Текст книги "Не поле перейти"
Автор книги: Сергей Алексеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Спустя неделю освобожденных построили и на нескольких языках повторили один и тот же вопрос: кто желает поехать в Америку? Над шеренгами измученных, сгорбленных людей долго висела тишина. Изредка, когда кто-нибудь выходил, строй нарушался. Короткое крыло шеренги качалось, смыкаясь и заполняя просвет, будто иссохшие колосья под внезапным порывом ветра. Из семисот человек набралось едва ли с десяток желающих. Их куда-то проводили, а остальных построили в походную колонну и повели на восток. Больных, истощенных и раненых тихим ходом везли в крытых брезентом машинах. Почти все оставшиеся в живых «доноры» ехали с Сашкой в одном кузове. Дорога была утомительной, пассажиров клонило в сон, и они спали целыми днями, вставая лишь на остановках, когда раздавали пищу. Великоречанин за весь путь не мог сомкнуть глаз. Натренированная за годы заключения и отягощенная грузом пережитого память, будто комья залежалой земли, выворачивала прошлое.
На четвертый день колонна остановилась возле шлагбаума. Бывших узников снова развернули в шеренги и еще раз задали вопрос: кто желает поехать в Америку?
– Домой! – разноязыко закричали шеренги. – Домой…
В это время к шлагбауму подлетела машина. Офицер, сопровождавший освобожденных, вытянулся и отрапортовал. Из машины появился гражданский в широкополой шляпе и стал о чем-то беседовать с офицером. Шеренги притихли. Великоречанин почуял неладное: что-то настораживающее было в разговоре американцев. Они часто поглядывали на освобожденных, словно выискивая кого-то, и озабоченно совещались. А с другой стороны к полосатой жерди шлагбаума уже шли военные в широченных галифе. Наконец офицер взял какой-то список и начал называть номера.
– Я! – откликнулся стоящий рядом с Сашкой бывший «донор».
– Я! – отозвалось из другой шеренги, потом еще и еще: я, я, я…
– Шестьдесят две тысячи восемьсот одиннадцать! – выкрикнул переводчик.
Великоречанин глянул на руку, качнулся, но не шагнул. Всех названных усаживали в машину.
– Шестьдесят две тысячи восемьсот одиннадцать!
Он понял, что отбирают тех, кто был в «больнице».
– Ничего страшного, – подбодрил переводчик, вторя гражданскому. – Маленькая формальность – перерегистрация.
Сашка вцепился зубами в руку, в то место, где была наколка. Гражданский в шляпе нервничал, поглядывая на шлагбаум.
– Шестьдесят две тысячи восемьсот одиннадцать! – жестче произнес толмач.
Великоречанин повернулся и, толкая шеренги плечами, пошел на шлагбаум. Он шел, не оглядываясь, молча увлекая за собой бывших узников. Те, кто поздоровей, уже обогнали его, свернули полосатую жердь и устремились вперед. Сзади что-то кричали не по-русски, но Сашка ничего не слышал и не видел. Его толкали, обжигали затылок горячим дыханием и обгоняли, чуть не сбивая с ног. Колонна перепуталась, люди бежали лавиной, оглохнув от единого вопля.
И никто не заметил, как гражданский в шляпе заскочил в кабину грузовика, в кузове которого уже расселись бывшие узники «больницы», и машина с места взяла скорость…
В зале была полная тишина, и лишь негромким эхом вторили переводчики. Он говорил, не спуская глаз с генерала, однако тот казался безучастным и скучающим. Иногда, правда, он смотрел на военных, сидящих за судейским столом, быстро-быстро моргал и будто намеревался сказать: мол, что вы меня держите здесь, отпустили бы на покой, устал я… Его поведение вначале даже обескуражило Великоречанина. На мгновение шевельнулась нелепая и ужасная мысль: а не ошибся ли? Не обознался ли? А теперь оговаривает невинного человека, который пострадает за его слова. Не прерывая рассказа, он представил в своем воображении того генерала, который отбирал подопытных в лагере. Представил, как он идет вдоль шеренг и время от времени указывает пальцем на заключенных. Сашка «провел» его в памяти от начала шеренги, в которой стоял, и до себя, до того момента, когда генерал поднял глаза и наставил палец. Он! Тот же отсутствующий, равнодушный взгляд, то же спокойствие на лице. Он! Но почему сейчас он сидит на скамье подсудимых таким безучастным?
