Текст книги "В открытом море"
Автор книги: Петр Капица
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
И он до хруста сжал кулаки.
– Попадется! – сказал Чижеев. Голос у него был сдавленным, лицо потемнело.
Нина стояла бледная, она была ошеломлена тем, что услышала из письма, и растерянно смотрела на Сеню. А тот, стараясь не встретиться с ее взглядом, торопливо надел ватную куртку, опоясался ремнем и уселся переобувать резиновые сапоги. Боясь, что друзья сейчас уйдут и исчезнут навсегда, Нина обхватила отца за плечи и шепнула ему:
– Папа, я вместо Вити с ними пойду.
– Нет! – сердито отрезал он. – Достаточно и без тебя сумасшедших.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вихрастого, рыжеволосого Витю партизаны прозвали Веснушкой. Его чуть курносое, задорное лицо сплошь было усыпано золотистыми веснушками. Но сам-то Витя считал себя вождем неутомимого мальчишеского племени партизанских следопытов и был у них под тайным именем – Ятив Гроза Шакалов.
Смышленый и шустрый, он умел незаметно пробраться по горным тропам в партизанский лагерь и не боялся в одиночку по ночам проникать в поселок за мысом. Он знал, где расположены фашистские посты, знал, какими скалистыми трущобами и закоулками выгоднее всего обходить их и где можно отлеживаться.
Восьмеркина с Чижеевым Витя сначала повел по каким-то кручам, затем спустился в лощину и вывел на широкую тропу.
– По этой тропке гитлеровцы в госпиталь и на пристань ходят, – пояснил он.
В это время впереди вспыхнул красный огонек, за ним – другой. Огоньки то разгорались, то гасли.
– Курят, – сказал Витя, придерживая моряков и вглядываясь в темноту. – Кто же там может быть в такую пору? Наверно, обход. Вы здесь полежите за камнем, а я посмотрю.
Веснушка исчез в темноте и вернулся минут через десять.
– Три фрица, – шепотом сообщил он, – лежат у спуска и курят. Они боятся далеко ходить: наши постреливают. Теперь до утра не уйдут. Может, гранатой их прогоним?
– Баловать нельзя! – строго заметил Восьмеркин. – Веди стороной.
– Далеко стороной… камни острые, сапоги порвете, – хозяйственно сказал парнишка, полагая, что желание сберечь резиновые сапоги заставит моряков напасть на гитлеровцев.
Но те ни о чем другом, кроме встречи с Катей, не хотели слышать. «Верно, не настоящие моряки, – подумал Витя. – Для фасона моряками себя зовут». И он неохотно повернул назад.
Друзья следом за своим проводником начали спускаться с кручи. Щебень временами осыпался. Моряки тогда хватались руками за корни и, прижавшись к земле, настороженно вслушивались.
До дна обрыва уже было недалеко. И вдруг у Восьмеркина под ногой с треском подломилось сухое деревцо. Моряк потерял равновесие и покатился вниз, увлекая за собой поток камней.
Сверху сразу же донеслось «хальт!» и со свистом хлестнули струи трассирующих пуль.
Друзья повалились за камни и притаились.
Фашисты не решались спускаться вниз. Они постреляли некоторое время наугад и успокоились, решив, что камни осыпались случайно.
Дальше моряки продвигались чуть ли не на четвереньках. На дне оврага было так темно, что им приходилось нащупывать путь руками.
Когда они удалились на изрядное расстояние от опасного места, Веснушка выпрямился, взглянул на небо и с сожалением сказал:
– Сейчас и бегом не поспеем. Светать скоро начнет. Придется на старом кладбище прятаться, там кусты есть.
Кладбище оказалось запущенным, оно поросло кустарником и высокой травой. Кипарисы стояли, вытянувшись шеренгой, стройные и неподвижные, как часовые.
– Что дальше будем делать? – устало сказал Восьмеркин.
– Здесь ягоды есть. Утром я целую шапку наберу.
– А ты не побоишься один в поселок пойти? – вдруг спросил мальчика Чижеев. – Надо предупредить девушку. Чего доброго, испугается и не пустит нас.
– Со мной пустит.
– Все-таки ты проберись к ней. Нам важно, чтобы она знала обо всем с утра и могла подготовиться. Передашь вот эту записку Тремихача и все, что я скажу. Ладно?
