Электронная библиотека » Руслан Киреев » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Пир в одиночку"


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 19:35


Автор книги: Руслан Киреев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Ястребцов молчал. Улыбался и молчал, все понимая – как десять, как двадцать, как тридцать лет назад. «Сколько, – произнес, – мы знакомы с тобой?»

Нет, до тридцати не дотягивало… К-ов засмеялся. «И я тоже об этом».

Оказывается, они соседи теперь. Ну, не совсем соседи – на разных улицах живут, но поселок-то один! К-ов опять почувствовал, как неуютно сделалось ему, нехорошо, будто, не отрываясь, следят за ним, а он, слепец, не замечает. «И давно ты здесь?» Но, даже недоговорив еще, понял: в воздухе повиснут зряшные его слова. Престарая, прескверная ястребцовская привычка: мимо ушей пропускать вопросы, которые задают ему…

Позже выяснилось, что не очень давно, неделю или полторы, но осталось загадкой, как все-таки очутился здесь. Случайно? О нет! К-ов, без сомнения, сам проболтался, где снимает дачу, но разве это секрет? И почему именно сюда пожаловал Ястребок? Мало, что ли, хороших мест под Москвой! Абориген пригласил к себе (а что оставалось делать?), чинно чайку попили. «Крепче, прости, нет ничего», – повинился хозяин. «Я не пью», – отрывисто и глухо заверил гость. Но, пожалуй, слишком отрывисто. Слишком горячо… И когда двумя днями позже, в воскресенье, прикатил, веселенький, на тарахтящем велосипеде, беллетрист не очень удивился.

Ястребок в гости звал. Сейчас… Немедленно… «С Грушей познакомлю. Я ей рассказывал про тебя». Было же двенадцать дня, самая работа: только за стол сел. «Кто такая Груша?» – «Увидишь, – произнес интригующе седобородый велосипедист и кивнул на багажник. – Садись! – А поскольку на лице приятеля мелькнуло нечто вроде испуга, успокоил со смешком: – Ничего-ничего! Грушу вожу… Она тяжелее тебя». И подмигнул заговорщицки, и напомнил, как шастали среди ночи по деревням – а?! Столько лихости было в этом грудном, из самого сердца «а», столько азарта и молодости, что К-ов, сунув в стол рукопись, взгромоздился с хохотком на багажник. То была, конечно, имитация студенческого безрассудства, эпигонство чистой воды, пусть даже и самим себе подражали, себе бывшим, но Ястребцову простительно, уже под хмельком был, забылся, вновь молодым почувствовал себя, полным сил и уверенности в себе, в грядущем своем триумфе, К-ов же, усаживаясь на скрипящий драндулет, невольно подыграл ему. Резвясь, великовозрастные дяди вернулись ненадолго в достославные арбитражные времена, когда Паша Ястребцов не отстал еще безнадежно, не растранжирил себя на газетную поденщину, не пропустил вперед худосочных сочинителей…

Весело крутил Ястребок педали, весело и легко, будто не два пятидесятилетних мужика ехали, а два мальчика. Навстречу женщина шла. Молодая… Один из седоков, с бородкой, вскинул, приветствуя ее, руку. Все еще верил, стало быть, в мужскую свою неотразимость… К-ов знал многих его подруг, жен тоже знал, но ни те, ни другие не задерживались надолго.

Груша оказалась и впрямь тяжелее К-ова. Пухлая старуха, палец о палец не ударяла на участке, что окружал ее деревянную хибару. Бурьяном заросло все, лишь кое-где желтел укроп да торчала перезрелая редиска. Ястребцов по-хозяйски надергал пучок, ополоснул в мутной воде и что-то такое же мутное разлил благоговейно по стаканам. «За знакомство, Груша! Я тебе рассказывал о нем. Прекрасный писатель!»

Прежде тоже похваливал, но всегда навеселе и всегда в чьем-либо присутствии. Подруг ли своих… Собутыльников… Груша, судя по всему, относилась к числу последних. Однако, захмелев, вспомнила, что и она тоже баба, игриво ткнула квартиранта в бок. Тот строго погрозил пальцем. «Не шали, Аграфена!»