«Так я же для него – не человек! – озарила внезапная догадка. – Я был для него подопытным кроликом, скотиной. И в лагере, и в „больнице“… и даже теперь!» Перед ним сидел не изнывающий от скуки старичок, а уставший от своей нелегкой работы забойщик скота, который только что осадил, сшиб с ног очередную жертву, хватанул ее ножом по горлу и теперь дожидается, когда закончатся конвульсии, чтобы начать разделку.
Когда Великоречанин стал рассказывать, как ему ломали позвоночник и он дважды просыпался от наркоза, устраивая переполох в операционной, генерал на миг поднял голову. В мутных стариковских глазах мелькнуло сожаление, какое-то досадное, мелкое беспокойство, словно та жертва все-таки поднялась на ноги, и забойщику – хочет он этого или нет – надо снова браться за кувалду…
Даже перед лицом праведного суда утлый, тщедушный человечек не испытывал раскаяния. Видимо, смерть была для него досадной оплошностью, и он, словно бессмертный, надеялся прорасти еще раз. Обезоруженный, по сути, связанный по рукам и ногам, он еще хранил в себе опасность. Он и в самом деле еще мог прорасти и дать побег, как осот на поле, от не видимого под землей, глубоко спрятанного корня. Он мог еще ужалить, как жалит мертвая оса, у которой жало долгое время остается живым. Он мог возродиться из небытия, как возрождается сибирская язва из случайно раскопанной столетней могилы и, с песком, с пылью от праха разнесенная по земле, вновь разит живущих.
После дачи свидетельских показаний его проводили в комнату для отдыха, предложили выпить чаю и, если он хочет, прилечь на кушетку. За дверью суетились репортеры, но часовой никого не впускал. Расторопный молодой человек в штатском, сопровождавший Великоречанина, участливо поинтересовался о его самочувствии и предложил позвать врача, но Сашка отказался.
– После перерыва вы можете вернуться в зал, – сообщил сопровождающий. – Вам будет интересно послушать.
– Нет, не хочу. Нагляделся, наслушался…
Он вышел из комнаты и очутился в холле, гудящем от множества голосов. В глазах зарябило от лиц и военных мундиров. Увлекаемый беспорядочным движением людей, Сашка потерял ориентировку и остановился возле колонны, чтобы оглядеться. Он заметил, как, рассекая толпу, к нему стремительно идет мужчина с расчехленными, болтающимися на шее фотоаппаратами и машет рукой. Пробив последний заслон, мужчина оказался рядом и, отдуваясь, спросил:
– Мистер Великоречанин?
– Ну?
– Я слушал вашу речь, мистер Великоречанин. У вас феноменальная память! Всего два вопроса! Я понимаю, вы устали, но всего два! Это правда, что на процесс вас привезли из сибирского лагеря?
– Из какого лагеря? – не понял он.
– Заключенных.
– Кто сказал? В деревне я живу, в Чарочке. – Он наконец отыскал взглядом дверь, из которой только что вышел, и, неожиданно отшатнувшись, прижался спиной к колонне.
– Вы не бойтесь, говорите. – Мужчина понизил голос. – Нас здесь не услышат. Мы могли бы ходатайствовать о вашем освобождении через Красный Крест.
Возле двери стоял человек в гражданском и нервничал, рыскал глазами по лицам людей. Он стоял точно так же и там, у шлагбаума, перед развернутыми в шеренги бывшими военнопленными, и точно так же лихорадочно шарил взглядом по лицам.
– Хорошо, не отвечайте, – наседал репортер. – Тогда последний вопрос: почему вы называли себя Бесом?
Сашка рассеянно скользнул взглядом по репортеру и неожиданно оставил его. До старого знакомого было несколько шагов, когда тот покинул свое место и направился в гущу народа. Великоречанин, однако, опередил его.
– Шестьдесят две тысячи восемьсот одиннадцатого вызывали? Так это я. Чего хотел? – Сашка подошел к нему вплотную. – Вот он я, – повторил Великоречанин и показал руку с татуировкой. – Читай!
