Электронная библиотека » Том Роббинс » » онлайн чтение - страница 28

Текст книги "Свирепые калеки"


  • Текст добавлен: 28 октября 2013, 02:33


Автор книги: Том Роббинс


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Ну и как скоро дадут мне прочесть эпохальное печеньице с предсказанием Фатимской Девы?

Домино вытирала руки.

– Как скоро? Ты что, меня вообще не слушал? Я же сказала: в канун Рождества. Если ты останешься, в канун Рождества я вручу тебе послание Богородицы. Оно будет очень даже к месту, так сказать, вроде…

– Ага, понимаю. Подарок мужчине, у которого есть все. – Преувеличенно надув губы, он выпустил кольцо дыма, да такое огромное, что сквозь него проскочила бы собачка чи-хуа-хуа. – Хорошо же. Я побуду Адамом для этого Эдема еще восемь недель. А ты гарантируешь ли доставку товара?

– Клянусь на Библии. – И, ради Свиттерса, добавила: – И на «Поминках по Финнегану».

Они скрепили сделку многозначительным поцелуем, по завершении которого Свиттерс злорадно воскликнул:

– А я ведь прековарно провел тебя, сестра, любовь моя! Я бы остался и отпраздновал с тобой Рождество, даже если бы ты не пообещала показать мне пророчество.

– Нет, дурень ты, дурень, это я тебя провела. Я бы показала тебе пророчество, даже если бы ты не согласился устроить мне счастливые праздники. Я бы показала его тебе уже завтра или послезавтра. А теперь изволь дожидаться Рождества.

Свиттерс сделал вид, будто не на шутку обиделся.

– Как это на вас, жуликоватых папистов, похоже! Ну и поделом мне, дураку, что связался с двоедушными богоявленцами! Вот и пал жертвой симонии, как многие бедолаги до меня! – Его показную демагогию Домино предпочла проигнорировать, и Свиттерс разом посерьезнел. – Но почему, Домино? С какой стати тебе хочется поделиться своей великой священной тайной с виртуозом-грешником вроде меня?

Монахиня надолго умолкла – и наконец ответила:

– Потому что суть последних слов Богородицы Фатимы нас беспокоит и тревожит. Мы так до конца и не уверены, что проинтерпретировали их правильно. Твой… как же это сказать по-английски? – твой вклад может оказаться небесполезным. У тебя к религиозным вопросам подход наиболее уникальный… Что ты делаешь?

Свиттерс усиленно изображал, будто пишет в воображаемом блокноте невидимым карандашом.

– Может, из ЦРУ меня и поперли, но в полиции грамматики я еще подрабатываю. «Уникальный» – слово уникальное и вопреки невеждам безграмотным с Мэдисон-авеню отнюдь не является раздутым синонимом для «необычный». Нет такого понятия, как «наиболее уникальный», или «очень уникальный», или «довольно уникальный»; что-то либо уникально, либо нет, причем под первое определение подпадает чертовски немногое. Вот получите! – Он картинно вырвал страницу из воображаемого блокнота и сунул ее собеседнице. – Поскольку английский для вас – неродной язык, я вас, так и быть, отпускаю с предупредительным уведомлением. Следующий раз заработаете штраф. И пометку о неблагонадежности в личном деле.

Домино сделала вид, что берет воображаемый билетик. А затем, блестяще сымитировав его же пантомиму, «разорвала» бумажку на клочки. И швырнула несуществующие конфетти ему в лицо. Свиттерс с трудом сдержал восхищение.


Верная слову Домино упрямо отказывалась показать ему легендарное третье пророчество вплоть до Рождества. Почему? Отнюдь не по причине давления со стороны членов общины. Далеко не все пахомианские сестры пылали энтузиазмом предоставить их буйному гостю мужского пола привилегию взять в руки, прочесть и обсудить свиток, вокруг которого и сложился их орден (в итоге итогов вверенный их попечению список фатимских откровений сплотил их крепче, нежели борьба за права женщин или даже культ святого Пахомия); однако ни одна не стала бы оспаривать волю Домино и аббатисы. В конце концов, если бы не Красавица-под-Маской, не было бы никакого документа, никакого оазиса и никакого Пахомианского ордена. Кое-кто опасался про себя, что их обожаемая сестра Домино угодила в когти демона Фанни, но Асмодей там или не Асмодей, а с пожеланиями ее они по-прежнему считались.