К-ов исправно подносил стакан ко рту, но не то что пить – вдохнуть не решался, так сивухой несло. «А что, – спросил осторожно, – “Маша, дочь Марии”? Сейчас это можно напечатать».

Ястребцов, враз потяжелев как-то, мрачно ухмыльнулся и не издал ни звука. «Могу показать, если хочешь, – предложил К-ов и назвал журнал. – Рукопись-то цела?»

Вместо ответа Ястребок плеснул себе самогона, Груше плеснул, а у стакана К-ова бутылка лишь задержалась на миг и прошла мимо. «Здоровье бережешь?» Всю его легкость как рукой сняло – неопрятный, с воспаленными глазами старик колдовал над зельем, рубаха расстегнулась, а в бороде желтела веточка укропа.

Больше К-ов о повести не говорил. Да и не виделись больше, хотя всякий раз, выходя из электрички, с неприятным чувством оглядывался вокруг.

И всякий раз вспоминал сцену из «Идиота», когда затерявшийся в привокзальной толпе Рогожин следит напряженно за князем Мышкиным.

На месяц раньше съехал с дачи, сбежал, но и в Москве, возвращаясь вечерами домой, с тревогой вслушивался, не раздадутся ли шаги за спиной.

Первые дни бабы Регины после ареста сына

Вообще-то у нее было два сына: удачный и неудачный, или блудный, если говорить языком притчи, о которой и сама баба Регина, и ее дети имели, по-видимому, весьма смутное представление. Понаслышке знал ее и К-ов, когда же прочел впервые, то ему и в голову не пришло воспринять этот евангельский сюжет не то что как реальность, но даже как отражение реальности. Безымянные какие-то люди, безымянная страна, безымянное время… Какое отношение имеет все это к грубому, с запахами и звуками миру, по которому расхаживала босиком голосистая баба Регина? Впрочем, мир этот тоже ушел в прошлое; бесплотным и бесшумным стал, как легенда, внутри которой непостижимым образом находился он сам.

Беспокойно всматривался стареющий К-ов в этого вихрастого мальчика. Некую словно бы вину угадывал за ним, и связано это было с бабой Региной. Вину за что? Никогда ведь не обманывал ее, никогда не обижал, да и тогда, в прошлом, в легенде, не было никакой вины, это он помнил точно. А после уже не встречались. Не знал даже, жива ли. Может, жива – женщина была крепкая. Крепкая не только физически, но и духом тоже.

Во дворе побаивались ее. Что думала, то и говорила, в глаза резала правду-матку, ни для кого не делая исключения. В том числе и для собственных сыновей.

Старшего, впрочем, костить не за что было: работящий, тихий, услужливый… Вот разве что не в поле трудился, как его библейский предшественник, а на ниве народного просвещения: химию преподавал, науку загадочную. Почти Менделеев… Младший так и звал его – Менделеев, что свидетельствовало о некоторой иронии, но иронии доброй.

Сам он, низкорослый, жилистый, с прыщавым личиком, работал пожарником. Однажды, рассказывали, предотвратил катастрофу на нефтебазе, где загорелось что-то, в другой раз, подобно Дубровскому, вытащил из пламени кошечку.

Было между ним и Дубровским и еще кое-какое сходство. Тоже шайкой заправлял, хотя на большую дорогу не выходили, в городских резвились переулках. Не всякая мать распространялась бы о таком, но баба Регина, старуха прямая и справедливая, называла вещи своими именами. «В тюрьму сядешь, гад! – пророчила громогласно. – В тюрьму! И от меня, заруби на носу, не жди писем. Вот она, рука, нехай отсохнет, если напишу!»

