Текст книги "Соль Вычегодская. Строгановы"
Автор книги: Татьяна Богданович
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Часть четвертая
Письмо
На этот раз, хоть и постарше стал Данила и сноровки у него прибавилось, а много труднее ему было, когда отец уехал.
Иван Максимович перед самым отъездом призвал Данилу к себе в горницу, – Анна с Галкой тоже тут были, – и сказал ему:
– Мотри, Данилка, вновь на тебя промысел покидаю. Ну, памятуй лишь – не хозяин ты, а вроде приказчика старшего. Затейки все свои брось. Как при мне, так чтоб и без меня. Не то – ой, худо будет. Ведаешь меня. Тем разом спустил, ноне не помилую. Не дури, парень, спокаешься. Ну, да и взяться-то тебе нечем – казну всю с собой заберу… А еще на Степкину выдру не смей зариться. Сказал, на Москве невесту сыщу. Гляди, Данилка, останный раз тебе веру даю, – обманешь, лучше тебе на свете не жить. И матку не слухай, коль научать станет. Ты, Анна, помалкивай. Ведаю я тебя. Хоть и не перечишь, а на уме свое держишь. Погодь, ворочусь, обоих взнуздаю!
Данила поклонился отцу в ноги, а сказать ничего не сказал. Анна тоже молчала, хоть и обидно ей было слушать такие слова.
Иван Максимович уехал, а Данила не мог ни за что приняться. Все ему думалось: «Не иначе как Галка всем холопам поведал, что не хозяин я ноне». Ходил по двору, на всех поглядывал искоса, а распорядиться ничем не хотел. Уж и Анна заметила, позвала к себе Данилу и спросила:
– Ты что, Данилка, смутен стал? Все на отца гнев держишь?
– Не, матушка, промысла нашего вот как жалею. Летошний год гадал я, – батюшка охоты большой не имеет до хозяйской справы, а как я все, как надобно, налажу, он и сам рад будет. Ан, как оно обернулось, – памятуешь? А ноне и вовсе руки мне завязал. Ты мыслишь обида во мне? То бы еще с полгоря. Ты-то, матушка, и сама не ведаешь, сколь долгов у нас. Шорину на Благовещенье платиться надобно. Кабы по-моему поплатились бы. А ноне – отколь взять? А батюшке и горя мало. Про то и не вспомянул, что по весне все земли наши по Чусовой Шорину отойдут, а по иным долгам тутошние вотчины пойдут. В раззор все разорится. И торговлишка наша станет. Я было тоже налаживать почал, а ноне… Гадаешь, дожидать нас станут? Зубы-то, чай, у всех разгорелись. Не то у Шориных, а и у Пивоваровых и Гогуниных. По нашему следу пойдут. Останный кусок из горла вырвут. Станут поминать, – были-де именитые люди, первые по русской земле гости, а ноне-де из последнего тянутся. Эх, матушка, зря и говорить-то почал! Сердце лишь растревожил. А помоги все едино неоткудова ждать.
Анна сидела молча. Потом подняла голову, посмотрела на Данилу и сказала:
– Все ты ладно рассудил, сынок, одно лишь запамятовал.
Данила посмотрел на мать с удивлением.
– Чего запамятовал-то, матушка?
– А то, что не один ты в том деле хозяин.
– Эх, матушка! – с досадой сказал Данила, – как чай, запамятовать? Сколь разов про то батюшка поминал да кулаком вколачивал. Не запамятуешь.
– Не о том ты вовсе, сынок. Не одни вы с батюшкой Строгановы. Тем и промысел строгановский крепок был, что один за одного стояли Строгановы. Сообча промысел вели. Иван-то Максимыч норовил на особицу, а и то, как Андрей Семеныч приезжал, – и ты, небось, памятуешь, – из его воли выступить не посмел. Тотчас снарядил Максима на Пермь. Кабы не помер Максим, нипочем чусовские земли Шорину не попали бы. А ты, Данила, кажись, и вовсе запамятовал, что старшие в строгановском роду есть – Андрей да Петр Семенычи?
– То так, матушка, винюсь, – сказал Данила, – и на ум про их не вспадало.
– Вишь. А в самую пору ноне про их вспомянуть. Поезжай-ка ты на Пермь, сынок, поклонись дядьям, – может, и присоветуют чего, выручат. Все им по ряду скажи. Не таись, не чужаки. Пущай тебе Галка все грамотки про долги спишет, покажь им. И про варницы помяни, как ноне соль варим. Может, и вступятся они, наставят на ум Ивана Максимыча.