Человек в гражданском виновато улыбнулся, помешкал несколько и скрылся в толпе.
* * *
В Чарочку Сашка вернулся только в конце ноября.
Мать выскочила к нему навстречу босая, простоволосая, обняла, уткнулась в грудь и заплакала.
– Господи! Хоть ты вернулся!
– Я ж писал, что вернусь, – сказал Сашка и огляделся, высматривая Марию. – А где Мария-то?
– Мария на ферме, – всхлипывала мать. – А вот Марейки-то нету теперь…
– Как – нету? – встревожился он. – Ты что, мать?
– Убежала Марейка, – снова заплакала мать. – Видно, не судьба мне, видно, грешница я великая, коли Бог одного ребенка так и так отнял.
Сашка завел мать в избу, посадил на лавку и, не раздеваясь, сел рядом. Поджав босые, замерзшие на снегу ноги, мать вытерла передником опухшие глаза и, протяжно всхлипывая, начала рассказывать…
– Может, оно и лучше, – вздохнул Сашка, когда мать выговорилась и умолкла. – Марейке замуж пора. Только не ей бы уходить-то – мне. Из-за меня все пошло…
Наутро он пришел в сельсовет к Кулагину. Тот уже знал о его возвращении и встретил без удивления.
– Марейка ушла, Митя, – сказал Сашка. – Как же так?
– Жалко Марейку, – помолчав, выдавил Дмитрий.
– Если жалко, то хоть сказал бы Настасье Хромовой, чтоб отстала.
– Что я ей скажу?! Что я ей, вдове многодетной, скажу? Я судить ее правов не имею.
– Ты же знаешь, Митя. Деготь-то на воротах – не мне позор, а Марейке. Она-то ни при чем. Я виноват.
– А кто ж еще? – Дмитрий ударил кулаком по столу. – Ты вот что: забирай-ка свою эту… и катись из Чарочки! Другого кузнеца найдем!
– Не уйду, – твердо сказал Сашка. – Теперь-то я уж никуда не уйду.
Из сельсовета он направился в кузню. Время было около восьми, но молотобойца Вани Валькова ни в кузнице, ни дома не оказалось. Он заявился только в десятом часу, когда Сашка в одиночку натягивал обод на тележное колесо. От Ивана пахло свинарником, огромные, растоптанные пимы были забрызганы навозом.
– Ну-ка помогай, – сказал Сашка. – Чего стоишь?
– И не подумаю! – отрезал Иван и вытер грязной рукой нос. – Я с тобой больше работать не буду. Меня и так уже дразнят.
Великоречанин отставил кувалду и выпрямился. Из Ивана вышел бы толк. Железо он любил, кузнечное дело схватывал на лету, и проворства, и смекалки хватало. Год-другой, и можно будет ставить рядом еще один горн и наковальню.
– Как дразнят-то? – спросил он.
– Бесенком. – Ваня отвернулся. – А еще хуже – немчонком.
– Свастику на воротах ты рисовал?
Иван блеснул глазами, шагнул вперед.
– Ну я. А что? Что ты мне сделаешь?
– Ничего, – сказал Сашка. – Только ты неправильно нарисовал-то. Хвостики не в ту сторону загнул.
Парнишка пощупал рукой теплую наковальню, огляделся и, шаркая пимами по глиняному полу, вышел. Сашка качнул мех, снова принимаясь за дело, но потом с грохотом опустил кувалду и присел на наковальню: одному натягивать обод и думать нечего. Пока возишься – металл остывает, а холодным его – убейся – не натянешь. «За Марией пойду, – размышлял он, глядя на угасающий горн. – Она кузнечное дело знает, как-никак в кузне жила… Если уж и Мария уйдет – тогда все… Только с фермы бы ее отпустили… Ничего, как-нибудь… Как-нибудь…»
Часов в шесть на проселке задребезжал ходок. Иван Вальков вынес крест на улицу, приложив ладонь ко лбу, пригляделся: кого это несет? На передке с вожжами в руках сидела старуха Малышева, а по бокам от нее – дед Федор и его внук, мальчишка лет десяти. Ходок подкатил к воротам, и пока старуха привязывала коня, Федор слез на землю, прошел во двор и опустился возле покойного.
– Иван, – позвал он, – ну-ка сыми покрывало-то.