Неизвестно, писала ли она, когда сел, но он писал. И матери писал, и брату. Рассудительные, чуть наивные послания, с отступлениями о благородстве и добропорядочности. Под стать содержанию был и почерк. Каждая буковка выводилась отдельно и нет-нет да украшалась какой-нибудь завитушкой. На свободе люди не пишут так.

Но самое удивительное было не это. Самое удивительное заключалось в том, что он, живущий в неволе, жалел брата. Не завидовал (хотя и завидовал тоже: «В море купаешься! Счастливчик!»), а жалел. Вспоминал, как сам издевался в школе над учителями, – и сочувствовал бедному Менделееву. «Скажи обалдуям своим: скоро вот вернется младший братишка и потолкует с вами. По душам! Аликом, скажи, зовут. Сын бабы Регины. Должны знать… Меня в городе все знают».

Менделеев, прочитав, отдавал письма матери, а уж та делала их достоянием соседей. С молодых лет привыкла нараспашку жить. Да и как спрячешься, если комната одна, а кухня и коридор общие, не говоря уж о расположенных во дворе коммунальных удобствах.

Мужа ее, Аликиного отца, К-ов помнил смутно. Был еще другой муж, отец Менделеева, но погиб на фронте, а с новым прожила недолго: без руки вернулся с войны, но и одной, левой, вытворял такое, что милиция наведывалась что ни день в гости. Пока совсем не забрала бузотера, и он пропал, сгинул… Баба Регина, однако, напоминала о нем младшему сыну часто: «По стопам папочки хочешь, да?»

Не помогало. Не останавливал Алика печальный пример родителя. А может быть, даже и вдохновлял? Ибо раз прыщички на лице покраснели, глаза кровью налились и губы, приоткрывшись, выпустили: «Не трожь отца!»

Баба Регина опешила. То был единственный случай, когда сын повысил на нее голос. Вернее, понизил – до гусиного какого-то шепота, обычно же отмахивался да отшучивался: «Ну перестань, мама! Погладь-ка лучше рубашку».

Франт был тот еще. Кондукторов не хватало, и она по две смены вкалывала на своем трамвае, зато сына одевала с иголочки. Младшего… Старший сам себя содержал. Учился и работал, не пил, не курил, с девицами не гулял, а по вечерам, оставшись один, играл на скрипочке. Потом женился. Не на вертихвостке, как с гордостью говорила мать, к тому времени вышедшая наконец на пенсию, а на женщине положительной, с квартирой.

Баба Регина не могла нарадоваться на первенца. Счастливейшей матерью была б, кабы не младший. Угораздило ж родить такого олуха – это в сорок-то без малого лет! «Зачем? – вопрошала соседей, с интересом внимающих ей. – А затем, что – во!» И по лбу, по лбу себя так, что крупная голова ее звенела и упруго раскачивалась.

Алик хмурился, шмыгал носом, но ничего, помалкивал. Понимал: мать права, – и даже письма из тюрьмы подписывал: твой непутевый сын. Или, когда Менделееву писал, – брат. Твой непутевый брат… Однако жалел «путевого» – жалел! – и дело тут, догадывался К-ов, не в одних лишь школьных сорвиголовах, с которыми грозился поговорить, освободившись, и даже не в них вовсе, а в чем-то другом.

Странный пробел обнаружил К-ов в притче о блудном сыне. Не только ведь с отцом встретился тот после долгих скитаний, когда родитель, бросившись на шею гуляке, и лучшее платье ему, и перстень на исхудалую руку, и упитанного телка, – не только с отцом, но и с братом-трудягой, а всеохватная книга о встрече этой почему-то умалчивает.

К-ов хорошо помнил, как держала себя баба Регина в первые дни после ареста сына. Никто не удивлялся тогда ее самообладанию, потому что особого самообладания не замечали. Наоборот! Так и клокотала вся от праведного гнева. Допрыгался, черт! А ведь она предупреждала! О-о, как предупреждала она! Теперь, шалопут, кусает локоток, да поздно. «Погодка-то, погодка! – И воздевала глаза к цветущей вишне, под которой собрались дворовые кумушки. – Люди весне радуются, а он…»

«Может, обойдется еще?» – несмело молвил кто-то. Баба Регина, словно ожидавшая этого, тотчас оборотилась к непрошеному адвокату. «Не надо! – покачала перед носом защитника грозным пальцем. – Не надо, чтоб обходилось. Что заслужил, то и получит… Сама скажу, если спросят: судить мерзавца! Судить беспощадно!»

