Электронная библиотека » Сергей Сергеев-Ценский » » онлайн чтение - страница 35


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 17:50


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 35 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +
VI

Ночью, как и предполагал Истомин, снова была сильная пальба по Камчатке. Французы, руководимые энергичным Боске, задались, очевидно, целью не только мешать ночным работам на Зеленом Холме, но и разрушить, сровнять с землей все это скороспелое укрепление, которое не успело еще вооружиться достаточно сильно, чтобы вести поединок с их батареями.

Истомин был там в полночь. Туда везли орудия. Одно из этих орудий было подбито, чуть только его поставили. Когда вместо него подоспело новое, Истомин сам наблюдал за его установкой, хотя командир люнета Сенявин и упрашивал его не рисковать напрасно.

Думая над тем, как можно применить приказ Нахимова в ночные часы, когда идут и должны идти совершенно необходимые саперные работы и в то же время открывается – и не может не открываться – канонада, он пришел к мысли отводить людей по траншее с более опасного участка на менее опасный.

Это заметно уменьшило число потерь, хотя и замедлило работы.

Начальник большого участка линии обороны Истомин видел, что с началом теплых весенних дней союзные войска ожили, как стаи мух, и вот к ним, ожившим, обогревшимся на щедром крымском солнце, везли и везли на больших океанских пароходах, как «Гималай», и новые дальнобойные мортиры, и огромные запасы снарядов, и большие пополнения людьми. Об этом говорили дезертиры и пленные, но об этом писали также весьма откровенно, не считаясь ни с какими военными тайнами, корреспонденты английских газет.

Между тем он знал и то, какие древние пушки выволакивались из хранилища адмиралтейства и ставились на бастионы взамен подбитых, но прозорливое высшее начальство требовало, чтобы из этих музейных старух палили умеренно не только потому, что они были почти безвредны для атакующих, но и по недостатку пороха и снарядов, что стало обычным.

Ближайший к Севастополю пороховой завод был в местечке Шостка, Черниговской губернии – в нескольких сотнях верст от Перекопа; снаряды шли из Луганска, тоже через Перекоп, но Луганск был довольно далеко от Севастополя.

И, однако, дела обстояли так, что защищать Севастополь было делом чести русского имени, хотя бы он и был схвачен железной хваткой.

Истомин нашел в себе и то хладнокровие среди опасностей, даже презрение к ним, и ту жажду деятельности во вред противнику, которые его отличали.

Он и теперь шел к Камчатскому люнету, как шел бы хозяин на свое поле, пережившее ночью грозу, град и ливень. Кроме того, с саперным капитаном Чернавским, который теперь ведал там работами вместо Сахарова, ему хотелось поговорить о новой траншее для резерва батальонного состава между исходящим углом Малахова и правым флангом люнета.

Лихие фурштаты умчали уже чем свет убитых этой ночью, сложив их тела, как поленницы дров, на свои зеленые фуры и еле накрыв их заскорузлым и черным от крови брезентом; раненых же отнесли на Корабельную, на перевязочный, к профессору Гюббенету, и теперь на Камчатке все пришло в будничный вид, даже аванпостная перестрелка велась уже лениво.

Желтая, чуть заметная на фоне молодой тощенькой и низенькой травки линия французской параллели против Кривой Пятки, такую лаву чугуна извергавшая ночью из своих орудий, теперь не представляла ничего внушительного. Странно было слышать жаворонков вверху, в чистом синем небе, но они пели… они трепетали крылышками и заливались, потому что была ранняя весна, время их песен.

В первый раз именно в этот день – 7 марта – услышал их Истомин в этом году.

Когда капитан-лейтенант Сенявин встретил его рапортом о благополучии, он отозвался ему, добродушно улыбнувшись:

– И даже – о, верх благополучия! – жаворонки поют, чего же больше хотеть?