Вальков откинул брезент, подкатил чурбак и, усадив деда, вернулся в старую кузню. Федор сморщил изъязвленное шрамами лицо и закряхтел, обнажая искусственно-ровный ряд зубов.
– Вот и успокоился, значит, Сашка-Бес…
Жена Малышева, крепкая еще носатая старуха, с неожиданно тихим, бархатистым голосом, принесла из ходка узел с припасами и торчащим бутылочным горлышком, поставила его на крыльцо и запричитала с ходу:
– Ай ты бедненький, ты несчастненький, да отходили твои ноженьки, да отглядели твои глазоньки, да и убрать-то тебя некому…
– Тихо, – сказал Федор. – Не шуми. Потом.
Старуха Малышева осеклась на полуслове и спросила как ни в чем не бывало:
– Неужто в деревню хоронить везти? По жаре такой? Да и Мария его тута схоронена, и мать с отцом…
– Я с председателем потолкую… – проронил дед. – Нечего возить-тревожить.
В это время Иван с подпаском вынесли гроб с крышкой на улицу, прислонили к стене бывшей кузни. Федор обрадовался, засеменил к Валькову.
– Ай, молодец, Иван! Вот спасибо тебе так уж спасибо! Я-то думаю-гадаю, как гроб делать? Мужики, вишь, обещались подъехать, да скоро ли будут?
– Что думать-гадать, – довольно буркнул Иван. – Мы уж сделали… С Мишкой вот мастерили, да милиция помогала.
Старуха Малышева, по-хозяйски обойдя избу, нашла ведра, принесла воды, приготовилась обмывать и обряжать покойного. Вальков с Гореловым и подпаском Мишкой отправились на кладбище копать могилу.
Чарочинское кладбище стояло в бору, на высоком бугре, обрывающемся к озеру. С дороги были видны замшелые кресты и полуразвалившиеся пролеты изгородей.
Иван Вальков остановился около крепкого, но уже почерневшего креста, воткнул лопату и, нагнувшись, попытался прочесть надпись, сделанную химическим карандашом. Не прочитал, но сказал уверенно, что здесь лежит жена Великоречанина, Мария, и что Сашку следует положить рядом, по левую сторону. Прорубая лезвием мох, он разметил контуры могилы, и мужики взялись за лопаты. Земля была песчаная, мягкая, только изредка попадались корешки и корни сосен.
Горелов незаметно для себя увлекся, скинул потную рубашку – от непривычной работы стало жарко. Он выворачивал комья земли, мощно вышвыривал их на бровку, иногда то черенком, то спиной задевая Ивана. Горелов неожиданно вспомнил, что ему никогда не приходилось копать могилы. Да, родственников хоронил, но копали всегда нанятые, чаще всего случайно найденные люди, которые были не прочь зашибить пятерку-другую. Они обычно толкались возле магазинов, на причалах или вокзале, готовые на любую работу. Людьми этими не брезговали, платили им охотно, давали «сверху» за «вредность» и будто откупались, освобождая себя. Помнится, сам нанимал… Надо же! Прожил сорок лет на свете и ни разу не копал могилы…
Они углубились по грудь, когда Горелов услышал отдаленный гул машины. Разом как-то ослабли руки, и земляная сырость ощутилась резко и остро.
Зеленый обшарпанный грузовик вырулил из-за поворота и промчался мимо. Горелов проводил машину удивленным взглядом. В кузове на скамейках плотными рядами сидели люди.
– Доярочки поехали, – сказал Иван, неслышно подошедший сзади. – Чарочинских, видать, на родину потянуло.
Следователь хотел спросить зачем, но промолчал. Вернувшись к могиле, спрыгнул на дно, взял лопату. Теперь и одному было тесновато. Земля пошла тверже, с глинистыми прослойками – чувствовалась вода.
– Еще на пару штыков возьми, и хватит, – сказал Иван. – Тут родники бьют…
Земля отяжелела; грузно хлопаясь на отвал, она порождала тонкие струйки подсохшего песка, и они медленно текли сверху. Горелов зачистил лопатой стенки, выровнял дно и, прежде чем подняться, долго сидел на корточках, чуя земляной холод и тепло текущего, как в песочных часах, песка…
Шестеро мужиков подняли гроб на плечи и, медленно ступая, двинулись со двора.