Так разорялась посреди весеннего двора босая, простоволосая женщина, у которой судьба отобрала сперва одного мужа, потом другого, а теперь и сына еще, так присягала громогласно справедливости, а на седую голову ее падали, кружась, белые лепестки.

К-ов взирал на нее с восхищением. Кажется, слегка даже завидовал Алику: какая мамаша у человека! Хотя быть на месте Алика не желал бы…

Вечером вышла из дома разнаряженная, с матерчатой розой на груди. В парикмахерскую отправилась, где ей сделали завивку, потом – в кино, на последний сеанс, о чем также известила двор. «Изумительный фильм! Их трое, а он один, да еще шпага сломалась…» Заинтригованный К-ов принялся гадать, что за картину смотрела, но ни в одном из кинотеатров города – а было их раз-два и обчелся – ничего подобного не шло. Тогда он подстерег бабу Регину у колонки, где она полоскала белье, и, набравшись духу, приблизился. «Какое кино?» – не поняла она. «Вы смотрели, – залепетал он. – Позавчера… шпага еще сломалась».

Она нахмурилась. То ли завивка изменила ее, то ли просто никогда не видел так близко Аликину мать, но вдруг почудилось любителю приключенческих фильмов, что перед ним не мать Алика, не баба Регина, а незнакомая старуха. «Шпага?» – переспросила. Кажется, она тоже не узнавала соседа – так напряженно и тревожно вглядывалась. Над запекшимся ртом белели седые редкие усики, а у носа бородавка торчала.

Внезапно подхватила одной рукой таз с бельем, другой крепко взяла К-ова за локоть и потащила к себе. Он подчинился. Ни единого вопроса не задал, лишь косился опасливо на большие ноги с толстыми желтыми ногтями.

Прошлепав по длинному коридору, толкнула коленкой дверь. «Заходи!» – приказала и выпустила наконец локоть. С тазом возилась – или не с тазом уже, с другим чем-то? – а он неприкаянно стоял у порога.

Ширма делила комнату на две неравные части. Та, что побольше, пестрела наклеенными на стену фотографиями легковых машин. Не наших, из иностранных журналов… К-ов понял, что здесь жил Алик. Что-то, однако, удивило его, но что – сообразить не успел: баба Регина принялась угощать тортом. Не магазинным – собственной выпечки. Чуть ли не в лицо совала тарелку, на которой лежал щедрый розовый кус, а рядом – чайная ложечка: «Ешь! Садись и ешь!»

На высокой табуретке устроился он, возле печи, аккуратно застеленной клеенкой. С наступлением тепла она, видимо, превращалась до холодов в обеденный стол. Гость ел, а хозяйка, сотворившая сие чудо (потом, задним уже числом, К-ов поймет, сколь вкусно было это многоэтажное цветное сооружение), – хозяйка, поджав губы, немо смотрела на него старыми глазами. И вдруг подмигнула.

Ошеломленно замер он с набитым ртом. Стучали ходики, за распахнутым окном чирикали воробьи. Тут и другое веко дернулось, рот скривился, и мелко-мелко задрожали усики.