И не то чтобы она тянула из недоверия к гостю. При всей ее неопытности в любовной области Домино инстинктивно чувствовала, что к добру или к худу, но Свиттерс слишком ее любит, чтобы цинично ее обмануть. Чтобы он прочел пророчество и сделал ноги – да такого просто быть не может.

По правде говоря, дважды в течение ноября Домино сама предлагала взять да и показать ему пророчество: ей уже не терпелось поглядеть на его реакцию. Свиттерс же настаивал на том, что надо выждать. Они заключили договор, напомнил он ей. И договор необходимо соблюсти, объяснял он, договор необходимо соблюсти, даже если соблюдать его досадно, никому не нужно и просто бессмысленно, ибо несоблюдение договора умножит мировую дряблую бесхарактерность. Они должны соблюсти договор, потому что в соблюдении такового заключена своеобразная чистота.

Именно это и убедило Домино подождать. Именно это несказанно ее тронуло. Именно это заставило ее пожелать разделить его желания. То, как он произнес «чистота».


Так что вплоть до Рождества она пророчества так и не показала, хотя сочла себя вправе кое-что предварительно разъяснить, он же счел себя вправе выслушать предысторию. Домино рассказала гостю всю историю как есть – в том самом виде, в каком сама услышала ее из уст Красавицы-под-Маской.

Примерно в 1960 году Папа Иоанн XXIII призвал епископа Лейрии в Ватикан. Не успел португальский епископ, в чью епархию входила Фатима, сойти с лиссабонского самолета, как глава Римско-Католической Церкви отозвал его в сторону и шепотом поведал о своих намерениях вскрыть конверт, в котором Лусия Сантос (к тому времени – сестра Мария дос Дорес) запечатала последнее пророчество Пресвятой Девы Фатимы. При том, что Лусия наверняка записала текст на португальском, Папа Иоанн, безусловно, нуждался в помощи епископа.

Тем же вечером, подкрепившись наедине простым, без изысков, ленчем, двое прелатов удалились в папский кабинет, помолились Господу и Деве Марии и взрезали конверт (вот уже три года хранившийся в кабинетном стенном сейфе) инкрустированным драгоценными камнями кинжалом. Содержимое – на диво краткое – было и впрямь записано от руки на родном языке Лусии. В тот момент епископ признался в том, что Папа уже успел установить во время их сбивчивой беседы за ленчем: итальянский его, мягко говоря, оставляет желать. Папа же ни слова не знал по-португальски.

Перевод же требовался идеально точный, с доскональным воспроизведением всех подробностей, так, чтобы не упустить и не проглядеть ни одной тонкости, ни одного смыслового оттенка. У епископа родилась идея. Он неплохо говорил по-французски и читал на французском так же бегло, как и на португальском. Что, если перевести пророчество на французский? Его Святейшество буркнул, что это, дескать, уже хоть какое-то начало, а затем ненадолго вышел из кабинета: ему срочно требовалось позвонить.

Трудясь со всем доступным тщанием, епископ Лейрии потратил почти два часа на перевод нескольких строчек, написанных аккуратным, пусть и несколько детским почерком. Не успел он покончить с делом к вящему своему удовлетворению, как в дверь деликатно постучали и в кабинет вошел третий человек: Пьер, кардинал Тири.

Не будучи уверен в собственном французском, Папа Иоанн решил поручить парижскому носителю «красной шляпы», чей итальянский был, как говорится, eccellente,[234]234
  превосходный (um.).


[Закрыть]
задание точно перевести текст с французского на итальянский.

Кардинал Тири приступил к работе: епископ бдительно наблюдал через плечо, что тот пишет. Папа удалился в примыкающую к кабинету спальню успокоить нервы. Меньше чем через час Тири закончил перевод, который – неясный и отчасти пугающий – тем не менее по точности удовлетворил и его самого, и епископа. Тем не менее рукописный текст выглядел не эстетично, так что Тири переписал его для Папы Иоанна аккуратнее, начисто, а первый, черновой экземпляр рассеянно сложил и засунул между страниц итальянского словаря.