– Ну, матушка, – сказал Данила, – батюшка-то не зря сказал: ты хошь и молчишь, а думка у тебя своя есть. Ладно ты то надумала. Все, как ты говоришь, сполню. Тотчас же на Пермь подамся. Маленько лишь тут налажу. Ровно по твоему слову и силы у меня прибыло.
– Ну вот, сынок, чего так-то маяться. Может, и соблюдешь промысел.
* * *
Повеселел Данила. Первым делом в варницы собрался. Да и итти не пришлось, мастер сам к нему во двор пришел. Неладно весенняя варя начиналась. Наемные работники: трубочные мастера и из поваров человек прямо сказали: коли прибавки не будет, к Троице уйдут. По два с полтиной на год просили они лишку. Всего поварам платил шестнадцать рублей за год, а трубочным мастерам четырнадцать. А холопы хоть ничего не говорят, а только как мастер отойдет, так они и ведра бросают.
Данила сильно рассердился. Но мастеру ничего не сказал. Велел только соль варить, как начали, а с работниками ни про что не говорить. «Не может немчин тех дел понимать», думал Данила. Когда мастер ушел, Данила позвал молодого приказчика из кабальных Демку Дикого. Он отживал у Строгановых отцов долг – пятьдесят пять рублей. Два года за долг и за рост еще год. Парень был бойкий, вологодский, и с варничными работниками знакомства не вел. Данила определил его в варницы, велел зорко глядеть за холопами, а коли лено работать станут, месячину убавить, небось, голод не тетка, возьмутся за ум. А наемным посулить к Троице прибавку. На том и порешил. Демка, сразу видно, справится с варничными. А во дворе Данила Федьку оставил. Велел за мастерскими строго приглядывать.
«Уж коли батюшка казны не оставил, – думал Данила, – развернуться не с чем, так хоть дома поболе наработать. На том выгоду получить. Приказчики добрые, приглядят. Да и он ненадолго в Пермь». Можно бы хоть сейчас в путь, одно только – как с Устей быть. В возраст вошла семнадцатый год девке, как бы замуж не отдал воевода, пока Данила в отъезде будет. А самому свататься времени сейчас нет. Да и сильно гневен на них воевода – прогонит.
Думал, думал Данила и надумал, что никак ему уехать, не повидав Усти. Знал он, что дело это не легкое – нельзя девушке с чужим парнем встречаться, а все-таки хотел попытать, написать Усте грамотку. Пошел к Галке, попросил у него полосу бумаги перо с чернилами, сел у себя за стол, часа два сидел написал:
«Друг моя Устинья Степановна. Отъежаю я на Пермь. Повидайся ты со мною, сердце мое. Ей, много говорить с тобою надобно. Послушай, друг моя, тошно мне больно стало. Выдь ко мне, сердце мое, на огород свой, к тыну у Солонихи, сегодня, как все спать излягут. Я дождусь по за тыном. Да не води с собой никого. Только бы мне тебя не жаль было, я бы к тебе и не писал. Послушай, сердце мое, выдь, да выдь бережно, не увидал бы кто. Я на тебя надеюсь. Гораздо мне то нужно. Люба ты мне сильно. Разве смерть меня с тобой разлучит. Послушай меня, друг моя, выдь, я буду. Не омани. А грамотку мою издери для береженья».
Написать написал Данила, а кому доверить, – не мог придумать. Свертел свиток, оторвал от кафтана завязку камчатую, завязал, сунул за пазуху и вышел во двор. Федьку послать – раззвонит холоп, ославит Устю. Кабы Орёлку не выпорол, его бы можно, а теперь волком смотрит.
Так и вышел Данила со двора, ничего не надумав, пошел к посаду. Только через мост перешел, из воеводских ворот как раз Акилка выходит. Данила прибавил шагу, догнал Акилку, подошел сзади и по плечу его хлопнул. Акилка оглянулся да так и присел со страху, думал, что бить его хочет молодой Строганов.
– Ты чего спужался, Акилка? – сказал Данила – Я ведь не батюшка, от меня обиды тебе не было.
Акилка глядел на него, вылупив глаза. Данила почуял, что не с того конца начал. Крякнул и спросил прямо:
– А что, Акилка, добра до тебя Устинья Степановна?