Ни жив ни мертв сидел К-ов. Что-то мягко шлепнулось под рукой. На блюдце покосился перепуганный сладкоежка. Рядом с полуразрушенным треугольником лежал выпавший из ложечки шматок торта. В то же мгновенье потянулось, нарастая, детское какое-то поскуливанье. Баба Регина? К-ов, только что слышавший ее кондукторский рык, не верил собственным ушам. «Паразит! – разобрал он. – Негодяй… Собака…» Еще что-то, уже не ругательства, уже про весну. Про ту самую весну, что ломилась в окно буйным теплом, запахами ломилась и звуками. «Редисочка пошла…»

Сколько дней минуло после ареста? Три? Четыре? Не больше четырех, а ей небось мерещилось – вечность. Малолетка К-ов не ощущал этой вечности, как не ощущал вкуса торта, как не понимал, что именно удивило его в комнате (ширма; твердила направо и налево, что Алик всерьез загремел, надолго, а ширму не убирала), но придет час, когда он узнает, сколь длинны бывают одни-единственные сутки. Тянутся, как ни заполняй их – вроде бы до отказа – делами, как ни бегай по кинотеатрам и парикмахерским, как ни твори по ночам сказочные лакомства… Отчего не творить? Мир, что ли, провалился в тартарары? Разверзлась земля под ногами? Ничего подобного. Торжествует справедливость, и она, как честный человек, рада этому.

Ей верили. Восхищались ее стойкостью – другая б на месте бабы Регины лезла из кожи вон, выгораживая сыночка, – смеялись в ее присутствии и звонко разгрызали молодую редиску, не подозревая, как страшно отзывается в сердце матери этот весенний хруст. Лишь один различал сквозь гул и треск холодных пространств как бы тихие позывные. Не под их ли аккомпанемент и писались те поразившие мальчика-соседа тюремные письма?

Пройдет время, мальчик вырастет и тоже пристрастится водить пером. Не над письмами, правда, будет корпеть, над другим, но так ли уж существен жанр? Главное – расслышать голос…

Отложив беспомощное перо, в отчаянье ловит сочинитель книг таинственную речь. Увы! Слова замирают подобно тем автомобильчикам на стене, он отчетливо видит их, но звук не доходит. Точно уши заложило… Слова замирают – и чужие слова и свои собственные – на костенеющем языке. Мычишь, глухонемой утешитель, а босая женщина – там, вдалеке, – напряженно и с надеждой вслушивается.

Отпевание писателя С. в церкви Троицы у смотровой площадки

Если раньше дня не проходило, чтобы не позвонили из газеты или журнала, с радио или киностудии – всем нужен был, все о чем-то просили, на что-то подбивали, куда-то заманивали, – то теперь телефон молчал неделями. Он тоже затаился, на дно залег, никому о себе не напоминая, не задавая пустых вопросов. Зачем! Ничего ведь, знал, хорошего, не скажут: книги, уже набранные, уже готовые к печати, рассыпаются, журналы выходят с перебоями или не выходят вовсе, картины, иногда наполовину снятые, прихлопываются из-за отсутствия денег. И так всюду. То был уже не спад, не временный, как уверяли, кризис – что-то другое, более страшное и необратимое, похожее на смерть… Смерть, впрочем, тоже не обходила стороной.

В тот день телефон оживал дважды. Сперва женский голос сухо и деловито известил, что завтра, с двух до пяти, адрес такой-то, можно получить компенсацию, после чего трубка была сразу положена, он даже не успел спросить, какая компенсация, за что, но потом сообразил, что вспомнили, видимо, о той ежемесячной сотне, которую с прошлогоднего павловского повышения подбрасывали писателям и за которую можно было купить теперь разве что полкило масла. Но и то – хорошо, и за то – спасибо, тем более что давали не за месяц, а сразу за три, за квартал. Стало быть, уже не полкило – полтора.

И тут раздался второй звонок. На сей раз не торопились, а говорили как-то особенно медленно и проникновенно, несколько даже торжественно – заволновавшийся К-ов сразу понял: что-то стряслось. Уж не умер ли кто, пронеслось в голове, и – угадал: умер.