– Ладно, – со вздохом согласился мальчик.
* * *
Корветтен-капитан Штейнгардт не спал вторую ночь. Гитлеровец ходил из угла в угол, стараясь понять причину томительного внутреннего беспокойства, и не находил мало-мальски успокоительного ответа.
Несомненно, что одной из причин тревоги было непостижимое упорство русских моряков. Своим упрямством они извели его.
«Может быть, я боюсь десанта? – думал Штейнгардт. – Нет, мною сделано все, чтобы оградить себя от такой неприятности. Так что же томит?»
Штейнгардт принимал бром, глотал снотворное, пил коньяк, и ничто не помогало.
«Видно, я устал, – твердил он себе. – Устал от бесконечных забот и волнений. Надо встряхнуться, подумать об отдыхе. Вот такая скотина, как Ворбс, не только ленится, но и беспутствует. И его распирает от здоровья».
На другой день Штейнгардт намекнул русской медичке, что он хотел бы немного развлечься. Не пожелает ли она составить ему компанию? Опустив глаза, медичка ответила, что будет ждать его у себя. Не хитрость ли это? Нет, Штейнгардт слишком проницателен, чтобы ошибиться на этот счет. Но поздравлять себя ему не с чем. Просто она так же устала от кровавых зрелищ, которые не очень благотворно действуют на женские натуры.
Штейнгардт после аппетитного обеда хорошо выспался, освежился холодной ванной и в приподнятом настроении отправился в удобном «мерседесе» на проверку дальних постов береговой обороны. Его всюду встречали подобострастные взгляды подчиненных, и один вид его машины заставлял офицеров почтительно вытягиваться.
Он вызвал к телефону обер-лейтенанта Ворбса и сказал:
– Вечером и ночью я буду занят. С докладом явитесь утром.
Да, да, он сегодня даст себе отдых. Он заедет к этой девчонке и объяснится, наконец. Штейнгардт не Ворбс, он не любит скотства. Ему нужна нежность. Этому способствует вино и подарки. Зондерфюрер не скуп.
Штейнгардт заехал домой, приказал постовому снести в машину корзинку с вином и фруктами. Затем он вызвал дежурного и вручил ему запечатанный конверт с адресом русской медички.
– Если потребуюсь, найдете меня по этому адресу. Искать только в крайней надобности.
Девушка встретила его во дворе – у крыльца, густо оплетенного виноградом. В голубом свете фар ее тонкая фигура в светлом платье показалась особенно стройной.
Штейнгардт слегка притронулся холодными губами к ее руке и, ощутив, как вздрогнули пальцы, с удовлетворением отметил: «Она волнуется. Для начала – хороший признак».
Он вместе с ней внес в дом корзину с вином и фруктами и, вернувшись, приказал шоферу не отлучаться от машины и держать, на всякий случай, автомат наготове.
Шоферу – судетскому немцу – надоели вечные опасения и страхи патрона. «Хоть бы постыдился», – хотелось сказать ему вслух, но он сделал вид, что внимательно слушает зондерфюрера. Шоферу по пути удалось кое-что вытащить из корзинки, и он с нетерпением ждал, когда удалится этот несносный брюзга. Мурлыкающий голос Штейнгардта, русская красотка и унесенная корзина с яствами предвещали длительную стоянку.
Когда Штейнгардт скрылся в доме, шофер выключил свет фар, накрепко закрыл ворота и, достав из кабинки украденную бутылку вина, блаженно вытянул ноги на траве под виноградной лозой. Он не подозревал, что из густой листвы за ним внимательно наблюдают две пары горящих глаз.
А Штейнгардт веселился. Выпитый на дорогу коньяк давал себя чувствовать. Зондерфюрер завел патефон и, покачиваясь в такт музыке, следил за ловкими движениями девушки, накрывавшей на стол.
– Вы есть обворожительная, – сказал он.
Как и большинство пруссаков, временами он был сентиментален и в то же время не забывал заведенного порядка.
– Вы, я хочу думать, не будете иметь претензий, если я стану угощаться из собственных приборов?