Причитающие бабы и старухи остались у ворот, вытирая глаза платками и передниками, затем не спеша вернулись в избу, где топилась русская печь и прел чугун с кутьей. Переговариваясь и часто вздыхая, они начали вытаскивать на улицу столы и табуретки. Одним словом, всем нашлось дело. И только Горелов, неожиданно оказавшись в стороне, стоял теперь за воротами и не знал, куда пойти. О нем ровно забыли.
…Процессия вытянулась, разобралась по чину и направилась к кладбищу. Коровы оторвали от земли головы и, насторожив уши, долго провожали ее испуганными глазами…
Когда Горелов вернулся с кладбища, приехали еще две телеги с деревенскими, и всего уже набиралось человек около сорока. До этого был маленький мирок, в котором он, следователь Горелов, по праву не то чтобы распоряжался и решал, а поступал как необходимо, как совесть подсказывала. Теперь же от него ничего не зависело. Все будет так, как распорядятся эти люди. Точнее, как заведено обычаем. И он теперь здесь чужой. Они все свои, земляки, а он – человек малознакомый, казенный.
– Милицейский-то тут все, – услышал он женский вздох со двора. – То ли мается, то ли ждет кого.
– Видать, душевный человек, – подхватила другая. – Ишь, могилку помог выкопать…
Горелов не дослушал и тихо подался в сторону кладбища. Только чтобы не стоять на месте.
Как рассказать о могильном холоде, который можно ощутить, лишь копая могилу? А его нужно обязательно ощутить, чтобы почувствовать всю радость жизни. И может быть, после этого чуть добрее и чище относиться к живущим и слушать, вглядываться в каждую жизнь и в каждую судьбу…
От кладбища потянулись люди. Шли неторопко, несли лопаты на плечах, табуретки, о чем-то тихо переговаривались. Передние, не останавливаясь, прошли мимо, лишь из середины выступил Иван Вальков и завернул к машинам.
– Вон ты где! – сказал он Горелову. – А я гляжу – куда делся?
– Дела у меня, – поморщился следователь.
– Ага, ну давай за стол, – предложил Иван и, неожиданно оглядевшись, сообщил: – Ох, чую, баня мне будет! Председатель прикатил… Но это потом! А сейчас поминать айда!
Последними шли дед Федор со старухой.
Сидя на листвяжном стояке среди разрушенного подворья, старик Кулагин вспомнил еще один момент из чарочинской жизни. Случилось это весной пятьдесят четвертого, когда дойное стадо и молодняк начали выгонять на первую траву. Одуревший от свежей земли скот шарахался по кустам, лез в полую воду, и пастух в первый же день сорвал голос. Однажды он прискакал средь бела дня на скотный двор и, не слезая с коня, закричал, захрипел, делая страшные глаза:
– Петрович! Бяда! Ой, бяда! Нетели дохнут!
Кулагина подбросило. В горячей голове отчего-то промелькнул выжженный, искромсанный виноградник возле молдавского села Кицканы. Дохнуло гарью, пылью, войной… Он распорядился запрячь коня, найти ветеринара, рано состарившуюся грузную женщину, и везти ее на выгон, а сам схватил первую попавшуюся лошадь и поскакал с пастухом к стаду. Пасли на еланях, версты четыре от деревни, – в местах, где раньше всего пробивалась трава. Кулагин еще издали заметил неподвижный бугор падшей телки. Стадо колобродило, ходило кругами у леска, и Кулагин понял, в чем дело. Больные нетели жались к скоту, лезли в середину стада, распугивая его и заставляя шарахаться. Он соскочил на землю около дохлой нетели и обошел ее кругом.
– Дурной травы объелась! – определил Кулагин. – Ишь вспучило! – И неожиданно заругался на пастуха, и так перепуганного насмерть. – Ты что? Не знал, что делать надо? В бога… Гонять надо было! Брюшину проколоть!
– Я гонял… – лепетал пастух. – Так гонял, так гонял – хоть бы что.
– Теперь отвечать будешь! – отрезал Кулагин. – На твоей совести нетель.