Умер писатель С. – хороший, редкий, удивительный писатель, К-ов упивался его медленной и негромкой прозой, походившей, как это и должно быть, на своего автора, тоже медлительного, никогда не повышавшего ровного глуховатого голоса: надо было напрягать слух, чтобы расслышать, что говорит вам этот крупный, плотный – и такая легкая поступь! – человек, а он, судя по приветливой улыбке на загоревшем лице, говорил что-то хорошее. Но даже в эти минуты складка сосредоточенности на высоком лбу, обрамленном хоть и сильно поредевшими, но все еще волнистыми волосами, не разглаживалась, будто постоянно и с напряжением всматривался куда-то своими слегка воспаленными – по ночам работал? – глазами, постоянно, с напряжением и ожиданием добрых вестей к чему-то прислушивался. И добрые вести до него, всегда опрятно и модно одетого, чудесным образом доходили – не потому ли казалось, что живет легче других? Легче и веселее, уютней как-то, надежней… Вот-вот, надежней, а потому наверняка переживет всех нас, таких суетливых и суетных, все беспокоящихся о чем-то, куда-то все летящих с выпученными глазами.

Не пережил… Умер четыре дня назад, в самый канун праздников, а на праздники газеты не выходили, народ разъехался по дачам сажать картошку (вся Москва, страшась голодной зимы, сажала картошку), поэтому чудовищная весть настигла К-ова с таким опозданием. Он все допытывался: не ошибка ли, тот ли это С. – фамилия-то распространенная, с полдюжины писателей носили эту фамилию, – но оказалось: тот. Похороны завтра, отпевание в два… «В два?» – переспросил он, а в голове прошмыгнуло – и он за это будет грызть себя долго, – что в два как раз выплата компенсации. Сосредоточившись, подробно записал, где и какая церковь: Троицы, ехать от Киевского вокзала в сторону «Мосфильма» – он эту часть Москвы знал плохо. Да и что, кроме центра, знал! – центра и своего, разумеется, района, самого дальнего, северного, куда вели, но так и не довели метро, бросили, полувырытое, заморозили, как замораживали, чаще всего без надежды на воскрешение, те же книги и те же фильмы.

Обычно даже близким приятелям не звонил без крайней нужды, но тут было невмоготу, и он принялся в возбуждении накручивать телефон. Одни не отвечали, для других это не было новостью – смирились, свыклись (за четыре-то дня!), говорили спокойно в прошедшем времени: «был… писал…», – и лишь один ахнул, посокрушался, затем стал выяснять, что за странный такой адресок, по которому дают завтра компенсацию. «Тебе-то, – спросил, – звякнули?» – и К-ова вновь уколол стыд за ту прошмыгнувшую мысль.

Ложась спать, взял с полки книгу С., но читал не подряд, а кусочками, то и дело отрываясь, и все время видел перед собой большое, загоревшее, со светлыми глазами лицо. Когда, интересно, разговаривали последний раз? Не мельком встречались, не перебрасывались на ходу словом-другим, а именно разговаривали, беседовали, с толком и вкусом, – когда и где? И вдруг осенило: в Америке! Ну да, в Америке, в Вашингтоне, три года назад – ровно три! – на литературной конференции. Ни К-ов, ни С. не были избалованы подобными вояжами, а тут вдруг – этакий фарт, но С., заядлый охотник, долго колебался, лететь ли, ибо – вот незадача! – конференция в Вашингтоне совпала по времени с открытием в Подмосковье охотничьего сезона.

Полетел… К-ов, правда, не помнил его на трибуне, зато перед глазами стояло, как сидит на солнышке возле их скромного отеля, в рубашке с распахнутым воротом (на груди волосы курчавятся), в мягких домашних тапочках, семечки грызет и – такое блаженство на темном большелобом лице, такое спокойствие и умиротворенность…

Все, разумеется, экономили каждый доллар, питались в дешевой корейской забегаловке, а чаще – в номерах у себя, продуктами из соседнего магазинчика, тоже корейского, С. же позволил себе роскошь неслыханную: заказал, слегка в подпитии, телефонный разговор с Москвой – по жене, видите ли, соскучился! Голос жены возжаждал услышать? И услышал («Будто, – удивлялся, – с соседним домом говоришь!»), что влетело ему чуть ли не в половину валюты.