Конечно! Какие могут быть разговоры! Очень хорошо, что гость столь предусмотрителен, У нее, к сожалению, нет приличной посуды для такого человека, как Штейнгардт, Сама она может выпить из кофейной чашки…
После второй рюмки зондерфюрер почувствовал легкое опьянение. Смуглое лицо медички расплывалось в тумане. Они сидели рядом. Он обнял ее и потянулся губами. Но девушка гибким движением выскользнула из-под его рук.
Она отступила к двери, он шагнул за ней, цепко схватил ее за плечи и притянул к себе…
Девушка охнула. В это мгновение чья-то большая сильная рука опустилась на затылок Штейнгардта и стиснула шею так, что он даже вскрикнуть не мог.
– Может, со мной хочешь поцеловаться, жаба? – насмешливо спросил по-русски обладатель сильной руки и повернул Штейнгардта к себе лицом.
Гитлеровец, увидев перед собой огромного скуластого парня в ватнике, судорожно потянулся за оружием, но железные пальцы еще сильнее стиснули ему горло. Штейнгардт, закатив глаза, едва дышал.
– Осторожней! – испуганно сказала девушка. – Вы можете его задушить.
Восьмеркин несколько ослабил нажим пальцев и, заглянув Штейнгардту в лицо, буркнул:
– Очухается.
Они вместе с Катей обезоружили гитлеровца, влили ему в рот немного вина и усадили в кресло. Когда Штейнгардт пришел в себя, девушка, четко отделяя слово от слова, сказала по-немецки:
– Слушайте, корветтен-капитан, и запоминайте. При малейшей попытке освободиться от нас вы будете раздавлены, как слизняк. Надеюсь, вы убедились в твердости руки, которая это сделает? Если хотите жить, то должны подчиниться всем нашим требованиям.
– Я соглашусь… Я буду подчиняться, – прохрипел Штейнгардт.
Корветтен-капитан недоверчиво провел рукой по ноющей шее и, убедившись, что ее не сжимают железные пальцы, с опаской взглянул на Восьмеркина. Под расстегнутым ватником он увидел могучую грудь, обтянутую полосатой тельняшкой. «Переодетый матрозе, – мелькнуло у него в мозгу, – пощады не будет…»
Он сполз с кресла и на коленях попросил:
– Милосердия!
– Не хнычь, жаба! Милосердия захотел!
Восьмеркин брезгливо поднял его за ворот.
– Вы в состоянии понять то, что я вам скажу? – холодно сказала девушка.
– Пойму… я есть очень благодарный… я все пойму.
– Так вот: мы сейчас поедем с вами в госпиталь за русскими. От вас зависит все. Малейшее слово или неверная интонация, в которой мы почувствуем желание предупредить кого-либо, ускорит конец. Вы делаете и говорите лишь то, что нужно для спасения пленников. Мы отважились на отчаянный шаг. Поэтому не пощадим ни себя, ни вас, ни тех, кто будет у госпиталя. Ясно?
– Мне ясно… я могу… готов подчиняться.
Штейнгардт боялся, что русские передумают. Только бы вырваться из западни. Это дает хоть какой-нибудь шанс на спасение: вооруженный шофер… случайный обход. Правда, закричать он не сможет, но странный приезд в госпиталь должен вызвать подозрение. Их задержат… Да мало ли счастливых случайностей!
Штейнгардт сам указал на свой плащ, когда моряк спросил у девушки, что бы ему надеть для маскировки. Хмель у гитлеровца прошел, он старался казаться полностью покорившимся своей участи и в то же время лихорадочно обдумывал, какой путь избрать для спасения.
Они вышли во двор. Ночь была лунной. Корветтен-капитан ждал, что сейчас раздастся голос шофера и заработает автомат, но солдат почему-то равнодушно сидел за баранкой руля и, не обращая внимания на офицера, разговаривал с каким-то мальчишкой.
Садясь к шоферу, Штейнгардт незаметно, но резко толкнул его локтем. И вдруг увидел насмешливое, незнакомое лицо.
– Я тебе подтолкну, собака! – сказал переодетый в шоферскую одежду Чижеев. – Вот этой штукой под бок.
Он показал на остро отточенное лезвие ножа, сверкнувшее в лунном свете.
От гитлеровца можно было ждать всяких каверз. Поэтому Восьмеркин сел позади Штейнгардта на откидное сидение и положил руки так, чтобы тот все время чувствовал их у себя на затылке.