На молодом, но усталом лице Сенявина с черной пороховой копотью в ушах, ноздрях и на крыльях большого прямого носа мелькнуло было недоумение, но он поднял воспаленные глаза кверху, тоже улыбнулся и сказал:

– Да, жаворонки… А рано утром журавли летели, курлыкали…

– Вот видите – и журавли еще…

Истомин пошел вдоль укрепления, попутно спрашивая о потерях. Орудия в исправном виде стояли на починенных, а кое-где и не тронутых бомбардировкой платформах, и матами из корабельных канатов были завешаны амбразуры. Истомин знал, что маты эти стали плести по почину капитана 1-го ранга Зорина, ведавшего теперь первой дистанцией, как он четвертой. Это очень простое нововведение оказалось очень удачным, предохраняя артиллерийскую прислугу от пуль, и спасло много людей. Прежде ставили с этой целью деревянные щиты, но штуцерные пули пробивали их, как картонку, а в матах из канатов они застревали. Кроме того, щиты, раздробленные ядрами, калечили много людей своими обломками: этого не случалось с матами. Так мешковатый Зорин, решившийся в сентябре на совете у Корнилова первым высказать мысль о затоплении судов, теперь показал, что он вполне освоился и с сухопутьем.

Истомин недолюбливал Зорина, но подумал о нем с невольным уважением;

«Все-таки не глуп… Ведь вот же мне не пришло в голову насчет этих матов, а вещь получилась большой цены…»

Старый боцман с корабля «Париж» Аким Кравчук оказался здесь же, на Камчатке.

– А-а! Кравчук, здорово! – проходя, крикнул ему Истомин; и Кравчук, у которого к Георгию за Синоп прибавился еще крест за Севастополь, вытянувшись насколько мог при своей короткой, дюжей фигуре, гаркнул осчастливленно:

– Здравь жлай, ваш присходитьство!

В левой руке у него был крепко зажат кусок хлеба. Это была привилегия нижних чинов севастопольского гарнизона – печеный хлеб; солдаты на Инкермане получали хлебную порцию сухарями.

Артиллеристы-матросы, которым пришлось много поработать ночью, иные спали тут же, около своих орудий, за бруствером, иные ели копченку, курили трубки, а заступившие их места с рассвета ревностно дежурили, так как редкая стрельба все-таки велась.

Сменившиеся и спавшие здесь около орудий были, конечно, те самые лишние люди, о которых писал в своем приказе Нахимов, но Истомин знал, что бесполезно, пожалуй, гнать их отсюда в блиндажи, к тому же не вполне еще надежные, что у них повелось так с самого начала осады – и прочно держится по традиции – не отходить от своих орудий до полной смены всей своей части; они рыцарски соблюдали этот неписаный свой приказ, и трудно было так вот на ходу решить, что это такое: удальство или храбрость.

На своих местах стояли сигнальщики, иногда покрикивая: «Чужая!..», «Армейская!..», «На-ша, берегись!..» Особые дежурные, устроившись между мешков, наблюдали за действиями противника в трубы… Обычный распорядок редутной жизни привился уже и на Камчатке.

Саперный капитан Чернавский, проведший беспокойную ночь вместе с Сенявиным, пока тоже не уходил спать и так же, как Сенявин, казался усталым, но бодрым, а небольшое и подвижное лицо его было так прихотливо и щедро разрисовано и копотью и пылью, что стало совсем обезьяньим.

О произведенных им ночью работах он докладывал обстоятельно и с выбором точных выражений, так что Истомин, слушая его, досадливо думал, что он несколько излишне увлекается мелочами, однако не перебивал, иногда даже сам задавал вопросы.

Они шли втроем, и Истомин сознательно направлялся именно к тому месту, где он думал удобнее всего соорудить траншею для резерва на случай штурма, чтобы иметь батальон и в относительной безопасности и всегда под руками…

Но если дежурили матросы с подзорными трубами на Камчатке, то наблюдали за Камчаткой в такие же трубы и оттуда, со стороны французов, и человек в ярко блестевших на весеннем солнце густых адмиральских эполетах, шедший в середине между двумя другими офицерами по открытому пространству внутри люнета, был замечен.

Первое ядро пролетело довольно низко над головами всех трех, повизгивая.

– Ого! – сказал Чернавский. – Это по нас!

– Прямой наводкой! – крикнул Сенявин. – Ваше превосходительство, прячьтесь в траншею!

Они шли как раз вдоль траншеи, которую уже начали копать ночью, но не там, где облюбовал место Истомин, а гораздо ближе к переднему фасу люнета.

Ему это казалось лишним: передний фас и без того был хорошо защищен валом и рвом, между тем как правый был открыт, а французы всегда при штурмах прибегали к обходам с флангов.

Адмирал посмотрел на капитан-лейтенанта с недоумением: ему, Истомину, этот молодчик, только что поступивший под его команду, дает уже совет прятаться в траншею! Плохо же он знает своего начальника!

Очень насмешливы были истоминские глаза, когда он поглядел на Сенявина, сказавши:

– От ядра, батюшка, не спрячешься!

При этом он повернул лицо в сторону французских батарей, и то страшное, что произошло дальше, было делом всего только одной секунды.

Ядро среднего калибра, пущенное также прямой наводкой вслед за первым, встретило на своем пути именно это белое, нервное, ясноглазое лицо Истомина, и в тот же момент упал наземь Сенявин, контуженный в голову костями черепа Истомина, а Чернавский, ослепленный белыми клочьями истоминского мозга, плеснувшего ему в лицо, отшатнулся и тоже не удержался на ногах…

От Георгия 3-й степени остался на шее Истомина только обрывок ленты.

Когда обезглавленное тело бессменного в течение полугода командира Малахова кургана подносили на носилках к башне, Витя Зарубин беспечно смотрел на отдыхавших солдат, игравших поблизости в «носы». Это была любимая игра всех солдат. От шлепанья по носам, умеренным, маленьким и большим, распухали не столько носы, сколько карты, и Витя удивлялся, как игроки различали в них масти и фигуры, до того они были засалены и черны.

Солдаты хохотали, Витя улыбался их веселью, но вдруг остановились невдалеке люди с носилками…

Витя не спрашивал, кого принесли: для него достаточно было только взглянуть на забрызганный кровью серебряный адмиральский эполет… над эполетом же торчал только почерневший остов шеи: головы не было…

Витя вскрикнул, закрыл руками лицо, и спина и плечи его сразу крупно задрожали от рыданий…

VII

На другой день торжественно хоронили останки того, кто был душой Малахова кургана. Тот склеп, в котором лежали тела адмиралов Лазарева и Корнилова, был тесен: он мог вместить только три могилы. Третью Нахимов оставил за собою еще тогда, в скорбный день похорон Корнилова.

Но вот Истомин предупредил его на пути смерти… Где же было хоронить Истомина?

– Эти прыткие молодые люди… они… да-с, да-с… они очень спешат, спешат-с… – бормотал Нахимов, вытирая слезы платком в стороне от тела, обезглавленного на гильотине войны.

Даже как-то совершенно против правил дисциплины, не только против ожиданий это вышло. Истомин был не только моложе его годами чуть не на десять лет, не только гораздо моложе чином, но за ним не числилось и никакого самостоятельного и яркого подвига, как, например, хотя бы за Корниловым. Этот последний, руководя боем колесного парохода «Владимир» с равносильным турецким пароходом «Перваз-Бахры», что значит «Морской вьюн», победил его в единоборстве, взял на буксир и притащил в Севастополь, как Ахилл приволок в стан греков труп побежденного им Гектора, прикрутив его за лодыжки к своей боевой колеснице…

В склепе было только три места.

Лазарев, Корнилов, Нахимов – этот триумвират был бы бесспорно триумвиратом равноценных в глазах всего флота, в глазах народа, в глазах истории, – так при всей своей скромности привык уже думать сам Нахимов. Но как же быть теперь с этим пылким молодым адмиралом, погибшим на своем трудном и почетном посту стража Севастополя?

Чувство собственника на почетную могилу в склепе оказалось в Нахимове гораздо сильнее, чем чувство собственника в отношении разных житейских благ, начиная с денег, которые обыкновенно он раздавал до копейки, еле дотягивая месяц перед получкою огромного жалованья. Лазаревский склеп был как бы пантеоном в его глазах, и, однако же, явно было, что четвертая могила там не могла поместиться.

Часы очень острой внутренней борьбы переживал Нахимов; наконец, он решился и, отправившись к Сакену, как временно командующему Крымской армией, просил у него дозволения похоронить молодого адмирала, достойнейшего защитника Севастополя, на своем, нахимовском, месте.

После похорон он вспомнил, что на свете было существо, которому не безразлично, кто погребен вместе с Лазаревым: это была вдова Лазарева, жившая в Николаеве. И он, так ненавидящий всякую письменность, написал ей письмо:

«Екатерина Тимофеевна! Священная для всякого русского могила нашего бессмертного учителя приняла прах еще одного из любимейших его воспитанников. Лучшая надежда, о которой я со дня смерти адмирала мечтал, – последнее место в склепе подле драгоценного мне гроба я уступил Владимиру Ивановичу Истомину! Нежная, отеческая привязанность к нему покойного адмирала, дружба и доверенность Владимира Алексеевича (Корнилова) и, наконец, поведение его, достойное нашего наставника и руководителя, решили меня на эту жертву. Впрочем, надежда меня не покидает принадлежать к этой возвышенной, благородной семье; друзья-сослуживцы, в случае моей смерти, конечно, не откажутся положить меня в могилу, которую расположение их найдет средство сблизить с останками образователя нашего сословия. Вам известны подробности смерти Владимира Ивановича, и потому я не буду повторять их. Твердость характера в самых тяжких обстоятельствах, святое исполнение долга и неусыпная заботливость о подчиненных снискали ему общее уважение и непритворную скорбь о его смерти. Свято выполнив завет, он оправдал доверие Михаила Петровича…»

Торжественное введение Истомина в пантеон русской славы закончилось к семи часам вечера 8 марта, а через час после того и Нахимов, как начальник гарнизона и командир порта, и Сакен, как заместитель главнокомандующего, получили донесение, что на Северную сторону уже прибыл и желает их видеть новый распорядитель судеб Севастополя и Крыма князь Горчаков.

Так гибель Истомина стала на рубеже двух периодов обороны: ею закончился меншиковский, после нее начался горчаковский.

Разницу между собой и Меншиковым новый главнокомандующий подчеркнул сейчас же, как прибыл. Он спросил Сакена и Нахимова, где их квартиры и штабы, и, узнав, что в городе, на Екатерининской улице, оскорбленно вскричал:

– Ну, вот видите! В городе, в приличных, конечно, домах!.. А для меня и для моего штаба вы приготовили какую-то молдаванскую хибару!

– Это инженерный домик, – ответили ему, – в нем помещались до своего отъезда их высочества, великие князья.

– Вы слышите? – обратился желчно Горчаков к своему начальнику штаба, генералу Коцебу. – Меншиков заставил их высочества жить в этом убежище!..

А где же помещался он сам?

– По Сухой балке, здесь же поблизости, в матросской хатенке, ваше сиятельство.

– Во-от ка-ак! – Горчаков в недоумении обвел всех кругом подслеповатыми глазами, вооруженными сильными стеклами очков, и заключил трагически:

– Ну, теперь уж я вижу ясно, какое я получил наследство!

Глава третья
ХЛАПОНИНКА
I

Воспоминания раннего детства очень редко посещают нас, и если они возникают на поверхности нашего сознания, то держатся недолго. Они робки, их пугает сложная взрослая действительность; они исчезают поспешно под напором ее, как тени утра под натиском ярких солнечных лучей.

Если же они овладевают нами так неотступно, что требуют воспроизведения в связном рассказе, то это вернейший признак нашей старости, неспособной уже к новым восприятиям жизни; а если случается с нами подобное в молодости, – признак болезни, временно отбросившей нас от повседневности.

Предчувствие смерти нередко тянет нас властно к тем местам, в которых протекло наше детство: погляди в последний раз, сомкни конец с началом в неразрывный круг и простись навсегда с теплой зеленой планетой, называемой Землею.

Воспоминания детства, приходящие к нам во время болезни, бывают радостны для нас и нас возрождают. Так тяжело контуженный в голову штабс-капитан Хлапонин, получивший в виде рецепта от Пирогова поездку в родные места, жадно припал к родникам своего детства, испытав на себе с первого же дня их целебность.

К концу января он не только восстановил в памяти наиболее яркие картины детства, став таким образом снова на прочный якорь, он вошел даже в круг понятий, мгновенно вышибленных из его мозга там, на третьем бастионе, в начале октября.

Он не совсем связно говорил еще, иногда запинался и шевелил пальцами, подыскивая нужные слова, но все-таки находил их. Он не мог еще вести длительной беседы, но мог уже осмысленно отвечать на вопросы; он не мог еще доказывать, зато умел уже утверждать, и, что радовало Елизавету Михайловну больше всего, он начал как-то незаметно для самого себя владеть хотя и неуверенно еще левой рукой и ходить по комнатам без помощи палки.

Между тем прошла только половина срока, в который он мог бы, по предсказанию Пирогова, совершенно поправиться, и у Елизаветы Михайловны теперь уже не возникало сомнений в том, что так именно и будет через шесть недель; ради таких блистательных результатов она решила не бросать Хлапонинку для Москвы и, насколько хватит сил, терпеть Хлапонина-дядю, который точно задался целью испытывать ее терпение, хотя был только самим собою.

Однажды вечером, когда Дмитрий Дмитриевич рано ушел из столовой спать, Василий Матвеевич удержал ее за столом под предлогом каких-то деловых разговоров. Зная его скупость, она думала, что он скажет ей что-нибудь насчет платы с них за проживание в Хлапонинке, – от него можно было ожидать даже и этого, – однако разговор завязался другой: он начал вдруг жаловаться на свою одинокую жизнь, которая «подвигается уже к старости».

– К старости, дорогая Елизавета Михайловна, да-а, к старости!.. Я во всякие эти там самообманы, как говорится, не вдаюсь, нет. Думаешь-думаешь, вот тут сидя, на этом месте, в одиночестве полном, – зимою, как вот теперь, особенно: зачем ты живешь на земле? Зачем бременишь ее, матушку?..

И выходит даже как-то страшновато иногда, – я вам вполне серьезно говорю, как священнику на духу, – страшно!.. Сидишь один, а часы вот эти тикают.

Смотришь на них – тик-тик, ан уж и секунда, а еще тик-тик – целых две… А там минута уж набежала, а там десять, двадцать и… батюшки мои, целый час! А потом и другой час… и третий… А ты сидишь себе за чаем один…

А? Один, – ведь это что! Ведь это же как все равно в Петропавловской какой-нибудь крепости преступники политические сидят, мне говорили, одиночествуют в заключении. Однако же им есть за что, – они политикой занимались, а я-то за что же наказан так беспощадно? Я никакой вот политикой ни-ни, никогда в жизни, и даже книг запрещенных никогда не любопытствовал видеть, ну их совсем!.. Я своему государю верный раб по гроб жизни и никаких рассуждений при себе о нем не позволяю. За что же я осужден!.. Ведь маятник тикает, дорогая Елизавета Михайловна, и время идет. Куда же оно идет? К старости, только к старости, больше некуда-с!

Она смотрела на него с недоумением: о какой еще старости в будущем он говорит? В ее глазах он и теперь был старик. От выпитого за ужином вина на лице его появилась обычная у него в таких случаях стариковская бугристая багровость, «боковой заем» его – зачес на лысину – растрепался, и плешь предательски поблескивала, как у генерала Кирьякова; набрякшие глаза слезились, но глядели на нее умильно-пристально.

Она улыбнулась и сказала:

– Что же вы свою родовую вотчину за Петропавловку принимаете? Кто вам запрещает жениться, например, чтобы не быть одиноким?

– Благой совет! – так и подпрыгнул он на стуле, как будто услышал что-то необычайное. – Вот видите, что значит – один ум хорошо, а два еще лучше! Благой совет!.. Но возникает вопрос: на ком жениться? Может быть, вы мне уж и невесту укажете?

– Вам, кажется, лучше знать невест тут около вас, а мне откуда же?

– Около меня тут! – подхватил он и даже развел руками, точно был изумлен. – Вот видите, как вы попали в точку! Около меня тут, это и была мечта моей жизни. Чтобы под межу, под межу непременно! – пригреб он к себе воздух. – Это и была моя цель, однако же не достиг!.. Вот луга на Лопани косить летом буду я, а не Таборские, – луга я у них окончательно отобрал, – сказал он победоносно, чего не говорил раньше. – Но что касается невесты, у них там нет невесты, даже и засиделой… У Говорухи нет, у Титаренки нет, да с ними обоими я в ссоре… были процессы, – я выиграл…

У Перекрестовых? С ними, правда, мне тоже пришлось судиться, но это еще и так и сяк… Считается, что у них будто бы невеста на выданье, да ведь она чистая дурища, представьте себе, куда же ее взять? На посмешище людям? И она шепелявит… и, кажется, даже из ушей у нее течет… Бррр!.. А я, я, я?.. – Тут он выпрямился и даже выпятил грудь насколько мог. – Я еще вполне в своей мужской силе, здоров, умен, и гнездо свое свить еще вполне я в состоянии, и совью! И чтобы в этом вот самом доме детишки мои бегали и кричали, – вот чего я хочу! Вы, кажется, думали, что я тишину люблю?

Нет-с! Совсем напротив, ненавижу я тишину! А люблю я, чтоб топали около меня ножонки детские, и чтобы крик был, и чтобы ссоры из-за игрушек, из-за конфет, из-за чего угодно, только чтобы крик и ссоры! Вот это жизнь! А без ссор какая такая жизнь? Прозябание, как у зерна в земле… Удивляюсь я, вы меня извините за нескромность, почему это у вас с Митей деток нет? – очень понизил он голос.

Елизавета Михайловна ответила спокойно:

– Очень хорошо это вышло, я думаю, что мы пока не обзавелись детьми.

Теперь вот я вижу, что мне удалось все-таки спасти Митю не только от смерти, а даже и от инвалидности, а если бы были у нас маленькие, то ведь тогда меня, конечно, не было бы с ним в Севастополе, и он бы непременно погиб от недостатка ухода, до того он был плох. Когда бы вы видели только, сколько от этого погибает несчастных солдат! Ужас! Тысячи! А между тем будь уход, какой следует, их можно бы было спасти так же, как и Митю.

– От недостатка ухода, вы сказали? – встрепенулся Василий Матвеевич.

– Женского, женского ухода, разумеется!.. О чем же говорю вам и я? Только об этом! Отчего же погибаю и я? Только от этого!.. А я погибаю, Елизавета Михайловна, погибаю!

И он сложил перед нею руки, как складывал, когда молился перед иконой, и глядел на нее умоляюще, как на икону.

– Кто же вам велит погибать, если только вы сейчас не играете какой-то роли? – наблюдая его, так же спокойно, как прежде, сказала она.

– Чтобы я, я… играл перед вами… роль какую-то? – изумленным и даже несколько оскорбленным тоном отозвался он.

– Я, например, слышала, что у вас есть и семья в Курске, значит вы не такой уж и одинокий, – продолжала она.

– В Курске? От кого же это вы слышали? – отшатнулся он.

– Право, не помню уж от кого именно.

– Да, есть, есть семья в Курске, не отрицаю! Но ведь это же обыкновенный мезальянс! У кого же нет таких побочных семей?

Он принял встопорщенно беспечный вид, как уличенный в полнейшем пустяке, а она припомнила вдруг, как ключница Степанида говорила ей о «незаконной» семье Василия Матвеевича, живущей в Харькове, а совсем не в Курске, поэтому совершенно непроизвольно, как бы желая поправиться, протянула она:

– В Харькове?

– А-а, и о харьковской моей семье вам уже насплетничать успели!

Та-ак-с! – И Василий Матвеевич прошелся по комнате петушком и пригладил перед зеркалом свой зачес. – О курской моей семье вы могли, конечно, узнать от своих родных в Курске или же от хороших знакомых там же, а что касается харьковской, то это уж кто-то вам шепнул из моей милой дворни…

И, пожалуй, даже я догадываюсь – кто!

Глаза у него посуровели вдруг и стали очень неприятны Елизавете Михайловне, так что она пожалела, что проговорилась, выдав тем Степаниду.

Чтобы задобрить его, она сказала:

– Я понимаю, что вы думаете о такой семье, какую дает только церковный брак.

– Вот именно-с, – буркнул он нелюбезно.

– Чтобы жена ваша жила с вами здесь, помогала бы вам в хозяйстве, разделяла бы все ваши вкусы…

– Непременно-с! Всенепременно!

Он еще смотрел на нее подозрительно, но, видимо, начал уже смягчаться; она же продолжала:

– Если вас томит одиночество, когда у вас так много дел, то сколько девиц и вдов томит оно в тысячу раз сильнее потому уже, что они ничем не заняты.

– Назовите же мне хотя бы одну! – стремительно придвинулся он к ней.

– Так вот сразу разве можно припомнить? – улыбнулась она.

– А может быть, у вас есть не то чтобы родная сестра, – такой нету, я знаю, – двоюродная, троюродная, только чтобы на вас похожая, а?.. Есть?..

Разумеется, незамужняя только, подумайте!

Он смотрел на нее с самым неподдельным упованием: это светилось в его глазах, это было в его вытянутой к ней шее, подавшихся вперед плечах, даже пальцах, но ей все-таки пришлось сказать ему:

– Нет, такой не найдется.

– Вот видите! – отшатнулся он. – А вы говорите тысячи! – И даже голос его опал. Однако он не отошел от нее; он добавил проникновенно:

– Митя счастливый человек. Он недаром, – вы это знаете, надеюсь, – в сорочке родился.

– В сорочке? – машинально спросила она.

– Именно, в сорочке… Вот когда вам придется рожать детей, вы узнаете, что это такое – сорочка.

– Вы меня спрашивали о двоюродных моих и троюродных сестрах, но если бы они и существовали на свете, то ведь у них ни у кого не было бы в приданом имения, как не было его и за мной, – не совсем без умысла сказала Елизавета Михайловна.

– Вы, вы лично, такая, как вы есть, стоите большу-щего имения! – горячо отозвался на это Василий Матвеевич.

В это время донесся из спальни голос Дмитрия Дмитриевича:

– Ли-за!

И она тут же встала и вышла, поспешно простясь со старым холостяком, отнюдь не обремененным двумя своими семьями в двух соседних губернских городах, Харькове и Курске, но мечтающем о третьей семье, в Хлапонинке.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации