. Как и ты.
– Короче говоря, Зеттерстрем блокировал двери, из театра можно было выбраться только через окна не ниже третьего этажа. Окна второго, а они выходят только во двор, забраны решетками.
– Да… – протянул Ландстрем. – С третьего не спрыгнешь. Разве что прямо в седло разгоряченного коня, как в хорошем вестерне.
– Чушь, – поморщился Фридхолм. – Никакой нормальный мужчина не станет…
– Это ты мне объясняешь, Петер? – хохотнул эксперт. – Я-то прекрасно знаю, чем грозит мужскому достоинству такой прыжок, если даже совершить его точно и попасть в седло, а не мимо крупа. Хорошо, выбраться из театра не мог никто, пусть. Но в самом-то театре – это же громадина, от подвалов до крыши там…
– Подвалы отбрось, туда никто не спускался, там два входа, на обоих сигнализация и камеры слежения. Исключено. И на чердак никто не поднимался, говорю, чтобы закончить с этой темой. Зрители были блокированы в зале – все двери заперли одновременно со входными. Актеры – на сцене и за кулисами, технический персонал оставался на своих рабочих местах, это проверено, в течение ночи и до полудня следующего дня мои люди опросили всех и всех обыскали, причем тех, кто возмущался и не желал выворачивать карманы, – особенно тщательно.
– Ты держал зрителей в зале до утра? И никто не подал жалобу?
– Семнадцать, – усмехнулся Фридхолм. – На меня подали семнадцать жалоб, причем одну – на имя самого премьер-министра. Заседание дисциплинарной комиссии в следующий четверг, и если я до того времени не найду убийцу…
– Понимаю, – задумчиво сказал Ландстрем, разглядывая узор на дне кофейной чашки. – Хорошо, ножа нет. А что свидетели? На сцене темно, прожектор освещает только эту… Амелию… и убитого, верно? Но именно поэтому на них сосредоточено все внимание – и актеров, и зала. Видно каждое движение. И когда в этом круге появилась рука с ножом, это просто не могли не увидеть!
– Конечно, – кивнул Фридхолм. – Появилась фигура Ренато, это по роли секретарь Ричарда Варвика, губернатора города Бостон. Черное домино, сливающееся с фоном. Он взмахивает правой рукой, это видят все без исключения, Ричард падает, но как-то не театрально, и при этом что-то кричит… Амелия кричит тоже, что совсем ролью не предусмотрено, вот тут-то бдительный Зеттерстрем вдавил кнопку блокировки дверей, как он говорит, чисто инстинктивно.
– То есть, – уточнил Ландстрем, – никто, даже те, кто стоял рядом, не видел убийцу? Если, конечно, убийцей не был актер, что играл этого… секретаря.
– Ди Кампо? Исключено. Он все время находился в поле зрения по меньшей мере пяти-шести человек, все показывают одно и то же. Когда я его начал допрашивать, кстати, он находился в состоянии шока, и это была не симуляция, уверяю тебя. Нет, это не ди Кампо, как бы мне ни хотелось, чтобы это был он.
– Убийца-невидимка, – усмехнулся эксперт. – Нож-невидимка. Наверняка ты вспомнил «Призрак оперы», хороший был мюзикл, я смотрел его раза три, на DVD, конечно, точнее, жена смотрела, а я – краем глаза…
– Если бы в подвалах Национальной оперы обитал хоть кто-нибудь крупнее крысы…
– Ну, Петер, я вовсе не хочу сказать…
– Я понимаю, – мрачно проговорил Фридхолм и кивнул официанту, чтобы тот принес счет. – Но кто-то все-таки умудрился спрятать нож, несмотря на все обыски. И кто-то из тех, кто был вчера в театре, – убийца.
– Это понятно, – пожал плечами Ландстрем. Подошел официант, Фридхолм положил на тарелочку пять крон, эксперт добавил свои семь. Встали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.