Катя зарядила автомат. Вите, который собирался устроиться с ней рядом, она сказала:
– Тебе нельзя. Больше будет подозрений. Забирай все ценное, закрывай двери на замок и уходи один. Если попадешь к нашим раньше, скажи, что у нас все в порядке.
Она была рассудительна и спокойна.
Чижеев выключил фары и повел машину по неровной дороге. Прохожих не было видно: наступил час, когда гражданскому населению запрещалось появляться на улице.
Внезапно на перекрестке вырисовались три вооруженные фигуры.
«Патруль, – обрадовался Штейнгардт. Он ждал, что машину сейчас задержат и, замирая от волнения, соображал, как лучше поступить: – Шофер вынужден будет открыть дверцу… я рывком выскочу… У солдат оружие…»
Но все прошло по-иному: патрульные, издали узнав машину зондерфюрера, мгновенно расступились и, приветственно вытянув руки, пропустили ее без задержек.
Во двор госпиталя их пропустили тоже беспрепятственно. На крыльцо выбежал дежурный и почтительно изогнулся, в ожидании почетного гостя.
– Вы останетесь в машине, – сказала Штейнгардту вполголоса девушка, – и, в случае надобности, подтвердите приказание. Не забывайте об уговоре.
Она спокойно выбралась из машины, неторопливо подошла к врачу, поздоровалась с ним. Ее здесь знали, она не раз приезжала сюда с зондерфюрером. Штейнгардт слышал, как медичка от его имени потребовала сдать пленных для допроса охране коменданта. И он не мог возразить. К его боку был приставлен нож. «Неужели этот олух не усомнится, не проверит?.. Ага, он молодец! Он идет сюда…»
Наступил самый напряженный момент. Дежурный врач, для верности, осветил шоферскую кабинку светом нагрудного электрического фонаря, внимательно вгляделся с зондерфюрера и доложил:
– Прошу прощения, корветтен-капитан! Требуемые для допроса больные самостоятельно еще не передвигаются…
Штейнгардт понимал, что если он не произнесет нужного слова, то уйдет последний шанс на спасение. Но как скажешь его, когда медичка навострила слух и готова в любой момент подать сигнал моряку? Как произнести это слово, когда железные пальцы находятся в нескольких сантиметрах от шейных позвонков, а нож уперся в ребра?
Штейнгардт глотнул воздух и глухим, злобным голосом выдавил из себя:
– Выполняйте приказание! Возьмите санитаров и доставьте русских на носилках.
Он хотел собрать у машины побольше своих людей.
Врач щелкнул каблуками и ушел с вооруженным шофером и медичкой в соседний корпус.
Со Штейнгардтом остался Восьмеркин. Он заложил за ворот немца палец и таким способом удерживал его на месте.
Вскоре из корпуса на лунную дорожку вышли люди. Санитаров и носилок среди них не было. Медленно шагавших, безобразно опутанных бинтами пленников поддерживал шофер с медичкой, а врач с конвоиром шли позади.
У машины медичка заявила, что конвоир не потребуется, им достаточно и охраны зондерфюрера.
Штейнгардт слышал возню у себя за спиной и не мог даже повернуться, чтобы своим несчастным видом вызвать подозрение у врача.
Дверцы кабины захлопнулись, шофер сел на место, врач приветственно поднял руку. Машина, прогудев как бы в насмешку, плавно тронулась.
«Все пропало… теперь смерть», – холодея, понял корветтен-капитан. Теряя самообладание, он обернулся, готовый позвать на помощь, но крикнуть не мог. Что-то тяжелое обрушилось на его голову, и рот зажала крепкая рука…
Машина проскочила мимо патрулей у пристани и, выбравшись на приморскую дорогу, понеслась на большой скорости.
Восьмеркин опустил оглушенного Штейнгардта на сидение и, повеселев, сказал:
– Разрешите доложить, товарищ мичман. С помощью партизан черноморцы Чижеев и Восьмеркин вызволили вас из плена.
– Чую… чую, хлопцы! – плача от радости, с трудом произнес Клецко. – Сеню я сразу узнал… Как попадем на корабль, всех троих к награде представлю.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мичману Савелию Клецко было очень плохо. Он лежал на постели Тремихача и едва слышно стонал. Лицо было бледным, дыхание становилось прерывистым.
Временами старое, натруженное сердце мичмана, казалось, переставало биться: пульс не прощупывался, на веки сползали фиолетовые тени.
В такие минуты Восьмеркин с Чижеевым испуганно принимались трясти старика, не позволяли ему забыться.
– Водки бы, – говорил Восьмеркин.
– Нет, лучше камфоры вспрыснуть, – предлагал Чижеев.
– Медицинского спирту надо, вот что! – с видом знатока твердил свое Восьмеркин.
Он полагал, что спирт с волшебной приставкой «медицинский» и есть то спасительное средство, которое взбодрит и поставит на ноги старика.
Девушки возились в кладовой, отыскивая шприцы и возбудительное. А спорящие черноморцы тем временем с таким отчаянием тормошили и встряхивали мичмана, что он, не вытерпев, болезненно сморщился, открыл глаза и прохрипел:
– Отставить аврал… Дробь!
Но друзья не унимались. Тогда старик собрал последние силы и, задыхаясь, произнес;
– Лекарства ваши мне уже не помогут. Видно, пришла пора к подводному баталеру на довольствие становиться. Деревянный бушлат готовьте… верней будет.
Мичман чувствовал непреоборимую усталость и уже не мог, – вернее, не хотел сопротивляться силе, которая останавливала его сердце.
Так нередко случается с волевыми людьми. У них достаточно бывает сил, чтобы до предела напрячь организм без стона вынести муки и поразить неистощимой крепостью духа злейшего врага, но когда приходит спасенье, они вдруг распускают туго стянутые узлы, расслабляют мышцы и нервы; сказывается все: и возраст, и боль зарубцевавшихся ран. Даже упрямое сердце – и то начинает, словно мотор, израсходовавший ресурсы, перегреваться, давать перебои, угрожать аварией.
Тихая речь Клецко потрясла друзей. В первые секунды они не знали, как вести себя дальше, и растерянно переглядывались друг с другом.
– Товарищ мичман, – хитровато обратился к нему Чижеев, – может, корветтен-капитана допросите?
Это была хитрость, Сеня надеялся, что ненависть к мучителю взбодрит старика, рассеет его мысли о смерти.
– Не имею желания… Совести не хочу марать в последний час… Падаль это, – устало сказал Клецко. – Сами допросите и не забудьте все на карту нанести… Карандаш и бумагу мне достаньте. Завещание диктовать буду.
– Есть достать карандаш и бумагу…
Костя Чупчуренко лежал рядом с боцманом и бредил. Его разбитые губы запеклись, лицо раскраснелось, глаза неестественно блестели. Но вот в них появилось осмысленное выражение. Взгляд остановился на Кате, и салажонок крикнул:
– Фашистская она. Не верьте ей! Хватайте ее, ребята! Топите вместе с гитлеровцем. И другую не отпускайте. Дайте мне автомат, я сам…
Он вновь начал бредить и в жару пытался сорвать повязки.
Девушки велели Восьмеркину покрепче держать Чупчуренко, а сами начали снимать с него одежду и разбинтовывать раны.
Беглый осмотр показал, что болезнь протекает нормально. Фашистские медики, в точности выполняя приказ зондерфюрера, добросовестно обработали Чупчуренко: раны не кровоточили, и угрожающих опухолей не видно.
– Если жар спадет, заживление пойдет быстро, – сказала Катя. – Когда он немного придет в себя, то, пожалуйста, объясните ему, кто я такая, чтобы он не вскакивал и не раздражался. Бедняга, он совсем молоденький, и губы, как у мальчика, пухлые.
Девушка с такой жалостью глядела на Костю, что Восьмеркин невольно позавидовал салажонку: «Везет ребятам. Хоть бы меня ранило, что ли! Любят девушки слабых жалеть».
С тоской прислушиваясь к хриплому шепоту мичмана, Чижеев записывал на листке бумаги:
«Завещание мичмана Савелия Тихоновича Клецко.
В последний час своей жизни низко кланяюсь всему Черноморскому флоту и отдельно – своим ученикам-матросам. Ежели грубо обращался с кем, был несправедлив, то прошу прощения. Делал это не по злому умыслу, а по характеру, на пользу флота и военно-морского порядка».
У Савелия Тихоновича за сорок лет службы на флоте было немало учеников. Отличные из них выходили старшины и офицеры. Многие давно обогнали старика по службе, носили погоны с большими звездочками и командовали кораблями.
Мичман вспомнил себя двенадцатилетним юнгой, получавшим зуботычины на паруснике, и прошептал: «Грамоты не хватало. Эх, наша сиротская жизнь!» Не было у него ни родных, ни жены, ни детей. Всю жизнь он провел на море, в походах, в скитаниях. Сколько раз тонул, сколько соленой воды хлебнул на палубах кораблей! Мужская матросская компания для душевных излияний была не приспособлена. И все же всю нежность Савелий Тихонович растрачивал на товарищей. Но разве открыто это сделаешь? Прятал ее за нарочитой грубостью, за привередливой воркотней. Много, ой, как много дорогих и очень родных друзей за войну потерял он! «Поняли ли они мою любовь к ним?» – подумал Клецко.
Мичман всхлипнул и продолжал:
– Завещаю всю свою горечь и злость против наших мучителей и врагов жизни человеческой. Не имейте покоя и мягкости в сердце, пока не отомстите за меня и за ваших товарищей, геройски погибших на берегу и в море. Прошу считать меня во Всесоюзной Коммунистической партии большевиков, так как за нее отдаю жизнь. За всю свою службу Родине поступал я, как положено большевистской программой: не для себя жил, а для блага и счастья народа. Только стыдился заявление писать: не сильно грамотен был и характер мешал. Боялся, что не сумею обуздать себя, а коммунисту не к лицу быть грубияном и привередой…
Клецко строго взглянул на Чижеева и тут же поправился:
– Только ты, товарищ Чижеев, не думай, что боцман Клецко стыдился своего характера. Характер у него доподлинно боцманский и поправок не требует. Об этом, конечно, не пиши, – сказал он, – я к слову. Давай дальше.
«Первое: считаю своим долгом сообщить командованию, что мною принято решение – представить за геройство и морскую хватку гвардии матросов Восьмеркина, Чижеева и Чупчуренко к правительственной награде. Наградных листков не имею, посему пишу в завещании.
Второе: свои медали за оборону Одессы и Севастополя, большой портрет, где я снят под знаменем, и именные часы завещаю вольнонаемной, штатному шефу поварского искусства Пелагее Артемовне Квачкаревой. Низко кланяюсь ей, с почтением целую ручку и благодарю за приветливое сердце.
Третье, – продолжал диктовать Клецко: – Китель суконный с шевронами, брюки первого срока и хромовые ботинки, в знак вечной дружбы, завещаю начальнику шкиперского склада, инвалиду Отечественной войны мичману Архипу Ковбаса.
Четвертое: весь мой инструмент и предметы, хранившиеся в рундучке, разделить по жребию среди старшин боцманской команды.
Прошу похоронить меня, по законам плаванья, в открытом море. Пометить широту и долготу погружения тела и занести впоследствии в бортовой журнал крейсера.
Все это мною подписано при полном рассудке и в здравом уме, что подтвердят четыре свидетеля: гвардии матросы Семен Чижеев со Степаном Восьмеркиным и партизаны Виктор Михайлович Кичкайло с Николаем Дементьевичем Калужским».
Мичман с трудом зажал карандаш изувеченными, по отдельности перебинтованными пальцами и дрожащей рукой вывел: «Савелий Клецко». Затем велел позвать Восьмеркина и вслух прочесть ему завещание.
Степан при чтении как-то весь обмяк, покраснел и захлюпал носом. Сдерживая подступившие рыдания, он расписался и, резко отвернувшись, хотел уйти, но мичман жестом удержал его.
– Не печальтесь, матросы, на войне о мести думают, а моя песенка спета.
– Клянусь не возвращаться на крейсер, пока пятнадцать фашистов не изведу! – осекшимся голосом поклялся Восьмеркин.
– А я – двадцать, – добавил Чижеев.
– Верю вам, спасибо, дорогие, – растроганно сказал Клецко и зажмурился, потом почти по-детски попросил:
– Хлопцы!.. Море бы мне поглядеть напоследок. Не затруднит вас, а?
– Сам «Дельфина» поведу, – сказал Чижеев.
* * *
Во втором часу ночи из-под сводов пещеры выплыл «Дельфин». За ним вышла шлюпка с носилками, устроенными из одеял, на которых неподвижно лежал Клецко.
Мичмана осторожно подняли на борт и уложили на палубе у ходовой рубки. Рядом с Клецко уселись Катя и Восьмеркин с автоматом. Тут же Чижеев сложил холстину и придавил ее большим камнем, обмотанным тонким пеньковым тросом.
В пещере остались нести вахту и охранять пленного корветтен-капитана Нина и Калужский. Витя был в шлюпке. Ему очень хотелось в поход, и он сказал Тремихачу:
– Шлюпку я привяжу под скалой. Разрешите идти помощником с вами?
– Здесь и так хватает сумасшедших, – строго ответил Виктор Михайлович. – Неси внешнюю вахту. Когда увидишь, что мы возвращаемся, мигни фонариком. Опасность – красным, спокойно – зеленым. Ясно?
– Ясно.
– Можно запускать двигатель, – сообщил Чижеев, становясь к штурвалу. – Пойду на средних.
– Нелепую вещь мы затеяли, – хмуро сказал Тремихач. – Идем на рискованную прогулку. Не лучше ли в бухточке дождаться неизбежного? Мичману ведь все равно, лишь бы море было.
– Нет, мы дали слово сходить с ним в открытое море. Нужно уважить последнюю просьбу.
– Смотрите, пеняйте потом на себя. – И, продолжая еще что-то ворчать, он протискался в машинное отделение. Там вспыхнул голубой свет. Вскоре послышалось жужжание мотора и заработали бортовые двигатели.
Сеня натянул на голову шлем и дал малый ход.
Ночь была темной. Только две крошечные звездочки мерцали в недосягаемой высоте. Почти все небо затянули неспокойные кучевые облака.
Катер с приглушенными моторами выскользнул из бухточки и пошел в тени нависшей скалы. Море дышало спокойно, оно лишь глухо рокотало и пенилось у камней. Где-то вдали, за мысом, лениво взлетела бледная осветительная ракета. И опять кругом наступила зеленовато-синяя мгла.
Чижеев развернулся влево и перевел рычажок телеграфа на «полный вперед». Катер дрогнул, набирая скорость, приподнялся на редан[8]8
Редан – уступ на поверхности днища катера, способствует подъему судна из воды, уменьшая его водоизмещение и тем самым – сопротивление воды движению.
[Закрыть] и, разбрасывая воду, помчался в безбрежный простор.
Дрожа всем корпусом, поднимая рой брызг, катер несся, словно заколдованная птица, которая, широко распластав объятые серебристым пламенем крылья, не могла оторваться от волны, не могла взлететь.
Эта живая дрожь судна, вихрящийся ветер и холодные брызги вывели мичмана из забытья. Он захотел приподняться, но не смог и начал искать рукой опоры. Восьмеркин, поняв желание обессиленного боцмана, быстро скомкал свой непромокаемый плащ и подложил его под спину Клецко так, что старик оказался в полусидячем положении.
Мичману показалось, что катер, звеня, летит между звездами и водой в зеленой мгле. Надоедливая зудящая боль в груди и в изувеченных руках прошла, наступило блаженное спокойствие. «Всему конец». Ему захотелось в последний раз надышаться морем, всем своим нутром ощутить его бодрящую свежесть. Он раскрыл рот, пытаясь как можно больше глотнуть воздуха, и… захлебнулся ветром. Тугой ветер забил дыхание, заполнил и, казалось, разодрал легкие. Старик схватился забинтованной рукой за грудь.
Заметив неладное, Восьмеркин бросился к рубке и закричал Сене:
– Сбавляй ход!.. Мичман кончается!
Катя при свете карманного фонарика привела мичмана в чувство, закутала потеплей и еще удобней устроила опору для спины.
Палуба уже не вибрировала, катер спокойно и легко рассекал воду, оставляя за собой сияющий след.
Восьмеркина радовало блаженное выражение на лице боцмана. Степан несколько раз украдкой наводил на него приглушенный свет фонарика и про себя отмечал: «Оживает… Вроде веселеет. Может, спирту ему предложить?» Он, на всякий случай, захватил с собой небольшой пузырек медицинского спирту.
– Савелий Тихонович, – с опаской глядя на Катю, шепнул Восьмеркин на ухо больному. – Может, для согрева… имеется спиртик медицинский.
А кто из старых боцманов когда-либо отказывался в ночном походе от хорошего глотка крепкого чая или спирта? Клецко, в знак согласия, мотнул головой.
Восьмеркин зубами вытащил пробку из пузырька, затем, будто укутывая больного, заслонил его от Кати и сунул из рукава под боцманские усы стеклянное горлышко. Клецко хлебнул два раза. Спирт был неразведенным, у старика заняло дыхание. Он раскрыл рот и замахал руками.
Увидев, что мичману опять плохо, девушка вскочила, но боцман жестом остановил ее.
Море было на удивление спокойным и чистым. Какие-то лучистые струи пробегали на его глубине, озаряя серебристо-зеленоватым светом бездонную пучину. Восьмеркин взглянул на горизонт, и ему вдруг показалось, что прямо на катер устремились три торпеды. Он ясно видел огненно-голубые полосы, несущиеся наперерез курсу. Степан только собрался было закричать об опасности, как заметил всплеск, затем излом одной из полос и понял, что это приближается стайка безобидных дельфинов.
– Товарищ мичман, к нам пристраиваются три дельфина. К чему бы это?
– К счастью, – ответил Клецко окрепшим голосом. – Если дельфин с огоньком идет, – значит, можно разгуляться… Впереди чисто – ни рифов, ни мин, ни подводных лодок…
Дельфины, стремительно волоча за собой фосфоресцирующие шлейфы, раза три пронеслись под килем катера, прошли, поблескивая животами, вдоль борта, бултыхнулись, резвясь, впереди и так же внезапно, как появились, исчезли. На море словно стало темнее.
– А вот это не к добру, – пробормотал Клецко, с опаской поглядывая по сторонам.
Восьмеркин прошел к Чижееву и весело сказал:
– Может, повернем? Старикан вроде оживает, к дельфинам уже придирается. Я ему спирту дал.
– Ты с ума сошел! – зашипел на него Сеня. – Доконать хочешь? Он едва дышит. Ты и сам-то никак…
– У-гу!.. докончил.
– Жаль, что боцман болен, он бы тебе докончил! – рассердился Чижеев. – Разговаривать с тобой противно.
Резко переложив руль, он прибавил скорости.
– Ну и не надо, – ответил Восьмеркин. – Я лучше с Катей поговорю.
Но девушка была неразговорчива. Ее укачивало даже на легкой волне. А теперь, когда катер, кренясь, стал описывать дугу, Катя с трудом сдерживала подступившую тошноту.
Степана обидело ее молчание. Тяжело вздохнув, он сел в одиночестве у среза[9]9
Срез – выемка в корпусе корабля по борту.
[Закрыть] и засвистел.
Перед утром темнота еще больше сгустилась над морем. В небе исчезли последние звезды. Подул влажный ветер, стало холоднее.
Клецко беспокойно заворочался и вдруг рявкнул:
– Восьмеркин! Как вахту несешь! – в голосе его чувствовалась тревога. – Видел за кормой неизвестный огонь?
– Огня вроде не было. Мерещится, видно; от брызг такое бывает.
– Я тебе покажу – брызги! Глядеть лучше!
Восьмеркин, напрягая зрение, стал всматриваться в темноту. За кормой он ничего подозрительного не заметил, зато вдали, справа по носу, увидел едва белеющие буруны. В это время и слева за кормой, как от ракеты, осветился клочок неба: где-то очень далеко замигала зеленая точка.
«Попались, – подумал Восьмеркин. – Катер в строй чужих кораблей влетел».
– Ну, что? – окликнул его боцман.
– Вижу торпедные катера справа по носу! За кормой неизвестные корабли требуют опознавательный.
– Вот и померещилось! – зловеще сказал Клецко. – Все на свете прозеваете без меня. Помоги пройти к рубке.
Восьмеркин, ругая себя на чем свет стоит, подхватил старика под мышки, почти на весу перенес его к рубке и усадил рядом с Сеней.
– Давай ход!.. Удирать надо! – заорал он.
– Да погоди ты! Не кричи на ухо! – досадуя, остановил его Клецко. – Далеко удерешь теперь, когда спереди и с кормы торпедные катера идут. Погляди: не продолжают ли они требовать опознавательный?
Восьмеркин взглянул в бинокль.
– Требуют.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.