Был ли он верующим человеком? Бог весть, об этом никогда не говорили, да и в прозе его, в рассказах его и повестях (а это были, в основном, рассказы и повести о любви; не о страсти, не об ослеплении, а о глубокой, трудной, не первой, как правило, а уже на излете жизни любви), – в исполненной скрытого напряжения прозе его К-ов не припоминал что-то пассажей на религиозную тему, но его ничуть не удивило, что вместо традиционной литературной панихиды состоится отпевание. Найти бы только эту самую церковь… Не заплутать… Он хорошо помнит, что такое опасение мелькнуло еще вечером, накануне, когда, отложив книгу, погасил наконец свет, – или даже не столько, может быть, опасение, сколько предчувствие, будто уже тогда что-то предвещало, что не попадет он в церковь Троицы у смотровой площадки (площадку назвали в качестве ориентира), не будет допущен. Именно так: не будет допущен, но, возможно, тревожная мысль эта явилась уже после, на другой день, когда, нервничая, бежал с букетиком гвоздик и складным зонтом в кармане по широкой безлюдной улице, то ярко и плавно освещаемой ненадолго солнцем, то вновь уходящей в тень. Была середина дня, но что на той стороне, где тянулась высокая металлическая ограда, что на этой, обрывающейся в лесистую низину, – ни души, все точно вымерло, лишь пролетали изредка с быстрым свистом машины да шелестела на деревьях молодая листва. Время от времени он подымался на цыпочки, надеясь увидеть впереди белый, с золотым крестиком купол, но ничто не белело и ничто не золотилось за сочно-зелеными кущами.

Собственно, путаница началась еще у Киевского вокзала, когда одни твердили, что к церкви Троицы идет седьмой троллейбус, другие – семнадцатый, и он, поскольку седьмого все не было, вскочил в семнадцатый, благо что тот, что другой шли в нужном ему мосфильмовском направлении. Потом, как выяснилось, седьмой сворачивал налево – туда-то, растолковали уже в троллейбусе, ему и надобно; успел выпрыгнуть на последней перед поворотом остановке, чуть не зажатый дверьми, к полетел по этой идущей наискосок, безлюдной, будто из сюрреалистического фильма улице, но все сомневался: туда ли? – а было уже два, больше, чем два! – и, когда увидел внизу под кусточком трех мужиков с бутылкой, то, как ни кощунственно, чувствовал, говорить с забулдыгами о таком, спросил-таки с нарочитой грубоватостью, нет ли здесь поблизости церкви.

Все трое повернулись и смотрели на него, задрав головы – не расслышали? – и он повторил вопрос, только еще громче, почти выкрикнул. Опять молчание… С досадой дальше зашагал, но тут донесся, вот только не от кусточка, под которым пили, а словно издали откуда-то, женский немолодой голос: «Церковь, что ли?» Женский! Приостановившись, в растерянности на мужиков глянул – те сидели, как на картинке, в прежней позе; один, в желтой курточке, неподвижно ухмылялся во весь рот, двое других хранили торжественную серьезность. И снова: «Церковь?» – но теперь он явственно различил, что это ему – с другой стороны улицы.

За металлической оградой стояла бабуся в платке – ах, как обрадовался он, увидев, ее, как бросился было через дорогу с траурными своими цветочками, но машины, до сих пор пролетавшие с паузами, вразброс, шли теперь одна за одной – и легковушки, и большие, в зеркалах и никеле, интуристовские автобусы, и неуклюжий, небыстрый, приземистый синего цвета троллейбус, та самая заколдованная семерка, которую он тщетно ловил у Киевского вокзала.

Наконец, ему удалось перебежать. Словоохотливая, в белом платочке, весьма богомольная на вид старушенция, неизвестно что делающая за высоким забором (уж не свыше ли послали, придет ему после в голову, – дабы не допустить его, непосвященного, на великое таинство?), – старушенция объяснила, что церковь есть тут, только он, милок, не туда забрел, это там вон… «Троицы?» – уточнял на всякий случай возалкавший Бога. «Троицы, милок, Троицы!» – и поведала с подробностями, как добраться.

Обратно помчался заплутавший паломник, втиснулся в удачно подкативший как раз троллейбус, все тот же семнадцатый номер, из которого выпрыгнул четверть часа назад (четверть часа потерял!), сошел через две остановки, обогнул овощной, о котором упоминала старуха, и увидел церковь. Вот только странной была она какой-то, необжитой, если, конечно, позволительно говорить так о храме. Сероватая, грязноватая, с куполом без позолоты и невыбеленным забором, возле которого, подстелив газетку, сидела на лежащей плашмя автомобильной, огромных размеров покрышке молодая женщина. Он спросил, не Троицы ли это церковь, и она ответила, легко и с готовностью поднявшись: Троицы, но не села, продолжала выжидательно смотреть на него, догадываясь, что это не все, будут еще вопросы.

Вопросы были – один, другой, третий, пока не уяснилось, что их две тут, церкви с таким названием, одна старая, знаменитая, у смотровой площадки, а эту только что открыли после ремонта, еще не все даже закончили – ему-то, наверное, та нужна? – и глянула с сочувствием на поникшие гвоздики, восемь штук, четное траурное число.

Поблагодарив, назад устремился – вспугнутая резким движением, зашелестела вдогонку газета. На сей раз и секунды не ждал троллейбуса, пешком отмахал две остановки, свернул на ту же пустынную, по-над обрывом улицу, теперь уже совершенно мертвую – ни алкашей под кустиком, ни старухи за забором, только машины все так же неслись, посланцы иного мира. Восемь было гвоздик, траурное число, но одна вдруг сломалась – то ли от порыва налетевшего внезапно ветра, то ли под собственной тяжестью, – сломалась, но не отпала, лишь поникла грузно головкой, которую он тут же приподнял, соединил с другими, только все уже напрасно было, он понял, что опоздал. Понял, прежде чем вошел в церковь, маленькую, нарядную, обжитую (вот теперь – обжитую), и не гроб увидел за стоявший полукругом нарядными людьми, а белую пенистую фату. Опоздал! Но все-таки – а вдруг! – осведомился шепотом у продающей свечки бледнолицей служительницы, где здесь отпевают, к служительница так же шепотом ответила: «Уехали». И тоже посмотрела на гвоздики, неуклюже обхваченные им под самые головки.

К-ов вышел. Вплотную к церкви, даже как бы слегка сдвинув ее, располагалась смотровая площадка. Внизу, в пятнах солнца, которые двигались почему-то медленней, нежели рваные сизые облака, лежал город, а вдоль беленого парапета выстроились продавцы матрешек и пива, соломенных домиков и шоколадных наборов, импортных, в яркой упаковке, сигарет и вяленых лещей отечественного производства, орденов не существующей больше державы и обсыпанных маком бубликов… Маком! К-ов и не помнил, когда видел их последний раз.

Медленно отошел к троллейбусной остановке, недалеко от которой стоял с приоткрытой дверцей интуристовский автобус, сел на решетчатую скамью и сидел так долго, отяжелевший, усталый, исторгнутый из храма на торгашеский пятачок. Спешить больше было некуда, так что рано или поздно он дождется – уж на сей-то раз дождется обязательно! – неуловимого седьмого троллейбуса, поедет к Киевскому вокзалу, вокруг которого тоже кипит торговля, войдет в метро, выйдет из метро, отыщет дом, где выдают компенсацию – это окажется тесное, с низкими потолками помещеньице (свое пришлось сдать иностранной фирме), отстоит очередь, стыдливо сжимая потной ладонью увядающие гвоздики, купленные, выходит, самому себе (головку той, сломанной, сунет украдкой в карман), покажет удостоверение, распишется и получит запечатанную, с красной полосой, увесистую пачку тусклых, стертых, разбухших от долгого хождения трешниц.

Ровно сто – в банке не ошибаются.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации