Текст книги "Зарождение добровольческой армии"
Автор книги: Сергей Волков
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 45 (всего у книги 52 страниц)
А. Ваксмут364
Моряки у Корнилова365
Вскоре после большевистского переворота так называемый Цент-робалт в Гельсингфорсе, где находился почти весь действующий флот, заявил, что он не нуждается больше в командующем флотом и будут командовать они сами.
В это время действительно флот почти потерял свою боевую силу, лучшая часть команды разъехалась по домам, а оставшиеся занимались митингами и требованиями себе различных земных благ, вроде калош и т. д.
Не помню, по чьему почину, но было предложено всем офицерам собраться в Морском Собрании для решения – что же делать дальше?
Офицеры собрались в большом количестве. Не помню, кто председательствовал, но вспоминаю лейтенанта Ладыженского, говорившего о том, что до сих пор мы, офицеры, подчинялись всем распоряжениям, чтобы удержать боеспособность флота, но что теперь довольно, флот воевать не может, и мы можем делать то, что повелевает нам наша совесть, а не какие-то там комитеты, что мы не желаем быть участниками в развале флота.
Представители Пентробалта, пронюхавшие про это собрание и сидевшие слева от председателя, очень заволновались, и после того, как были выступления нескольких офицеров о том, что нужно продолжать работать с большевиками, они успокоились, убедившись, что часть офицеров остается с ними.
Мое личное положение тогда было идеальным. Я был назначен в Минную оборону, где получил в командование строящийся сторожевой корабль «Чибис». Приехав на завод, я увидел лишь торчащие ребра шпангоутов. Корабельный мастер сказал, что мое присутствие может потребоваться не раньше чем через полгода. Таким обазом, я жил на берегу, получая хороший оклад, а главное – не имея ни одного матроса под своим командованием. Между тем развал флота двигался большими шагами вперед. Многие офицеры, также потеряв веру и идею службы, предавались карточной игре и пропивали то, на что не имели права. В Морском Собрании, еще оставшемся не тронутым большевиками, с утра до вечера можно было видеть господ офицеров, играющих открыто на деньги в покер, а в городе на частных квартирах – в железку и банк, и невольно создавался вопрос – кто же еще несет службу на кораблях и остался ли еще кто-нибудь, кто интересуется кораблями?
Я решил обратиться за советом к контр-адмиралу Михаилу Андреевичу Беренсу366. Он мне ответил: «Подождите, через неделю я еду в Москву, а когда вернусь, скажу вам, что делать».
В начале декабря 1917 года он вернулся обратно, и, явившись к нему, я получил пакет для передачи генералу Алексееву.
Михаил Андреевич сказал: «Поезжайте в Новочеркасск, где явитесь на Барочную улицу, № 2, передайте пакет генералу Алексееву, там создаются силы для борьбы с большевиками. По приезде в Петербург идите в кафе на Морской, там к вам подойдет капитан 1-го ранга Павел Михайлович Пиен, который расскажет, как ехать дальше».
Уезжая из Гельсингфорса, я многим из своих приятелей рассказал о том, что мне передал Михаил Андреевич. Почти все уверяли, что они также приедут, но приехали и остались только два брата Ильвовы – Борис и Сергей.
Придя в кафе, я сразу увидел Павла Михайловича, сидящего за столиком в штатском платье. Для тех, кто не знал Пиена, был установлен какой-то – не помню – условленный знак. Павел Михайлович повел меня в свою комнату, где он ночевал, – не помню, на какой улице, – и сказал, чтобы я пришел на следующий день за документами и пропусками для проезда на Дон.
Придя к нему на следующий день, я застал у него лейтенанта Де Калуго-Сунтона367 и мичмана Иванова с «Изяслава». Павел Михайлович выдал нам троим удостоверения, что мы рабочие, едем на Кавказ строить какую-то дорогу. Документы были со всеми печатями Советов.
С большим трудом втиснувшись в поезд, мы втроем двинулись через Москву на юг. Сунтон и Иванов решили заехать в Харьков, где в это время играла в оперетте знаменитая в Гельсингфорсе опереточная певица, а я решил заехать в Екатеринослав повидать свою мать и сестер. Было Рождество Христово 1917 года. На Екатеринослав наступали какие-то гайдамаки, в городе шла стрельба, и никто не понимал, в чем дело. Пробыв несколько дней у матери, я окольным путем добрался до вокзала и поехал дальше по направлению к Дону. Частью на поезде, частью на лошадях удалось доехать до станции Дебальцево в угольном Донецком бассейне, дальше начиналась «ничья земля» – верст на двадцать. Накануне моего приезда станция подверглась нападению белых или, как тогда говорили, «кадет», бродило много вооруженных типов, и казалось, будто все они смотрят на меня с подозрением.
Так что, когда попутчики предложили мне вместе с ними нанять подводу и ехать дальше на лошадях, я с радостью согласился, и вечером мы выехали с вокзала. Была новогодняя ночь, кругом тишина, все покрыто снегом, но на душе тревожно: что за попутчики и куда возница нас везет? А тут еще какие-то черные трупы валяются у дороги. На вопрос: «Что это?» – он говорит: «Да это кадеты, пускай их собаки растащат». Бедные мальчики, чем они виноваты?
Наутро нас доставили на следующую станцию, откуда мы по шпалам прошли верст шестнадцать и наконец оказались в стане белых. На вокзале юнкера в погонах, какой-то передовой отряд. Будто гора свалилась с плеч, все казалось каким-то чистым и светлым, таким знакомым и радостным! Мои попутчики тоже оказались офицерами, стали вынимать из чемоданов кто погоны, кто «Владимира», куда девалась мрачность и молчаливость, все говорят и, кажется, готовы броситься на шею друг другу.
В этот же день, 1 января 1918 года, на хорошей лошади, уже поздно вечером я прибыл в Новочеркасск на Барочную улицу, где и поместился в общежитии. Здесь я встретил первого морского офицера Черного моря – лейтенанта Остолопова368. На следующий день прибыли старший лейтенант Потолов369 и Елачич370, а также два брата Ильвовы, Борис и Сергей.
Передав свой пакет генералу Алексееву через лейтенанта Поздеева, находившегося при штабе генерала, мы все отправились в Ростов, где на яхте «Колхида» капитан 2-го ранга Потемкин формировал морскую роту. Кроме капитана Потемкина, насколько я помню, там были: Потолов, Елачич, Ильвовы Борис и Сергей, лейтенанты Басов371 и Адониди, мичман Мельников, мичман Василий Тихомиров, кадет М.К. Векслер372; молодой мичман с «Петропавловска» – кажется, Петров – прибыл, когда мы были, уже в Батайске, где и был убит. Команда, главным образом, состояла из учеников местного мореходного училища, гимназистов и кадет. Приехали и мои попутчики Сунтон и Иванов, но, пробыв два дня, куда-то уехали, не понравилась им, видно, ситуация.
А ситуация действительно была безрадостная. Взятие Ростова, происшедшее, кажется, исключительно руками кадет и юнкеров, незадолго до нашего приезда, принесло Добровольческой армии мало прибыли. Говорят, в городе было несколько тысяч офицеров, но они в большинстве предпочитали ждать. Жители города также не шли навстречу. Кажется, один купец Парамонов и еще гимназистки, за неимением сестер милосердия ухаживавшие за ранеными в госпиталях, помогали армии.
С севера началось наступление красных, и Добрармия, в числе 3000–4000 человек, бессменно отбивалась от наступавших. Наконец дошла очередь и до нас. 3 конце января Морская рота – около 80 человек – была отправлена на станцию Батайск защищать Ростов с юга.
Прибыв в эшелоне-поезде на станцию, мы там застали Кавказский Дивизион Смерти полковника Ширяева – 120 человек и 2 орудия артиллерии. Это были все силы для защиты Южного фронта. Станция Батайск имела 5–6 железнодорожных путей, много мастерских и складов. Местное село все заселено железнодорожными рабочими и, конечно, нашими врагами. Два солдата полковника Ширяева, ходившие туда, были убиты жителями. Таким образом, мы со станции туда не могли войти и все ночи несли дозоры вокруг наших эшелонов и станции.
В это время все наступления велись лишь по железнодорожным путям, так что, пока мы имели связь по телефону со следующей станцией, наше положение было довольно спокойным, но в ночь на 1 февраля эта связь прекратилась. Старший лейтенант Потолов был послан на паровозе на разведку и выяснил, что станция занята красными.
С рассветом началось наступление. Наша жиденькая цепь, находившаяся впереди станции, под натиском огромного количества красных – вероятно, несколько тысяч, под командой Сорокина – стала отходить на станцию, где были убиты Адониди и мичман Петров. Наши два орудия накануне были куда-то отозваны, и нам было приказано держаться до последнего. Два взвода под командой Потолова были выдвинуты вне станции, были отрезаны и пробивались сами в Ростов, здесь был убит Мельников. Я, мичман Тихомиров и еще несколько человек из дивизиона защищали наш левый фланг станции, стреляя по наступающим и прикрываясь вагонами, но в 9 часов утра я уже тащился на станцию с повисшей рукой – разрывная пуля раздробила мне левое плечо, а за мною сейчас же притащился и Тихомиров с простреленной в двух местах ногой. В дивизионе был врач, который и перевязал нас. Потеряв много крови, я не мог уже ходить, и пришлось улечься на носилки.
Вскоре все остатки нашего отряда – человек 50 – были заперты в здании вокзала. Красные обошли нас со всех сторон, и в течение дня их броневик с одной пушкой подходил вплотную и громил нас. Сыпались кирпичи и стекла, и пули бились в стены со всех сторон. Таких атак в течение дня было четыре. За это время был ранен в глаз Владимир Николаевич Потемкин. Наконец, наступила темнота и с ней какая-то зловещая тишина. Мы приготовились к худшему, и все раненые разобрали револьверы, чтобы хоть как-нибудь себя защитить.
Я был тяжело ранен и лежал внутри вокзала и обязан своей жизнью полковнику Ширяеву. С наступлением темноты было решено пробиваться. Нас, носилочных раненых, было человек 8–9, и мы были большой обузой для остальных. Зная бесчеловечную жестокость, издевательства и пытки, которым подвергались попавшие в плен к красным раненые добровольцы, кто-то предложил из милосердия нас добить. Услышав это, полковник Ширяев заявил, что либо все выйдем, либо все останемся.
Но все оставалось тихо. Было решено пробираться на Ольгинскую станицу, находящуюся в стороне от железной дороги. Первыми вышли два брата Ильвовы с пулеметами, затем вынесли нас, раненных, и, пройдя все пути и вагоны, пошли прямо через поля в сторону от железной дороги. Шли всю ночь и наутро подошли к армянскому хутору. Оттуда был послан верховой в Ольгинскую станицу, и через некоторое время к нам навстречу выехали казаки с розвальнями и, забрав всех, привезли к себе в станицу. Совершенно непонятно, почему красные за нами не следили и так легко нас выпустили.
На следующий день нас, раненных, привезли в Ростов. Меня и мичмана Тихомирова отправили в гимназию, где был устроен лазарет, а Вл. Ник. Потемкина – к какому-то глазному специалисту. В лазарете мы провели лишь одну ночь, и на следующий день было приказано всех раненых эвакуировать в Новочеркасск, так как Ростов будет сдан красным. После всего пережитого лазарет показался нам раем – чистое белье, светлая зала, молоденькие гимназистки, ухаживавшие за ранеными… И казалось, что мы уже являемся центром внимания, как единственные моряки, – правда, тут же был среди выздоравливающих гардемарин Иванов 13-й, раненный при взятии Ростова. Такое исключительное внимание к нам продолжалось и дальше. Одна из гимназисток поехала с нами до Новочеркасска. Нас всех выгрузили на станцию, и наша провожатая отправилась искать нам пристанища в переполненные госпитали. Почти всех уже развезли, и только мы остались. Наконец, уже под вечер, возвращается наша молодая благодетельница; забрала нас и отвезла в областную больницу Войска Донского. Без этой девушки мы бы, верно, так и остались на станции.
Не долго нам пришлось пробыть в больнице. 9 февраля кто-то из окна увидел, что едут верхом и на повозках, покидая город, казаки. Все, кто мог двигаться, повыскакивали и присоединились к уходившим, родные забрали своих по домам. Весь медицинский персонал разбежался, и остались одни сиделки-казачки и мы – тяжело раненные и бездомные.
К вечеру красные заняли Новочеркасск. Так кончила Морская рота свое существование.
В.Н. Потемкин остался в Ростове и был спрятан одной девушкой. Я и Тихомиров – в Новочеркасске. Два брата Ильвовы и лейтенант Басов присоединились к армии, ушедшей в 1-й Кубанский поход. Басов был убит в одной из первых атак, Сергей Ильвов прострелен в грудь навылет, а Борис ранен в руку. Потолов и Елачич не выдержали и ушли на Кавказ в Баку, где Потолов потом служил у англичан в Персии.
А. Ваксмут
Русским женщинам373
9 февраля 1918 года. День ухода Добровольческой армии в 1-й Кубанский поход. Весь этот день в нашей палате областной больницы Войска Донского в Новочеркасске, забитой до отказа ранеными, прошел очень шумно и в волнении. Сестричка наша Шура Л. выбилась совсем из сил, помогая и снаряжая тех, кто мог еще двигаться, и утешая остающихся. Шура не была сестрой милосердия, она была всего лишь гимназисткой местной гимназии и могла делать лишь то, что подсказывало ей ее любящее сердце.
К вечеру все стихло, как в палате, так и снаружи. Кто мог, сам ушел, кого взяли родственники, и только мы, два моряка – мичман Вася Тихомиров, еще совсем безусый мальчик, и я, – как две рыбы, выброшенные на берег, оказались в беспомощном положении. Весь медицинский персонал улетучился. Шура наша тоже ушла, и только рядом в комнате сиделки-казачки делились своими впечатлениями. Вася заметно волновался – у него нога была прострелена в двух местах, и он не мог ходить; мне же было как-то безразлично: разрывная пуля, разбившая мое левое плечо, оставила много осколков; эти осколки вызывали нагноение, подымалась температура, и чувство опасности притуплялось. Снаружи был тихий зимний вечер, мороза почти не было, но снегу было много. Небо сверкало звездами, и только изредка раздававшиеся в разных концах города одиночные выстрелы напоминали всем о том ужасе, который вот-вот свалится на нас.
Стемнело. Неожиданно подходит к нам сиделка, здоровенная казачка, хватает меня в охапку и, говоря: «За вами пришли!» – несет меня вниз по лестнице на улицу. Вася прыгает за нами на одной ноге. У крыльца стоит ослик, запряженный в санки, а на санях – большой мусорный ящик, какой-то мальчик лет пятнадцати держит ослика за уздцы. Сиделка кладет меня в ящик, сверху залезает Вася, и мы двигаемся. Откуда-то из-за угла появляется наша Шура и говорит: «Я решила взять вас к себе».
Все это произошло так неожиданно и быстро, что ни у меня, ни у Васи не было тогда никаких тревожных мыслей, а когда Шура привезла нас к себе в дом, где мы нашли чистенькие, приготовленные для нас кровати, уютную обстановку, пианино, на котором Шура что-то нам сыграла, то мы почувствовали себя, наконец, дома, забыв ибо всем на свете.
Потом мы узнали, что у Шуры были отец – больной, разбитый параличом, – и мать, запретившая ей привозить нас к ним в дом, да еще мальчик-сирота, живший у них и помогавший им по хозяйству.
Наутро действительность встала перед нами в полной своей безнадежности: рана моя насквозь промокла, некому и нечем было ее перевязать. Что могла сделать молоденькая Шура без опыта? Мать же ее отказалась чем-либо нам помочь; за два месяца, что я пробыл у них, я ее так и не видел.
Через два-три дня вбежала встревоженная Шура и предложила нам переселиться в подвал, куда мы с трудом и перебрались. Оказалось, чекисты ходят по домам и вытаскивают нашего брата. Однако, дойдя до нашего дома, они повернули обратно. Все это мы узнали позже, так как Шура сама нам ничего не рассказывала.
В то время в Новочеркасске находился Смольный институт, перевезенный из Петрограда из-за голода. В этом институте училась моя младшая сестра Оля. Шура рассказала моей сестре Оле о нас, и одна из классных дам, бывшая сестрой милосердия на фронте, согласилась нас навещать и делать перевязки. Не помню ее имени, но своими заботами о нас она стала для нас матерью, и мы поняли тогда, на какой риск пошли эти совершенно чужие для нас люди. Она вовремя заметила, что у меня начинается заражение крови. Все свое свободное время она бегала по городу в поисках доктора, но почти всегда получала отказ. Наконец один врач, доктор Д., согласился, пришел без всяких инструментов и просто пальцами вытащил из моей раны несколько осколков; после этого я начал поправляться.
Стали появляться к нам гимназистки из Ростова. Помню, были Женя, Таня и еще некоторые, имен которых я, к сожалению, не помню. Как они нас находили, я не знаю, но они привозили нам белье, медикаменты, деньги и даже вино. Вася скоро поправился, ему раздобыли документы ученика коммерческого училища, и вскоре он уехал к себе домой на Волгу. Я остался один, но не надолго, так как вскоре красные разогнали институт, и сестра моя переехала ко мне и заняла место Васи.
Я также уже стал сельским учителем Проскурняковым, страдающим от туберкулеза кости левого плеча. Оставаясь вдвоем с сестрой, мы все время гадали, куда бы нам уйти от Шуры и освободить ее от той тяжести, что она приняла на себя. Мы видели, как ей было тяжело, но ничего не могли придумать, так как я еще не мог двигаться. К апрелю месяцу в Новочеркасске начались, после месячного затишья, снова расстрелы и притеснения.
Неожиданно из Ростова приехала Таня Е. и предложила нам переехать к ней, на что мы с радостью согласились. За время моей болезни у меня выросла довольно внушительная борода, и я действительно стал похож на сельского учителя. Переезд в Ростов был без всяких приключений, пришлось только выйти из поезда за станцию до Ростова – в Нахичевани, так как в Ростове усиленно всех обыскивали.
Из Нахичевани прошли пешком до окраины Ростова, где сели на трамвай и вскоре очутились в большом трехэтажном доме, принадлежавшем отцу Тани. На следующий день пришла ее подруга Галя со своим отцом-доктором, который продолжал оказывать мне медицинскую помощь.
В начале мая Ростов был занят немцами, и мы были освобождены.
Так вот эти молоденькие девушки, еще совсем дети, но с большим русским сердцем, спасли меня и Васю и, конечно, еще других, оказавшихся в подобном положении.
Когда уже в 1920 году я встретил Таню и спросил ее, будет ли она со всеми эвакуироваться, она отказалась и осталась в Ростове, потому что ведь наших много будет по тюрьмам, кто же будет им помогать? И она выполнила свое обещание. В 1950 году, находясь в Австралии, я получил письмо из Парижа от некоей госпожи Вишневской. Это была Таня, вышедшая замуж и каким-то образом уже в 1924 году бежавшая из СССР.
В то время другие нахлынувшие события закрыли собой этот маленький период жизни, и мне не удалось ничем отблагодарить за те жертвы, которые были принесены Шурой, Таней и другими. Теперь же вспоминается прошедшее, многое улетучилось, и осталось лишь это короткое время, когда я был свидетелем таких высоких переживаний. Я надеюсь, что, может быть, эти скромные строки принесут удовлетворение тем, кто тогда, рискуя своей жизнью, так беззаветно служил Белой Идее.
Б. Турчанинов374
Терновый венец375
Гробокопатели
На огромном Нахичеванском кладбище в склепах (и не только там) скрывались застигнутые врасплох в чужом городе во время большевистского восстания и грянувшего за ним террора «солдатских и рабочих депутатов» офицеры, юнкера, кадеты. Сколько их было – не знаю. Где, в каких склепах и зарослях прилегающей к кладбищу Балабановской рощи – тоже не знаю. Но что они там были, я знал. Я знал одну группу, которую навещал, приносил продукты, записки и еще кое-что. Смотритель этого кладбища был старик, отставной солдат. Имени его не помню – что-то вроде Митрофаныча.
Вот он-то, по просьбе священника Покровской церкви отца Иоанна К. приютил у себя двух братьев – Ваню и Колю Г., кадетов, кажется, Полтавского корпуса – в качестве гробокопателей (как они себя потом называли). Причем приказал им быть «внуками». Они его так и звали «дедушка», а он их – Ванюшка и Колюшка.
К ним на ту же «должность» и по той же «протекции» присоединился и третий – прапорщик. Фамилии и даже имени его я не помню, так как все его звали «Стуконожка». Так его прозвали наши многочисленные барышни в доме. Очень милый, застенчивый, слегка заикающийся, бывший студент. После развала армии он приехал в Ростов и жил у нас. После полученной на Германском фронте контузии он стал заикаться, и когда говорил, то пристукивал правой ногой. Отсюда и пошло – Стуконожка. Девицы звали его «милый Стуконожечка», а он их – «милые душегубочки».
Из подслушанных мною девичьих секретов я установил, что они до сих пор не могут понять, в кого же он влюблен и кому из четырех «бабарих», как я их звал, отдает предпочтение.
В один тревожный день оба кадета и Стуконожка из нашего дома исчезли. Как в воду канули. А обнаружил их я – и совершенно случайно.
Похороны «ероев за слободу»
Потащился я как-то на кладбище за похоронной процессией с музыкой, с «колонной» красногвардейцев и матросов, хоронивших кого-то в нескольких гробах, выкрашенных в красную краску. На кладбище у вырытых могил стояли смотритель и… наши как в воду канувшие, с лопатами в руках, «гробокопатели». Сбоку, в стороне, лежали ломы.
Кадеты выглядели сущими поденщиками, в каких-то кацавейках, в замусоленных кепках, надвинутых на уши, и с самыми глупыми выражениями на лицах. Стуконожка, небритый с тех пор, как он потом говорил, как окопался на кладбище, был в рваных валенках и в таком же полушубке.
По словам одного кричавшего «орателя», хоронили «ероев за слободу мирового пролетарьята», причем он так сильно со свирепым видом кричал и грозил кулаками «буржуям, попам и офицерью», что можно было подумать, что все стоящие вокруг и есть самые настоящие убийцы вот этих самых «ероев».
А я стоял и злорадно думал: а закопают-то их наши кадеты и офицер, а у него совсем недавно золотые погоны на плечах были, и сейчас они, и не только его, и еще кое-что в саду зарыто под родовым многопудовым камнем, а вас, вот рвань эдакую, скоро наши погонят, и вас, банду вонючую, еще как щелкать будут!
Тогда я не ошибся. Погнали. И щелкали. Но… потом уже Стуконожку нашего убили при штурме Екатеринодара, уже подпоручиком. Ваню и Колю, по возвращении из Корниловского похода, так же как и Петю Кобыщанова, с которым мы вместе росли (он старше был на шесть лет) произвели в корнеты. Колю убили в походе на Москву. От Вани после смерти брата не было больше никаких писем. Верно, погиб тоже.
Вот и закопали «ероев» под ревущие звуки «Интернационала», нестройные залпы красногвардейцев и под несколько очередей из матросского пулемета Кольта. Выпили водку из нескольких бутылей, поднесли и «гробокопателям», и под звуки развеселой «Марсельезы» отправились на новые грабительские подвиги в беззащитном богатом городе. Разошлись и «глазельщики». Я подошел к молча работавшим лопатами.
Прапорщик, не глядя на меня, тихо сказал:
– Иди, Боря, в сторожку, что у ворот, и подожди. Я сейчас приду.
В просторной сторожке было тепло, стояло два топчана, большой простой стол, две длинные скамьи, несколько табуреток. Рядом со сторожкой был сарай, в его открытые ворота виднелись лопаты, тачка, поливалка, какие-то бочки и другие инструменты.
Через несколько минут пришли Митрофаныч (буду его так звать) и прапорщик. Митрофаныч, улыбаясь, поздоровался со мной, потрепал по голове, спросил, похоронен ли кто из моих родственников здесь. Я ответил – бабушка и старший брат. Он спросил мою фамилию и сказал:
– Знаю, знаю, на втором участке справа от главной дороги.
Я ответил утвердительно.
Старик взял метлу, стоявшую в углу, и вышел. Через окно я видел, как он стал подметать снег у сторожки.
Стуконожка сел на табурет, положил свою ушанку на скамью и посмотрел на меня так, что я этого взгляда до сих пор не забыл.
– Слушай, Боря. Я тебя знаю как хорошего, все понимающего мальчика. Я знаю всю твою семью, которая к нам так хорошо отнеслась. Мы этого не забудем. Но мы не хотели всех вас подвести и потому ушли. Пока мы здесь. Теперь от тебя очень много зависит. Ты никому не должен говорить, что видел нас тут. Обещаешь?
Я только и мог сказать: «Да». Глядя на него, я чувствовал страшную неловкость и даже какую-то виновность в том, что вот, совершенно случайно, из-за этих паршивых «ероев», я обнаружил их здесь. В то же время в глубине моей души я чувствовал какую-то маленькую обиду – ну зачем он мне это говорит? Ведь я и сам знаю, что это военная тайна.
И видно, зная и помня мою страсть ко всему военному, он вдруг сказал то, о чем я только сейчас подумал:
– Это военная тайна…
Я оторопел. Видно, вид у меня был здорово нуждающийся в снисхождении, потому что он, улыбаясь, взяв мои руки в свои, сказал:
– Ну, ну, я знаю, ты ведь сам совсем военный, я тебе верю. Ну давай вот перекрестимся перед образом в знак нашей дружбы.
Мы оба встали лицом к потемневшему лику Николая Чудотворца и стали креститься. Крестясь, я думал, что никогда никому, даже если меня будут мучить, не скажу… и вспомнил. Как-то, еще до семнадцатого года, я видел кинокартину, называлась она, кажется, «Гусары смерти». Там был кадр. «Гусары смерти» по одному входят в очень мрачное помещение. На стене черное знамя с изображением черепа с костями, под ним стол, за которым сидело несколько офицеров в черных мундирах. Надпись гласила, что входящий, поднимая руку, давал клятву, что-то вроде – умереть, но не отступить и не покрыть бесчестием мундир своего полка гусаров смерти. Затем целовал клинок сабли, целовал край знамени и уходил. Тогда на меня это произвело сильное впечатление, и, конечно, я мечтал быть гусаром смерти. А сейчас, со слезами умиления на глазах, я, повернувшись к Стуконожке, был готов дать любую клятву верности. Но у меня вдруг мелькнула мысль – никому-то никому, но папе-то ведь надо сказать. И я спросил:
– А папе можно?
Он рассмеялся:
– Не только можно, а даже надо. Папа твой знает, где мы. Кланяйся ему и передай ему все, что видел здесь.
Уходя с кладбища, я зашел в нашу ограду, где были могилки бабушки и старшего брата. Смел снег с крестов, со скамейки, постоял несколько минут. Трудно сейчас передать те чувства, которые обуревали меня тогда. Но помню, что они были торжественны. По-моему, тогда я стал законченным белогвардейцем.
В этот же день я с папой пилил дрова на козлах во дворе и все ему рассказал – как хоронили «ероев» и что я случайно увидел там Колю, Ваню и Стуконожку. Отец, не переставая пилить, совершенно спокойно сказал:
– Об этом никому говорить не надо, а то их могут убить.
А на другой день утром, после тщательного краткого инструктажа, я отправился в сторожку.
Отправлялся я в эту экспедицию с чувством глубокого понимания ответственности. Не так, как обычно. А обычно я иногда ходил в те места ловить певчих птиц. На этот раз в подпоротой подкладке моих на этот случай ветхих брюк была записка, в карманах – плоская банка какао «Эйнем», несколько плиток такого же шоколада, четыре пачки махорки. В руках у меня была двойная клетка с двумя зябликами и длинный шнур. Все это я доставил в сторожку после того, как некоторое время поколесил по кладбищенским дорогам и оградам. Ответную записку я таким же способом принес отцу. С тех пор я был несколько раз в сторожке и всегда с грузом, записками и… со своими птичками. Это было совершенно безопасно для бедно одетого мальчика, любителя половить зимних голодающих птичек. Не то что для моего отца, который, как бы ни одевался, но своей далеко не «пролетарской» физиономией всегда мог возбудить подозрение у шляющихся иногда без толку в тех районах красногвардейских патрулей. Время было окаянное.
На улице все меня знали как «охотника» и птицелова. В доме у нас всегда было несколько клеток с разными чижами, щеглами, дубоносами и разными другими птичками, которых я сам ловил, наученный этой премудрости дедушкой, на окраинах кладбищенских зарослей и Балабановской рощи.
Из женского персонала наших домов знали об этом только моя мама и бабушка. Много времени спустя я узнал, что других не посвящали, так как боялись, что начнут проведывать с благими намерениями и все испортят. Незадолго до 1 декабря я отнес уже «огневой» груз – 14 нагановских патронов в… своих кальсонах.
Красные и белые
1 декабря 1917 года. Ростов-на-Дону. Между Ростовом и Нахичеванью – так называемая степь, примерно в километр длины, от трамвайной остановки «Граница» до 1-й линии. В ширину она уходила от Большой Садовой к Нахичеванскому кладбищу и дальше – к Балабановской роще. На 1-й линии Нахичевани, фасадом в степь, стоял наш маленький домик. Дни стояли морозные. Город под снегом, который беспрерывно падал с низко нависших облаков то мелкими, то крупными хлопьями. То вдруг останавливался, и тогда опускался туман. Со стороны Ростова не было видно Нахичевани. Со стороны Нахичевани не было видно Ростова. Не было видно и огромного здания Управления Владикавказской железной дороги. Лишь высился перед нами в начале степи Софиевский храм – старый и новый, еще недостроенный.
Глухо отдавались, как сейчас слышу, хриплые, грубые голоса красногвардейцев, толпами идущих от Ростова через Нахичевань «бить кадетов», которые, оказывается, подошли от Новочеркасска к окраинам Нахичевани со стороны Аксая. Левый их фланг – по берегу Дона, правое крыло приблизилось где-то в районе начала Балабановской рощи, и их «видимо-невидимо». Так примерно галдели до зубов вооруженные, вразношерст одетые «ерои за слободу», останавливающиеся «оправиться» у нашего углового забора. Были слышны выстрелы, более оживленные, чем раньше.
Наблюдая эту картину и все слыша из слухового окна чердака нашего дома, где уже давно была моя «штаб-квартира», я не мог понять, чего эта рвань так обозлилась на кадет и в такой массе идет их бить. И откуда взялось видимо-невидимо кадет – таких же мальчиков, как я, Петя, Коля, Ваня и другие. Тогда я не разбирался в конституциях и демократиях. Я понимал буквально и был уверен, что кадеты вот им покажут.
Все новые и новые толпы шли и шли мимо. На выходящих и просто смотревших в окна жителей орали: «Не выходи!», «Тикай внутро!», «Закрой окна!», «Стрелять будем!». И стреляли по стенам, по заборам, а то и по дверям. «Сарынь на кичку!..» Это были красные.
За несколько недель большевистской власти жители недавно свободной России быстро научились «дисциплине» повиновения грубой силе – и не выходили, и «внутро тикали», и окна закрывали. На улицах невооруженных мужчин почти не было, не было видно женщин, не было даже собак, так как они безжалостно расстреливались вооруженным «народом». Но в щели чуть приоткрытых дверей, из-за гардин окон сотни глаз наблюдали движения буйной «рати».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.