Тем временем стадо откатилось в сторону от леска, лишь на его опушке осталась бьющаяся телка. Кулагин, забыв о лошади, бегом устремился к ней, вновь ощутив горьковатый привкус пыли молдавской земли. Вдвоем с пастухом они с трудом подняли телку на ноги и, захлестнув на молодых рогах веревку, попробовали водить. Однако теряющее силы животное стояло на широко расставленных ногах и, качаясь, уже не подчинялось бичу и крикам. Минут двадцать они возились около пропадающей нетели. Пробовали мять брюхо, сделали несколько проколов брюшины – все напрасно. Нетель пала, можно сказать, на руках.
Вместе с подъехавшей женщиной-ветеринаром они начали осматривать телок. Ветеринар Васеня Горохова толк в своем деле знала, хотя и была самоучкой. Полумертвых телят на ноги поднимала, заболевших коров выхаживала – и все по старинке выпаивала травами да пареной трухой.
– Ой, Петрович, похоже, не дурная трава это, не чемерица, – забеспокоилась Васеня. – Видно, болезнь какая. А какая – и не пойму. Не видала я у нас такой болезни…
Вернувшись с еланей, Кулагин застал переполох на скотном дворе. Заболели еще четыре телки и две коровы. На ферму сбежалась чуть не вся деревня, вылезли древние старухи, старики; и все наперебой давали советы, вспоминая, как было да в каком году; кто-то уже прошамкал – порча, порчу навели; и сколько ни выхаживали гибнущий на крестьянских глазах скот, было ясно: не выходить. Кулагин метался по скотному двору с чувством, что вот-вот прогремит взрыв и его накроет черной, удушливой волной. Председатель, не дозвонившись до района (половодьем свалило столбы), послал нарочного в соседнюю деревню. К вечеру заболевший скот пал. Народ с фермы не расходился до глубокой ночи. Осмотрели, прощупали весь здоровый скот, разделили его на группы, развели по разным углам и поставили на привязь. Кулагин, не доверяя дежурным, всю ночь наблюдал за поведением коров и нетелей, сам поил их отваром, заготовленным в бочках, но и это не спасло. Рано утром несколько нетелей и коров забеспокоилось, заорало дурниной, и вскоре количество павших голов увеличилось до девятнадцати.
Измученный, насмерть уставший Кулагин сел на край корыта, чтобы перевести дух. Болезнь есть болезнь. И коли случилась она, непонятная, неизвестная даже старикам, тут уж ни Васеня Горохова, ни заведующий фермой Кулагин, ни председатель не помогут. Бывало же по колхозам, что скот падал начисто и спасти не могли.
Он не чувствовал вины за собой, пока не чувствовал. Страх пришел неожиданно, когда Кулагин, передохнув, поплелся домой по деревенской улице. Догадка, внезапно озарившая его, заставила остановиться посередине Чарочки: скот из личных дворов был цел и невредим! А ведь на одних еланях с колхозным пасется, и, бывает, стада сливаются. Тут уж если б какая зараза была, всех бы коснулось. А нет же! Падеж только в колхозном стаде!
Кулагин пришел домой и первым делом бросился в станку (личный скот на это время решили не выгонять). Корова стояла у кормушки и лениво жевала одонье. Словно удостоверяясь, он ощупал ее худые бока, мослы выпирающего крестца и пожалел, что не обнаружил признаков болезни. Именно пожалел, потому что заболей его корова – стало бы легче, отошли бы страшные догадки…
Колхозные коровы дохнут, а личным хоть бы что. Если эпидемия – дохнут те и другие. Значит, потянут его к ответу. Непременно потянут! Вот приедет комиссия – и начнется… Он, конечно, не травил. Он сам любому вредителю глотку порвет, с землей смешает. А отвечать-то все равно ему, заведующему! На старые заслуги не поглядят…
Прямо на вредительство похоже. В деревне давно, поди, смекнули, только молчат пока. Молчат и на него поглядывают. Ведь и доводы найдутся, и причины: обиделся, дескать, Кулагин, что его на выборах «прокатили», согнали с теплого местечка, из начальства разжаловали. Озлился на народ и решил напакостить втихомолку. Шепнет кто-нибудь вот так на ухо комиссии – а ее не избежать, – и каюк ему, крышка. Потом хоть ори, что какой дурак сам себе вредить станет, своих подотчетных коров опаивать, себя под тюрьму подставлять, – не поверят. Шепоток-то зараза такая, от него не открестишься, не отмоешься…
Он со страхом оглядел свои руки, колени, сапоги: все измазано, затерто навозной жижей, зеленой коровьей слюной и грязью. Куда теперь ему? Куда?