У Акилки сразу страх пропал, как заговорил про Устю Данила.
– Добра, – сказал он. – Посмеется иной раз, а там и пожалеет.
– А ты ей службу сослужить можешь?
Я-то? – сказал Акилка. – Да я за Устинью Стенановну каждому горло перерву.
Данила посмотрел на Акилку: тот был ему ростом по плечо и хлипкий с виду. Он засмеялся.
– Воевода велит всех гнать, кто коло нашего двора похаживает да в светлицу поглядывает, – прибавил Акилка хмуро. – Я и бока намять могу.
– Это ты ладно, обрадовался Данила. – Не пущай охальников. Да я не с тем. За себя я Устинью Степановну взять лажу. Да воевода зол на нас, поспрошать ее надобно. Грамотку я ей списал, а послать не с кем. Сделай милость, подай ты ей, да бережно, чтоб воевода наипаче не проведал.
Акилка кивал головой. Данила вынул из-за пазухи свиток и подал ему.
– А вот тебе за ту службу от меня гривна денег, – сказал Данила.
У Акилки даже дух занялся: никогда у него сразу таких денег не было.
– Гривна? – повторил он с испугом.
А потом все лицо у него расплылось, и он хотел броситься Даниле в ноги.
– Тихо ты, дурень, увидят, – сказал Данила. Ну, только мотри, коли молвишь кому, не быть тебе живу, досмерти изобью.
– Вот те Христос, Данила Иваныч. Да разрази меня бог, да как перед истинным! – заклялся Акилка.
– Ладно, ин, – сказал Данила, – подь, не вышел бы кто.
Вишневый кафтан
Данила не знал, как вечера дождаться. День тянулся точно неделя. Поужинали все, но спать не ложились, точно сговорились. Теплынь. Девки песни играть на переднем дворе затеяли. Данила вышел на крыльцо, глядел на них и думал:
– Вишь, пропасти на вас нет. Разорались, ровно жабы на болоте. Пугнуть бы, да боязно: пересмешницы, – доглядят – ославят Устю.
А девки видят, что молодой хозяин слушает, и еще больше заливаются.
Данила повернулся, ушел в сени и дверью хлопнул. Сел у себя в горнице и все думал: ведь этак всю ночь, пожалуй, горло драть станут девки. Рады, что батюшки нет.
На счастье Данилы, вышла Феония. Марица Михайловна ее прислала разогнать девок, чтоб беса не тешили.
Данила подождал еще – тихо будто. Он скинул домашний кафтан, надел праздничный вишневый с золотыми пуговицами и ворот соболий сверху пристегнул. Вышел в сени. Галка уже и засов на дверях задвинул. Данила тихонько отодвинул засов, отворил дверь. Темно везде, тихо. Сошел с лестницы и через двор перешел к амбару, а за амбаром в лазейку пролез, прямо на берег Солонихи, а там пустился бежать вдоль тына по берегу. Пусто там, кому ночью ходить. Данила все боялся: а ну как Устя выйдет, не найдет его, и уйдет назад. Перебежал он мостик через Солониху и пошел берегом. Воеводин тын почти к самой воде спустился, высокий тын, и лазеек в нем Данила не знал. Как быть? Бревна стоячие, скользкие, вверху острые, не уцепишься. Данила вспомнил про кушак. Размотал, взял за два конца, закинул за верхушку бревна и подтянулся. Вскарабкался кое-как на тын, сел верхом между острыми верхушками бревен, поглядел – пусто будто на огороде, и в избе воеводиной нигде свету не видно. Тоже, видно, все спать полегли. Неужели не придет Устя? Только подумал Данила, слышит – на воеводином черном крыльце дверь тихонько скрипнула. Устя! Данила сразу другую ногу перекинул, руками оттолкнулся, полы и не подумал подобрать, спрыгнул вниз, а кафтан и зацепись за верхушку бревна. Данила ни вниз, ни вверх. Висит на заборе, точно его для просушки вывесили. Скользит ногами по бревнам, дергается хоть бы разорвался проклятый кафтан. А. Устя все ближе подходит. Слышно, как пробирается между кустов. Тут уж у Данилы терпения не стало – не висеть же перед Устей, словно дохлая дичина. Рванул он кафтан обеими руками за полы, пуговицы все разом отскочили, и он, как поросенок из мешка, вывалился из кафтана на землю. В одной рубахе да в портах.
Устя только было из-за куста выглянула, увидела, что с тына валится что-то, перепугалась, вскрикнула и кинулась бегом назад к дому. Данила вскочил – и за ней.
– Устинька! крикнул он негромко, – то я, Данила, не пужайся.
Устя остановилась было, оглянулась, да вдруг как вскрикнет:
– Ох, а там кто ж лезет? – и опять к дому побежала.
Оглянулся и Данила. На заборе его кафтан висит. Острое бревно проткнуло подол сзади, а рукава внизу болтаются.
– Устинька, – крикнул он, – то мой кафтан. Не пужайся. Да постой же…
Наконец догнал он Устю, поймал за руку. Она взглянула на него и вырвала руку.
– Почто разоболокся, Данила Иваныч? – сказала она сердито. – Не гоже так. Пусти. Уйду я.
– Устинька, – заговорил Данила. – Да не… О, господи!.. Вишь, самый лучший кафтан надел, как к тебе шел, да вишь… как перелезал, зацепил да и…
Устя еще раз поглядела на Данилу и вдруг засмеялась и рукавом закрылась.
– Ворот-то, – сказала она, – вишь… на рубахе-то ворот!
Данила схватился за шею: поверх рубахи остался у него соболий ворот от кафтана. Он даже ногой топнул с досады. Сорвал ворот и бросил на землю.
– Чего кидаешь, Данила Иваныч, сказала Устя, – к иному кафтану сгодится, коли тот негож. Ну, прощай покуда, Данила Иваныч, я пойду. Не хватилась бы мамка.
– Устинька, да что ты! – взмолился Данила, – да я и не сказал тебе, на что звал-то тебя. Все тот кафтан проклятый. Погодь хоть маленько.
– Не, Данила Иваныч, не проси, боязно мне. Ну, как батюшке мамка молвит, – убьет он.
– Чего ж вышла, коли так? – сказал Данила нахмурясь.
– И то каюсь. По грамотке лишь по твоей… пожалела.
Данила кинулся к Усте, обхватил ее за плечи, но Устя ловко вывернулась от него и сказала: – Не замай, Данила Иваныч, чай, я отецкая дочь, не непутевая какая.
– Устинька, да я… аль я что?.. – испугался Данила. – Я б тотчас сватов заслал, да гневен больно Степан Трифоныч на батюшку, – не отдаст.
– Нипочем не отдаст, – сказала Устя. – Лучше, молвил, убью.
– Как быть-то, Устинья Степановна? Хошь – увозом увезу?
– Что ты, что ты, Данила Иваныч! Сором то на батюшку.
– Мой батюшка тож не велит, да я не погляжу, – сказал Данила угрюмо, – а ты – не люб, видно, то и не хошь.
– Вишь ты, Данила Иваныч, то и не люб, а сам и не попытаешь, сказала Устя с укором.
– Устинька, да что ты! крикнул Данила. – Сама ж сказала… да я… тотчас сватов зашлю.
– Не, и говорить не станет батюшка. Сказывал – взашей выгоню.
– Вишь. А ты говоришь – пошто не попытаю?
– Не про сватов я. Батюшка любит, чтоб с почетом до его… А ты… не зайдешь николи, не почествуешь.
– Чего ж не почествовать, с охотой я. Тотчас на Пермь еду я. А как ворочусь, то и приду, почесть принесу. Одно лишь – а как ране просватает? То и звал тебя, Устинька. Дождешь, что ль? На дворе за домом вдруг залаяла собака. Устя испугалась.
– Ой, пусти, Данила Иваныч, как бы батюшка не пробудился.
Данила крепко обхватил Устю за плечи.
– Не пущу, коль не молвишь, дождешь, аль нет, как с Перми ворочусь?
– Дождусь, – сказала Устя, вырываясь, – пусти Данила Иваныч, пусти, боязно мне. Дождусь я. Данила еще крепче притянул к себе Устю, поцеловал ее и отпустил.
Устя вырвалась и кинулась к дому.
– Не обмани, мотри, – крикнул ей вслед Данила – Дождись!
– Коль не сильно долго, – ответила со смехом Устя и взбежала на крыльцо.
Данила открыл было рот, но Устя уж скользнула в дверь и тихо притворила ее за собой. Данила постоял еще немного, поскреб в затылке, покачал головой и пошел к тыну. Кафтан все еще болтался на том же месте. Данила схватился за него, подтянулся наверх, с досадой сорвал кафтан с бревна, бросил на другую сторону тына и сам соскочил.
Та же кровь
Данила шел домой и думал – хоть вовсе не ложиться. Ночь короткая, до сна ли ему. А как лег на лавку – как в воду.
Данила открыл глаза, а на дворе уж шум, железо лязгает. Он велел с вечера вынуть кое-что из амбаров – гвоздей, болтов, клещей – взять с собой в пермские варницы. Солнце уж высоко было. Данила вскочил скорей и натянул сапоги. Точно крылья у него за ночь выросли. «Не страшно ничего. Все уладится», подумал он. И дядьям он покажет, что не плохой хозяин. Данила пошел к Анне. Она подивилась, как взглянула на него. Точно не тот Данила. Вчера еще стариком глядел, а ныне глаза веселые, и весь так ходуном и ходит.
«Вот, – подумала она, в час, видно, добрый совет дала про дядьев-то…»
А Данила обнял ее и сказал:
– Ну, матушка, наутро и в Пермь. Чего долго думать. Тут ты и без меня справишься. А?
– Справлюсь, сынок. Для чего не справиться, не впервой.
– А я что надумал, матушка, – сказал Данила, хоть только сейчас та мысль ему в голову пришла. – Чего я с пустыми руками на Пермь поплыву, не ближний свет. Больно мне охота пушнины наменять. Хоть и не столь много, как думалось.
– А на что ж менять станешь, Данила?
– А у нас в амбарах да в поветях не мало товару всякого хранится. Своего, не купленного. Ширинки, что девки ткут, кружева попроще, кубки оловянные, пуговицы финифтяные. Вогуличи до тех товаров больно лакомы.
– Что ты, Данилушка, – сказала Анна, как без батюшки те товары тронуть? Памятуешь, что наказывал-то он. Осерчает пуще, чем за казну тем разом.
– Э, матушка, казна батюшке на поход надобна, а те товары на что? Чай, и не вспомянет про их. Нет, и не говори лучше, надумал я так. Что товару без пользы лежать?
Анна только головой покачала. А Данила уж кивнул ей и пошел Галку разыскивать. Как сказал Данила Галке, что он хочет взять, тот сильно испугался.
– Бог с тобой, Данила Иваныч, – сказал он, – и думать не моги. Аль то мочно?
– Чего же не мочно? – спросил Данила, нахмурясь.
– Иван Максимыч наказывал, все чтоб как при ем. Не смею я с поветей аль с амбаров что выдать.
– Как смеешь мне так говорить, холоп! – крикнул Данила. – Аль не холоп ты? Что велю, то и повинен сполнить.
– Не мочно, Данила Иваныч, не неволь.
– Да ты и впрямь перечить мне вздумал! Разбаловал тебя батюшка.
– Данила Иваныч, – сказал Галка, – дитей тебя на руках нашивал, кубки да чашки чеканные в поветях показывал.
– Вишь, что помянул. Гадаешь, и ноне робенок. Не. Вырос. Ну, некогда мне твои молки слухать. Неси ключи. Пойду в повети, скажу, что брать стану.
– Данила Иваныч, – просил Галка, – богом молю! Не тронь запасу.
Данила схватил Галку за плечо и потряс его.
– Ты чего!? Верховодить мной гадаешь? Подь, сказываю, бери ключи. Не то тотчас Юшку крикну, отодрать велю.
Галка не верил. Думал он, только. Не может статься, чтоб на старика руку поднял.
– Батюшка, – начал он, – Дани… – да взглянул на Данилу и смолк.
У Данилы лицо потемнело, ноздри раздулись. Ни дать ни взять Иван Максимович.
Галка охнул даже. Не договорил, пошел к поставцу и вынул тяжелые ключи.
– То-то, – сказал Данила. – Ну, веди в повети, где сосуды, а ввечеру счета мне все спишешь.
Монах
Анна Ефимовна сама посылала Данилу на Пермь, а когда он уехал, заскучала. Сама бы она не сказала, что переменилось. Только не так все стало. Данила везде завел новые порядки. И не плохие порядки, а только беспокойно было с ними. Каждый день приходили к Анне приказчики, жаловались на холопов – работают плохо, не слушают, озорничают. Анна и сама замечала, когда ходила по двору, что холопы глядят искоса и поклоны отдают нехотя.
Раз вечером пришла к ней Фрося и начала говорить:
– И чего тебе, доченька, за хозяйством так убиваться? На то приказчики. Не бабье то дело. Вон Иван Максимыч сколь борзый был, и то по кузницам да по варницам не совался. То уж Данила Иваныч горазд прыток. Ну, тому в охотку, молод еще. А ты в летах уже, – еще, не ровен час, обидит кто. Народ ноне озорной, особливо вольные. А уж после казаков тех вовсе разбаловались. Не было б беды.
– Чего каркаешь, старая? – сказала Анна Ефимовна. – Чай, я хозяйка. Коль нет Иван Максимыча да Данилы Иваныча, кому ж и смотреть, как не мне?
– Да, вишь, обижаются больно на Данилу Иваныча. Сильно-де работой прижал. Уморил вовсе. И едово хуже, и спать-де вовсе не дает. А ты по его все. Мотри, не обидели б тебя. Боязно мне.
Анна Ефимовна рассердилась.
– Молчи, мамка, – сказала она, – разленились холопы, то и не по сердцу, как доглядывают за ними. Не бывать тому, чтоб я холопей оберегаться стала. Они пущай хозяйки опасаются. Сколь пуглива стала, Фроська, не плоше Марицы Михайловны!
– Ой, и я-то, старая, запамятовала вовсе. Феония давече заходила, молвила: свекровушка-де твоя побывать велела к ней.
– Чего ж сряду не сказала? Гневаться будет. Чего ей надобно?
Анна Ефимовна встала и нехотя пошла к Марице Михайловне. Знала она, что свекровь не любит ее. Видно, случилось что-нибудь, коли позвала.
Марица Михайловна встретила Анну в тревоге.
– Аннушка, – сказала она, – беда нам, прогневили мы, знать, господа. Ума не приложу, что и делать. Данилушка-то сплыл. Чует мое сердце, не вернуться ему.
– Чего ж такое, матушка? – спросила Анна. – Аль Фомушка что молвил?
– Не, не Фомушка. Ох, не в силу мне. Саввушка, подь, поведай Анне, что тебе Иона открыл.
Тут только Анна заметила, что у дверей, прислонясь к притолоке, стоял худой монах с черной бородою. Все в горнице глаз с него не сводили: и Феония, и Агаша, и сенные девки. Все сбились в кучу, словно стадо овец, и со страхом смотрели на инока. Только Фомушка сидел на полу и раскладывал щепочки.
– Какой Иона, матушка? – спросила Анна.
– Аль не ведаешь? Благовещенского собора дьякон.
Монах шагнул шага два, стал перед Анной, уставил на нее черные глаза и заговорил глухим отрывистым голосом:
– Иона к богу прилежит. Дьяконица померши, он от мира уйти тщится. Соблазн в миру. Хошь бы и в соборе тож. Отца-настоятеля взять. Духовного звания, а все мирским норовит. Наипаче богатеям. Мирские дары емлет, а о душах не печется. Страх божий забыл. Знамения не зрит. Участились ноне знамения. Гневен бог господь.
Монах поднял руку и потряс ею. Глаза у него сверкали. Марица Михайловна громко вздыхала.
– А какие знамения? – спросила Анна.
– Не ведаешь? Собаками люди лают. Козлами блекочут. Сороками стрекотят. За грехи то. Во святую обитель и то грех проник. У нас старец Измаил хвостить почал. Смуту меж братией завел. Благо, отец игумен строг, не спущает. Кто соблажнится, посохом биет нещадно, и огнем в груди тычет, и разными пытками пытает. Укрощает плоть. Непокорных в железа сажает.
– О-О-Оx, святители, – вздохнула Феония, – братиев-то?
– Чего скулишь? – обернулся к ней Савва. – Кто соблажнился, тот сатане брат.
– Саввушка, – умильно заговорила Марица Михайловна. – Молви Аннушке, кое новое знамение поведал тебе Иона.
– Грозное знамение. Беда дому сему и всем, яже в нем. Открылся мне Иона. Смутился дух его. В ночи, как спать полегли все, восстал Иона и пошел в собор. Макриде святой свечу затеплить диаконице обещался. Лишь вступил в притвор храма, зрит диру черную отверстую и оттуда чепи бряцание и глас дальний глуховитый:
«Покайтесь! Покайтесь! Обличу убойцу!»
Страх объял Иону, и он обратился вспять. Помолился и спать возлег. А в ночи диаконица Макрида ему явилась. Укоряла горестно, что обета не выполнил. Темно ей в нощи, как у святой Макриды свеща не возжена. В другую ночь вновь Иона в храм пошед. И вновь диру узрел и чепи бряцание, и глас воззвал: «Обличу убойцу! Главу сыму! Разорю хоромы его! Взыщу долг его!» Ринулся тут Иона из врат и на паперти пал, и до свету, как неживой, лежал. А наутро, пришед ко мне, поведал о знамении сем и изрек, что призывает его господь к покаянию. С той поры положил Иона в сердце своем – от мира отречься и святое пострижение принять.
Марица Михайловна давно плакала, Феония всхлипала, девки сенные тоже.
– Матушка, – сказала Анна, – чего ж убиваешься? То знамение Ионе было. Иона пострижение примет, в обители все грехи свои замолит.
Монах строго посмотрел на Анну.
– О, дщерь маловерная! – сказал он. – Не зришь знамения божия. А про какие хоромы глас вещал. Едины хоромы тут – строгановские хоромы. С кого долг взыщется? Кто много имеет. Ране страх божий в хоромах сих жил. Многие дары обители святой слались. А ноне оскудела десница дающего, и милосердие божее оскудеет. Ох, горе дому сему и владыкам его! Коли не принесут покаяния и не отверзут щедрот своих. А аз грешный, отрясу прах от ног своих и покину делающих злая.
Монах повернулся и шагнул к двери.
Марица Михайловна протянула к нему руки и пыталась встать. Она вся ослабела от страха и не могла подняться с лавки.
– Саввушка, – воскликнула она дрожащим голосом. – Не покинь ты нас. Научи нас, как избыть беды. Тебя господь разумом одарил. Не остави. Слезно молю тебя!
– Не мне молись, – гремел монах. – Богу молись! Покайся! И ты покайся, маловерная! – обернулся он к Анне. – Не то разорит господь хоромы ваши и сокровища в прах обратит. И будете вы, как Иов многострадальный, черепками гной из гнойниц выскребать.
Старуха громко зарыдала. Потом вдруг она спохватилась, подняла голову и вскричала:
– Феона, Феона, возьми ключ, открой поставец, что у изголовья у моего. Укладка там малая серебряная чеканная. Подай сюда!
Феония быстро побежала, открыла поставец и достала укладку.
– Подай, подай сюда! – торопила Марица Михайловна.
Феония подала укладку, а сама так и прилипла к полу, не могла глаз от нее отвести. Монах тоже остановился и ждал. Марица Михайловна отомкнула маленьким ключом укладку. Там так и засверкали камни – яхонты, изумруды, жемчуг, бирюза. У Феонии даже руки задрожали, когда Марица Михайловна стала перебирать камни. Фомушка тоже подполз и заглядывал в укладку.
– Фомушке камушка, – бормотал ой, – ясненького камушка.
– Погодь, Фомушка, погодь, – говорила Марица Михайловна.
Наконец, она нашла то, что искала, – жемчужное ожерелье с большим изумрудом посредине.
– Вот, Саввушка, – сказала она, – по усердию моему. Прими, Христа ради, Иову многострадальному на икону. Може, он на нас воззрит. И ты, Саввушка, помолись за нас, грешных. Може, и помилует нас господь по молитве твоей.
– Рука дающего не оскудевает, – сказал монах, глядя на укладку. – Новую икону поставили мы в обители, Даниилу святому. Не украшена лишь.
– Даниилу? – заторопилась Марица Михайловна. – Данилушкину заступнику? Ох, надобно украсить, надобно.
Марица Михайловна отобрала пять крупных бурмицких зерен и подала монаху. Тот вынул кошель и положил в него то и другое.
Феония громко вздохнула. Фомушка заплакал.
– Фомушке камушка, Фомушке!
Марица Михайловна выбрала небольшой яхонт и дала его Фомушке.
– Прими, божий человек, – сказала она. – Не потеряй, мотри, Фомушка!
– Еще Фомушке, – бормотал тот и тянулся к укладке.
Феония не выдержала.
– Почто даешь, государыня? – прошипела она, – потеряет Фомушка. Экое богачество!
– Прах то земной, – сказал монах. – На небесах ищи сокровища.
Феония со злобой посмотрела на монаха и присела на пол около Фомушки. Он подбрасывал яхонт, ловил его и громко смеялся.
– Мир дому сему! – сказал монах и пошел к двери.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.