Иоанн XXIII, разбуженный звоном серебряного колокольчика, возвратился в кабинет и дошаркал до высокого освинцованного окна, дабы прочесть наконец в угасающем свете дня пресловутое пророчество Девы Марии. Несколько мгновений спустя он медленно развернулся лицом к подчиненным – и вид у него был такой, какой бывает у человека, только что узнавшего, что он, сам того не ведая, слопал попугая любимой бабушки.

После того, как епископ с кардиналом неоднократно его заверили, что ровным счетом ничего – ни оттенка, ни грамматического времени, ни приставки, ни суффикса, ни окончания – при переводе не потерялось, Папа Иоанн вновь вышел из кабинета, приказав остальным дожидаться его там. Те послушались. Они прождали всю ночь, задремав в обширных кожаных креслах (поговаривали, будто их подарил предыдущему Папе сам Муссолини). Прошло добрых двенадцать часов, прежде чем Иоанн вновь ворвался в комнату, изможденный, с ввалившимися красными глазами, точно у шанхайской крысы. По всей видимости, Папа глаз не сомкнул. Щеки его испещрили соляные разводы просохших слез. Сопровождающий его лакей растопил камин – и вышел за дверь.

Иоанн смял в кулаке перевод Тири на итальянский – и швырнул его в пламя. Затем приказал сжечь и епископский перевод на французский. Затем, явно сомневаясь и робея – скорбно, едва ли не умоляюще оглядев кабинет и словно надеясь, что прочие отговорят его от опрометчивого деяния, – трясущимися белыми руками он скормил равнодушному огню оригинал Луси и Сантос.

Епископ наверняка чувствовал себя так, словно на его глазах некая значимая часть истории Португалии обратилась в дым, но вслух не возразил ни словом. Спустя несколько минут, после того, как в камине поворошили золу, он вышел из кабинета вслед за кардиналом Тири. Папа Иоанн вернулся в постель, где, если верить ватиканским сплетням, проплакал несколько дней.

На тот момент так называемое третье и последнее пророчество Пресвятой Девы Фатимы существовало в двух местах и только: в памяти сестры Марии дос Дорес (ей исполнилось пятьдесят три и жила она в уединении испанского монастыря) и во французском переводе, спрятанном между страниц старого и потрепанного итальянского словаря Пьера, кардинала Тири. Намеренно ли кардинал выкрал документ из Ватикана в силу неких собственных причин, поступил ли он так под влиянием минутного порыва или в смятении чувств просто-напросто забыл о еще одной копии и обнаружил ее лишь вернувшись домой, этого Красавица-под-Маской так и не узнала.

Доподлинно известно одно: кардинал решил, что слова Богородицы, даже столь огорчительные и тревожные, необходимо сберечь. Однако оставлять документ у себя ему не хотелось; более того, кардинал предпочел бы, чтобы таковой хранился вообще за пределами Европы. Так что он вложил листок папской почтовой бумаги в плотный конверт из оберточной бумаги, сам конверт запечатал и доверил его своей отбывающей в Иорданию упрямой, но надежной и пугающе хорошенькой («Отыди, Сатана!») юной племяннице. На протяжении двадцати одного года Кроэтина берегла конверт, даже не подозревая о его содержимом. И лишь после смерти дяди в 1981 году решила, что надо бы заглянуть внутрь.

По всей видимости, Кроэтина была просто потрясена находкой – первыми своими впечатлениями она так и не поделилась, – но пару лет спустя, под градом нападок из Рима, переименовавшись в Красавицу-под-Маской, она призвала к себе сестер-диссиденток одну за одной, зачитала им рассказ кардинала о том, как в его руки попало пророчество Богородицы, а затем дала каждой из монахинь самой прочесть откровение. Теперь они несли свою общую священную тайну точно крест, берегли ее точно Завет – а зачем, толком не знали и сами. Понимая лишь одно: тайна неразрывно склеивала их друг с другом – этакий чудотворный Богородицын гуммиарабик, – до тех пор, пока на свободу не вырвалась Фанни.