– Нет, не я это, не я… – вслух прохрипел Кулагин и затравленно обвел взглядом двор.
Но кто же тогда? Кто?.. Кто мог учинить такое вредительство? Васеня Горохова? Боже упаси… Доярки?.. Нет-нет. Бабы свои, деревенские – на скотину рука не подымется. А кто?..
Показалось, кровь на мгновение остановилась в жилах, до отказа наполнив их тугой, горячей струей… Бес?!
Он?! В плену был, с немцами якшался и до сей поры водится с ними. А ну как подосланный?..
Удивляясь себе, Кулагин отмел подозрения против Беса, отмел разом, решительно. «Нет, и он не мог. Не годится Бес для вредительства, не вредный он. И Анна у него хоть и немка, а не будет пакостить. Своя она стала, колхозница…»
Кулагин отвел подозрения. Отвел, хотя в тот же миг и письмо свое вспомнил районному прокурору. Кулагин сдержал обещание вывести Беса на чистую воду. Вскоре и отписал прокурору, чтобы поинтересовались, поглядели на Великоречанина, чем он в плену занимался, почему сдался живой и здоровый и что за дружба у него такая непонятная опять же с немцами, поселенцами. Должно быть, тут не все чисто. А перед народом в деревне он все юлит, в глаза заглядывает. Если человек со всеми ласковый, значит, тут что-то не то… Кулагину тогда пришел коротенький ответ, где писали, что его заявление передано в военную прокуратуру. А оттуда до сей поры ни ответа ни привета…
«Бес – нет, – сосредоточенно думал Кулагин. – Бес рад не рад, что его в деревне привечать стали… Кто ж тогда, а? Вроде чужих не видно было. Разлив кругом, не зная обходов-то, и не попадешь…»
Вот и комиссия так думать станет. Переберет всех, одного по одному, и остановится на заведующем Кулагине. С него главный спрос, а девятнадцать, считай, коров – не копейку стоят… Надо же! Войну пережил, изранило, искорежило… И все для того, чтобы кончить позором!
После обеда за ним прислали мальчонку. Кулагин спросил сквозь зубы – сколько еще? Оказалось, падежа больше не было. Отправив посыльного, Кулагин направился к скотному двору. Он шел, не разбирая дороги, лез через залитые мочажинки, черпая сапогами воду, запинался о кочки и оглядывался, будто ждал погони. Когда он выбрался к машинному двору, от которого рукой подать до скотного, и, решив спрямить, пошел мимо сеялок, плугов и борон, на его пути неожиданно возник Бес. Он что-то ремонтировал, сидя на земле, в сухой прошлогодней траве. Кулагин остановился в шаге от него, отер рукой щетинистый подбородок. С минуту они молчали, глядя друг на друга.
– Не тушуйся, Митя, как-нибудь… – наконец проронил Бес.
– Думаешь, обойдется? – с тихой безнадежностью спросил Кулагин и, вздохнув, сам себе ответил: – Нет, видно, не обойдется…
Вспоминая детали того времени, старик Кулагин вдруг ясно ощутил, как близок он был тогда к примирению. То был единственный миг, когда оно могло состояться, причем быстро и навсегда. Отступать, менять свой норов он не любил, да и не умел. Будто какое-то наваждение нашло: ни зла к Бесу, ни неприязни Кулагин в тот момент не испытывал. А что, замирись он тогда – пошла бы жизнь по-другому? Да нет, видно, так бы оно все и осталось. Разве что избу чужие люди не увезли бы. Стерег бы ее Бес и близко никого не подпустил. А с избой-то и душа на месте была бы сейчас…
Тогда для Кулагина и в самом деле все обошлось.
Через сутки приехала комиссия из района. Стали производить экспертизу и скоро установили причину падежа. Вплотную со скотным двором стоял старый, оставшийся еще от единоличной жизни овин с проваленной крышей. Одно время в нем держали фураж, но потом из-за негодности забросили. А тут как-то зимой колхозный агроном, мальчишка совсем, недавно из техникума прислали, ездил в район на совещание и привез оттуда четыре подводы удобрений. Гордился еще, что сумел добыть, поскольку на район пришло совсем мало, другим агрономам только по пригоршне дали, напоказ, а ему же тридцать мешков отвалили на бедную чарочинскую землю. В Чарочке минеральные удобрения в глаза не видывали. Мужики пощупали его, в руках потерли, на вкус испытали – соль не соль, – пожали плечами и потеряли интерес. Агроном же сгрузил мешки в старый овин и стал ждать весны. И только весной, перед вспашкой, поняли, что лежать удобрениям бог знает сколько времени: не руками же разбрасывать его по полям (хотя агроном и пробовал). К тому же в старый овин за зиму набило снега, который весной растаял, а вместе с ним начали таять и каменеть удобрения. Несколько мешков вытащили, едва разбили ломами и махнули рукой. Жили без него и проживем. Тем более земля вокруг овина аж почернела, даже крапива с лебедой перестали расти.
То ли скоту показалось, что это соль-лизунец, то ли на вкус им понравилось, но едва утром пастух выгонял со двора стадо, как коровы лезли к разрубленным мешкам у овина и лизали удобрения. Кто бы мог подумать, что агроном такую отраву привез?
Агроном сидел на крылечке правления колхоза и плакал.
– Как же так, дядя Митя?.. Я не хотел, я не знал… Я хотел, чтоб урожайность поднять… Я же не специально!
– А ничего! Вот узнаешь! – резал Кулагин. – Навез всякой заразы. Сколь из-за тебя скота сгубили!.. Много вас таких, которые не специально делают, вроде как дети. Зато вон что выходит! – Он потряс искалеченной рукой в сторону скотного двора.
Старик Кулагин попытался вспомнить фамилию агронома – не вспомнил. Перед глазами стояло мальчишеское веснушчатое лицо с грязными подтеками и узенький, сбившийся набок галстучишко. Вдруг жалко стало парня. Чего он, Кулагин, тогда так озлился на него? Зачем кричал? Напугать хотел, что ли? Так парнишка и так был перепуганный, от сраму весь до ушей горел.
Старик разволновался. Нет, не пугнуть хотел – сам с испугу орал, вернее, с радости, что пронесло, что избавила его судьба от позора и стыда. Ведь ликовало все внутри, даже злость была ликующей: хоть становись перед народом и кричи – чистый я! Как есть чистый!.. Эх, тогда бы ему парнишку этого пожалеть, может, вступиться за него. Что с ним стало? Где он нынче?..
Размышления Кулагина прервал гул и дребезг подъехавшей к дому Беса машины, с нее начали спрыгивать люди, много людей. Издали не разглядеть, кто, но по одежде видно, свои, деревенские, да и грузовик-то колхозный. Старик машинально собрал рассыпавшиеся монеты, сунул их в карман вместе с кисетом и заспешил на дорогу. Пойти глянуть, чего это народ пожаловал. Однако, выпутавшись из нагромождения трухлявых досок и плетней и оказавшись на улице, Кулагин замедлил шаг. Неужто к Бесу приехали? Неужто и впрямь хоронить собираются? Пожалуй, да. Так бы зачем понесло их в Чарочку?
Он не мог оставаться один, когда где-то собирался народ. Его тянуло к людям, иногда помимо своей воли. Он, как пчела, всю жизнь тянулся к своему улью и где-то глубоко в душе побаивался отстать или заблудиться. Кулагин шел не торопясь и все спрашивал себя: как же это получается? Всю жизнь с Бесом на ножах жили, а теперь он к нему на похороны, на поминки идет. Смущало старика не то, что люди скажут, подумают или кто-то глаза ему колоть станет, припомнив ненависть к покойному. Поражало и неприятно настораживало другое: как же это люди-то к Бесу собрались? Вроде не звал никто. Кому звать-то? А ведь собрались, вон и печь затопили, похоже, к поминкам на стол готовят. Давно ли чарочинские говорили: мол, чего Бес один живет, как сыч, людей сторонится. Ехал бы в деревню и жил, как все. Что он там, деньги копит? Так деньги с собой в гроб не положишь…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.