– Наша Фанни тебе так и не глянулась, – подвела итог Домино. Нагая, она вольно разлеглась на боку, точно потерпевшая крушение виолончель. Насколько Свиттерс мог судить, замечание это не содержало в себе ни упрека, ни ревности.

– Да, не ахти. Симпатичная, но…

– Она была девственна, но не была чиста? – Домино казалось, будто она понемногу начинает понимать Свиттерса.

– Она была странной, но не была необъяснимой.

– О? Du vrai?[235]235
  Правда? (фр.)


[Закрыть]
Тогда, значит, ты можешь объяснить, почему она удрала?

– Нет, не могу.

– Значит, Фанни все же необъяснима.

Свиттерс покачал головой.

– Объяснение ее бегству есть. Просто мы в него не посвящены. Незнание фактов не является синонимом необъяснимости – точно так же, как девство в техническом смысле не является синонимом чистоты.

– О-ля-ля. Ты, никак, выпишешь мне очередную штрафную квитанцию?

– О нет, не должно путать мои субъективные семантические взгляды с едиными для всех законами, соблюдение коих со всей беспристрастностью обеспечивают бесстрашные герои и героини полиции грамматики. – Свиттерс погладил ее атласистые, пышные ягодицы. – Кстати, а я тебе, часом, не рассказывал, как в Бирме нас с капитаном Кейсом обыскивали, раздевши догола? Там, видишь ли, резиновые перчатки недоступны, а милиция, понятно, не хочет пачкать пальцев в наших… ну, в том, чтобы, французы, порой называете l'entrйe d'artistes,[236]236
  Дословно: артистический вход (фр.).


[Закрыть]
– так вот у них была ручная обезьянка, специально выдрессированная для такого случая. Смышленая такая, а лапки крохотные и красные, точно леденцы-«валентинки»; ну так вот…

– Свиттерс! Зачем ты мне-то об этом рассказываешь?

Резонный вопрос. Да будь он проклят, если сам знает. Уж не потому ли, что в тот день в Бирме он и впрямь прятал секретный документ (хотя едва ли пророчество) в пресловутом l'entrée d'artistes? Или потому, что близость оголенного зада Домино – пугающе манящего, словно вход в неисследованную египетскую гробницу, – напоминала ему как об обезьянке с шаловливыми пальчиками и электризующем прощупывании, так и о пожелании той незакомплексованной девицы в Лиме – пожелании, каковое он брезгливо отклонил?


Не довольствуясь обменом электронными письмами, Бобби Кейс наконец рискнул позвонить Свиттерсу по спутниковому телефону. Дело было двадцать второго ноября 1998 года; к слову сказать, аккурат в тридцать пятую годовщину смерти Олдоса Хаксли. На тот же день приходилась также тридцать пятая годовщина того события, что в мире более совершенном сочли бы второстепенным и куда менее важным из двух, – годовщина гибели президента Джона Ф. Кеннеди.

По правде сказать, никакого такого особенного риска звонок скорее всего в себе не заключал. ЦРУ охотно приглядывало за своими бывшими сотрудниками, особенно за теми, кто расстался с должностью в атмосфере не самой сердечной, и уж тем более – за теми, каковые подозревались в упорствовании в неблагонадежных взглядах и деятельности (даже если закрыть глаза на все остальное, одно только общение Свиттерса с Одубоном По привлекало к нему повышенный интерес), но поскольку сейчас контора с грехом пополам пыталась сварганить себе новый имидж, более того – пыталась хоть как-то оправдать свое существование в так называемом «мире после холодной войны», в ее порядке очередности Свиттерс наверняка занимал место унизительно низкое. И все же, как любая другая разведывательная структура, ЦРУ подпитывалось паранойей, так что никогда не знаешь, когда ковбою вожжа под хвост попадет.

Все это Бобби взвесил как ради себя самого, так и ради друга. А затем все-таки позвонил. Наверняка в Лэнгли местонахождение Свиттерса с точностью вычислили вот уже много месяцев назад, рассуждал он, и, кроме того, разговор им предстоит однозначно личного характера. Разве нет?

Как выяснилось, разговор все же оказался не настолько личный, как хотелось бы Бобби. Свиттерс был до того уклончив касательно причин его задержки с возвращением на Амазонку, что капитан Кейс тут же навоображал себе кучу всяческих катавасий – политических, мистических и сексуальных – в пресловутом сирийском оазисе. И всерьез задумался, а не следовало бы и ему отправиться в этот самый монастырь – поучаствовать, так сказать, в развлечении. В конце концов он, однако, пришел к выводу – на основании всего высказанного и невысказанного, – что Свиттерс и впрямь, чего доброго, потерял голову из-за одной из лысеющих французских пингвинок или «ну, какая-нибудь дерьмовая хрень в этом роде».

Так что Бобби, большой спец по части запуска ракет, дал залп. Он мимоходом упомянул, что недавно звякнул Мантре с Гавайев, где наслаждался несколькими днями «отдыха и восстановления сил»: вдруг она в курсе, с какой это радости ее чертов придурок внук не займется наконец делом (то есть не попытается вернуть себе ножки, чтобы ходить-бродить по Свиттерсовой дорожке, а не только Свиттерсовы разговоры разговаривать). Трубку сняла Сюзи.

– Ага, сынок, вот при первом же ее «алло» я так и понял, что это твоя Сюзи. Голосочек уж такой нежный, такой «заводной», я едва удержался, чтоб не распахнуть окно и не крикнуть, чтоб срочно принесли инсулину. – Бобби умолк и в наступившем молчании живо представил себе, как розовеют по краям Свиттерсовы так называемые «дуэльные шрамы», и просто-таки вживую услышал, как до самой Окинавы доносится скрежет зубов, что привели бы в восторг Нормана Рокуэлла[237]237
  Рокуэлл Норман (1894–1978) – художник, автор сельских пейзажей и рисунков на сюжеты из американской жизни.


[Закрыть]
(в восьмилетнем мальчишке; в мужчине Свиттерсова возраста они бы сентиментального иллюстратора до смерти перепугали – тот бы со страху из блузы едва не вывалился).

Выждав эффектную паузу, Бобби продолжил:

– Мы с ней так мило потолковали по душам. Она призналась, что какое-то время ужасно расстраивалась и прям не знала, на каком она свете, а теперь вот повзрослела – ей ведь семнадцать исполнилось, представляешь? – и куда только время уходит? – и теперь научилась лучше разбираться, что к чему. «Я по нему ужасно скучаю», – пожаловалась она, и я это прям по голосу чуял – голос у нее был что у обойщика, который проглотил на одну кнопку больше, чем нужно. Она говорит, ты ей снишься – между прочим, некоторые сочли бы такое сущим ночным кошмаром, – и жутко за тебя тревожится, что ты невесть где, ежеминутно рискуешь головой, да еще прикованный к этому треклятому креслу.

Разумеется, я ей сообщил, что очень скоро ты сделаешь все, что нужно, дабы вновь встать на задние лапы, как полагается мужчине. И тогда ты всенепременно приедешь и прошвырнешься с ней по центру города. Она так обрадовалась, что прям едва не завизжала, как мартышка. Слушай, а ты помнишь то незабвенное времечко в Бирме, когда мы…

– Бобби, забудь об этом!

– Послушай, я подал заявление об отпуске аж на прошлый месяц, чтоб смотаться вместе с тобой в Перу и уладить делишки с этим твоим колдуном, а потом мне все пришлось отменять на фиг. Так вот я снова подаю заявление – и на сей раз своего не упущу, так и знай. Тридцати дней в Техасе ни за что не высидишь, тем паче теперь, когда штат оккупировали любители гольфа, так что в случае и если я не еду с тобой в круиз по реке Амазонке, так думается мне, заверну-ка я в Сиэтл, гляну, не смогу ли чем посодействовать Маэстре с Сюзи во время твоего необъяснимого отсутствия.

Свиттерс знал, что им бессовестно манипулируют, однако не колебался ни секунды.

– Сразу после Рождества, – твердо объявил он. – Прежде чем побуреет хвоя на елях. Прежде чем оленье дерьмо осыплется с крыш. Прежде чем яичный желток успеет прогоркнуть в опивках эггнога. Прежде чем Младенца Иисуса запихнут обратно в коробку.

– Ловлю на слове, друган, – отозвался кап. Кейс.

Но тем же вечером, любовно поглаживая старый, истрепанный тренировочный лифчик, впервые едва ли не за год Свиттерс испытал что-то вроде мистического страха: будто взял на себя обязательство, выполнить которое не сможет.

* * *

Дамаск считается древнейшим из по сей день населенных городов мира.

Это на дороге в Дамаск (на тот момент уже просуществовавший шесть тысяч лет) с апостолом Павлом (прежде именовавшимся Савл) приключился эпилептический припадок. Безжалостный строб солнца швырнул его на колени, на запекшихся губах взбитым белком вспенилась слюна – и Павлу примерещилось, будто он слышит зычный, раскатистый глас Бога (прежде именовавшегося Яхве), повелевающий ему пренебречь желаниями плоти, презреть женщин и усмирить свою природу, каковые наставления он впоследствии положил в основу ранней Церкви (то, что со временем назвали христианством, на самом деле было паулинизмом).

Это на дороге в Дамаск, ныне представляющей собою заасфальтированное шоссе, по обе стороны от которого теснились пиццерии, парковочные площадки и киоски с мороженым, Свиттерс тоже ощутил болезненную световую пульсацию под веками – и первая мигрень за восемь месяцев отшвырнула его к тротуару. Нет, Господнего бассо профундо Свиттерс не услышал. В какофонии звуков, что стремительно нарастала по мере приближения к городу – тут и автомобильные гудки, и вопли, и записи арабской музыки, и многократно усиленные молитвы, и вездесущие моторы без глушителей, – он не различил ни шепота божественного наставления, хотя на тот момент весьма порадовался бы поддержке, не говоря уже о совете как таковом.

Ежели голова у Свиттерса болела вдвое сильнее обычного, так, возможно, потому, что он пребывал в нерешительности.

Отвергнув Дейр-эз-Зор, расположенный чересчур близко от турецких приграничных разборок, и Пальмиру, как расположенную слишком далеко от мест хоть на что-то годных, он предпочел доехать на торговом грузовичке, он же по совместительству такси пустыни, до самого Дамаска. А оттуда он незамеченным проберется в Ливан. (Чего доброго, даже заглянет к Солю Глиссанту, окунется в одном из его бассейнов, последний раз потаращится на Матиссову «Синюю ню, 1943».) А из Ливана, надо думать, нетрудно будет смыться в Турцию. Так что впереди у него – прямо по курсу – эль «Редхук» и острый томатный соус, и кондиционеры, и пляжи, и библиотеки, и картинные галереи, и леса, и небоскребы, а еще Маэстра и Бобби, и Сегодня Суть Завтра, и еще то, что неизменно его прельщает и гонит вперед: обещание нового приключения. А может статься, ждет и – дерзнет ли он надеяться? – Сюзи. Все это и многое другое маячит в конце дороги к Дамаску, и в крови его бурлит и играет сироп «Bay!». Однако в противоположном конце дороги, позади, что стремительно отступает все дальше, остался компактный, крохотный Эдем, где сушится миндаль и негромко курлычут кукушки. Там, позади, осталось печально известное последнее пророчество Пресвятой Девы Фатимы. Позади осталась магическая бородавка и магический гимен. Позади осталась Домино Тири.

Так, двигаясь сквозь смешение дымов над жаровнями с фалафелями и сумасшедший поток машин, Свиттерс вступил в город, где придумали алфавит и изобрели ноль. Свиттерс по-прежнему склонялся то к одному решению, то к другому. Оба пылали огнем. И оба причиняли боль.


Сказать, что Свиттерс пребывал в нерешительности, вовсе не означало, будто он оказался перед неразрешимой дилеммой и разрывался надвое. Противоречиям отнюдь не чуждый Свиттерс тем не менее всегда старался подходить к жизни с позиций оба/и по контрасту с более традиционной и ограниченной позицией либо/либо. Сказать, будто он выбирал обе позиции: как оба/и, так и либо/либо, было бы, пожалуй, преувеличением его инь/янства. Разве не был он другом как Господу, так и дьяволу? Более того, вопрос о том, а не остаться ли ему в пахомианском монастыре на веки вечные, не стоял вообще: его предстоящий отъезд предрекали все звезды до единой, что только срыгивали водород и пукали гелием в пустоте над лишенным крова кровом «Будуара Рапунцель». На самом деле в монастыре открылось (или, возможно, правильнее сказать «было подсказано») нечто такое, что погнало его из этого места так же стремительно и неудержимо, как если бы он сам был отрыжкой звездного газа.

И тем не менее можно сказать, что Свиттерс разрывался надвое, в силу той простой причины, что на въезде в Дамаск его синаптический электросчет был поделен надвое, пятьдесят на пятьдесят, в процессе предвосхищения и в процессе воспоминания: первый резко дергал его мысли вперед, второй тянул назад.

И куда было мигрени тягаться с этими двумя процессами? При всей своей злонамеренной жестокости головная боль едва ли притупляла смутное, но волнующее мысленное предвкушение пути в Южную Америку через Сиэтл, в то время как вытеснить острое и властное воспоминание о Рождестве в башне Домино и вовсе не представлялось возможным.

* * *

В канун Рождества Свиттерс отстоял вечерню. Он пошел в часовню, предчувствуя скуку смертную, с этаким ностальгическим, не вовсе неприятным привкусом. И предчувствия его вполне оправдались. После в трапезной подали жареную курицу с лимоном и чесночной колбасой. Не обошлось без печенья с грецким орехом и горячих пирожков с финиками. Последняя оставшаяся бутылка прошлогоднего вина – единственная, что уцелела после массированной атаки в день рождения Домино, – была торжественно откупорена, и Свиттерс провозгласил первый тост за возрождение Божественного в мире.

– И за царей и волхвов, прибывших с Востока, – проговорил он по-французски. – И принесших дары: немало задниц ладных и смирных, – добавил он по-английски.

Красавица-под-Маской, по-английски не понимавшая, взволнованно переспросила, а часом не находится ли Египет к востоку от Вифлеема. Домино игру слов уловила – и попросила Свиттерса быть так любезным и от кощунственных речей воздержаться. И погрозила ему пальцем: этакая рассерженная матушка, на лице которой словно бы написано: «Ужо погодите, молодой человек, дома я вам задам!»

Долго ждать ему не пришлось. Монахини немножко попели перед довольно-таки дурацкой рождественской «елкой», что Свиттерс загодя соорудил из листьев финиковой пальмы, вымазанных кремом для бритья вместо снега; из репертуара рождественских гимнов все хором исполнили «Ночь безмолвная» по-французски, по-английски и в оригинале – по-немецки; Свиттерс же выступил с сольной переделкой «Колокольчиков», подделываясь под писклявый голос мультяшного бурундучка («Динь-дилень, что за хрень, Бэтмен снес яйцо»), – и на том почтенное собрание разошлось. А они с Домино удалились в башню.

В одном углу Домино поставила уменьшенную копию «елки» из трапезной, вместо аэрозольной пены украсив ее атласными ленточками. А под «елкой» положила на медный поднос три предмета.

Бутылку арака.

Баночку с вазелином.

Конверт из оберточной бумаги, измятый по краям и словно бы источающий мистический свет.

Еще до того, как ночь безмолвная и святая подойдет к концу, им предстояло досконально исследовать и то, и другое, и третье.


Вино, что Свиттерс помогал давить в октябре (из винограда, что помогал собирать прямо на ходулях), по молодости к употреблению еще не годилось. Пресловутый крепкий финиковый напиток Домино заказала в честь праздника аж из Дамаска. Свиттерс поблагодарил ее за заботливость, но озабоченный тем, что монахиня до сих пор считает его мужчиной, которому для поджигания фитиля пылкой страсти требуется искра алкоголя, он попытался заверить ее, что арак – бонус не из существенных.

– Алкоголь, – рассуждал Свиттерс, – он вроде тех хищников, что пожирают собственных детенышей. – И пояснил, что крепкие напитки на первых порах порождают целые выводки озарений, идей и развеселых шуток. Но если не согнать вместе этих игривых и смышленых щенят и не увести их от матери, если позволить им остаться в ее логове с наступлением послеродовой депрессии (иначе говоря, если выпить больше определенного предела), мать обрушится на них и сжует либо заглотит живьем и в своей темной утробе превратит в дерьмо. Свиттерс протянул чашу.

– Я ограничусь одной, – сообщил он, втайне жалея, что Домино не привезла ему гашиша вместо арака. (Вот вечно оно так с рождественскими подарками, ну не досада ли?)

Разумеется, выпил он не одну. И не две. Однако переусердствовать не переусердствовал, по крайней мере по критериям клуба К.О.З.Н.И. В любом случае выяснилось, что арак предназначался скорее Домино, чем ему. Водка подготовила ее к прочим предметам на подносе. Начиная с вазелина.


– Ты уверена, что и в самом деле этого хочешь? – промолвил он.

После продолжительного обстрела пропитанными араком поцелуями, в ходе которого каждая из ее пышных выпуклостей была любовно измерена и оглажена, в ходе которого его фаллос был символически очищаем от кожуры снова и снова, точно ключевая фигура некоего вакхического бананового культа, она подставилась под смазывание.

– Отчего бы нет? Если мне суждено и дальше жить женщиной пустыни, я и любить должна как женщина пустыни. – Но она не была уверена, нет. Разве этот грех – не из числа погубивших Содом?

(Всхлюп вазелина. Впадина, что углубляется под его пальцем. Всасывающий рот – рот, которым не едят. Подрагивание обделенного ресницами глаза. Розовый шорох, что взмывает вверх по позвоночнику, точно свисток игрушечного поезда. Троллья нора, реквизированная для королевской свадьбы. Невесту раздевают ее же вассалы. Жених в пурпурном шлеме еще не прибыл.)

– Et tu?[238]238
  А ты? (фр.)


[Закрыть]
– откликнулась она, задыхаясь. – А ты? Ты уверен?

– Я уверен в том, что хочу тебя всю – всю твою тобойность, – отозвался Свиттерс. И несколько загадочно добавил: – Там, где устрица ждет фигу, я вовеки не ступал!

Но и он тоже ни в чем не был уверен. Чувствуя, как тыльная часть ее анатомии начинает расширяться, становится, так сказать, все более гостеприимной, Свиттерс вдруг подумал – зловещее предзнаменование? – что сумел бы назвать таковую лишь на четырех-пяти языках.

(Жених протискивается сквозь дверцу погреба. Дребезжат водопроводные трубы. Ревет огонь в печи. Штукатурка на потолке идет трещинами. С полок валятся банки. Цокольный этаж затоплен. Кошка вылетает в трубу с обгорелым хвостом, завывая, точно баньши. В ночь перед Рождеством от подвалов до крыш поднялись гвалт и гром: и Господь, храни мышь.[239]239
  Аллюзия на популярное английское стихотворение про Рождество: «Ночь, канун Рождества: от подвалов до крыш спит в безмолвии дом; не шуршит даже мышь».


[Закрыть]
)


После того они тихо лежал и, обнявшись, обессиленные, исполненные благоговения, несколько ошарашенные, связанные друг с другом так, как бывает с людьми, вместе пережившими некий опыт, о котором нельзя рассказать никому другому и который, как подсказывает им интуиция, сами они никогда не забудут, но промеж себя часто обсуждать тоже не станут.

Прошел почти час, прежде чем Домино встала, зажгла несколько новых свечей, налила себе и Свиттерсу еще по полчашки арака и возвратилась к коврам, сжимая в руке конверт.

– Любая девушка, принимающая постриг, – начала Домино в порядке предисловия, – поступает так в силу двух причин, и только одна из них имеет отношение к религии. Второстепенные причины в каждом случае свои, хотя ты прав, полагая – уж я-то знаю ход Свиттерсовых мыслей, – что причины эти зачастую содержат в себе тот или иной аспект сексуальных страхов, чувства вины или компенсации за отвержение противоположным полом. Это правда, что физически привлекательные монахини встречаются редко. Но, с другой стороны, вот перед нами пример Красавицы-под-Маской, которая приняла постриг по той же самой причине, по которой вырастила себе на носу эту улитку: ей до смерти осточертело, что мужчины пялятся на нее во все глаза.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации