Электронная библиотека » Вадим Алексеев » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 24 июня 2022, 17:40


Автор книги: Вадим Алексеев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Володь, я пойду цветок рисовать!

– Мать, мать, мать, не надо! – курил он «Беломор».

– Володь, ну я хочу цветок нарисовать.

– Мать, мать, не надо, я сам.

Она ткнула кисточкой, чего-то намазала, ну как бы цветок. Он в это дело сразу влезал. Она знала, что раньше времени нельзя, но и задерживать нельзя, иначе он провалится в эту кровать полностью. Конечно, были депрессии, были буйства, тогда он налетал на мать с кулаками. Весной, помню, пришел и говорю ей:

– Вера Александровна, как девушки молодые Володьке-то?

Его не было в комнате, мы вдвоем.

– Да я ему таблетку в чай брошу, вот вся его и жена там.

То есть она его подавляла, какие-то таблетки бросала.


Володя часто влюблялся?

Он и убегал еще. Однажды он к Талочкину попал с одной таксисткой, наговорил: «Ты будешь богатой, я не хуже Пикассо художник». Она его как бы спрятала, Талочкин сказал: «Ты его увози, его тут сразу найдут». И приехали два санитара, под руки и увезли. Он и рисовал себя вот с таким членом.

– Володь, а чего это ты с таким членом себя рисуешь?

– Володь, да так ебаться хотелось!

Такая искренность! Жалко Володьку, художник был от Бога. Он больной, но своеобразный был человек. Мать, простая еврейская женщина, торговала пивом в ларьке. Однажды я был у него в гостях и видел, как она продает его работы. Мать вынесла пачку гуашей.

– Сколько вы будете брать?

Интеллигентного вида человек в очках мнется.

– Я, право, не знаю. Хотелось бы еще посмотреть.

– А чего тут смотреть, все хорошие. Берите четыре, отдам дешевле.

– А сколько же они стоят?

– Володя, почем отдавать будем? Человек сразу четыре цветка берет.

– А что за человек? Кто он по профессии будет?

– Володь, слышь, он физик.

– Мать, мать, физику уступи, по 30 рублей отдай.


А как он стал писать маслом?

Он не любил масло, мать говорила: «Володь, надо маслом, за масло больше платят!» Он, как и Зверев, художник не масла, а гуаши и акварели. Зверев терпеть не мог масла, называл его «Маслаченко». По фамилии футболиста. Какое в его детстве могло быть масло, там вообще денег не было ни на что. Володя, когда потерял мать, стал работать у других, что-то к нему возвращалось, что-то пропадало. Но все-таки, когда он жил у людей, когда кто-то брал его из больницы на две недели, на десять дней, когда его не трогали, что-то возвращалось, видно было. А так – «Нарисуй мне кошку с птицей, нарисуй цветочек» или что-то в этом роде.


Харитонов – еще одна очень интересная московская личность. Кулаков вспоминал, как они чуть не стащили пейзаж у старика Бакшеева – чтобы пропить у Киевского вокзала.

Харитонов вначале жил на Плющихе, там еще кинотеатр был. Старый московский райончик, где таилась беднота во дворах в двухэтажных домиках, все друг про друга все знали, все как одна квартира. Вот так жил Харитошка с матерью. С ним меня познакомил Нутович. Харитонов, конечно, алкаш был невероятный, стопроцентный. А денег нет. Поэтому он ходил везде, собирал баночки от майонеза и горчицы, аптечные пузырьки от вазелина, а если банка попалась, так это вообще, он тщательно их вымывал, потом все это разносил, продавал по копейке, в конце концов собирал на четвертинку, а то и на пол-литра. Мастер был наливать, посуда у него была всякая разная – какая-то битая рюмка, полуразбитая банка, полстакана. Собирались там на бутылку, три-четыре человека, Харитонов брал пол-литра, буль-буль-буль наливал, и себе – побольше – за то, что наливал. Можно было взвешивать на аптекарских весах, у всех было абсолютно точно. Как-то играли в карты, Саша проиграл и по требованию выигравшего выставил голую задницу в окно второго этажа, прямо напротив кинотеатра – зрители смотрели с большим интересом.

Однажды я пошел к Харитонову и вдруг остановился – солнечный день, яркое, жгучее солнце, стоят два венских стула, прямо на тротуаре, на одном он сидит и держит абажур оранжевый из дома – продавал, выпить надо! Я остолбенел и думаю: «Нет, не пойду» – слава богу, он меня не увидел. Там много проблем было – влюбленности Харитонова, его женщины. У него был грех большой – женился на китаянке, тогда были еще китайские прачечные, и старый китаец, ее отец, собрал деньги, а он спиздил у нее эту шкатулку с деньгами, всю жизнь мучился, как ему отдать. «Володь, грех такой, не могу, надо деньги отдать, ведь я у него украл!» Потом он все, перестал пить, в святость ушел, там отдельные, очень интересные истории. Саша отговаривал меня от участия в Бульдозерной выставке: «На хуй тебе лезть в еврейскую революцию? Ведь дождик будет».

Анатолий Тимофеич

Знаешь, как Зверевы в Москве появились? Довольно любопытная история. Началась тамбовская антоновщина, которую потом подавил Тухачевский. А он еще маленьким был.


Но он родился в 31-м, а антоновщина была в 21-м.

Я же все знаю досконально, я разговаривал с его сестрами. Мать его небольшого роста, простая женщина, отец тоже из тамбовского села. Входит очередной бунтарь, распахивает тулуп: «Смотри, Тимофей, сколько я гранатов наделал!» Матери показалось, что граната зашипела, она со Зверевым бух под лавку. Маленькая – и упала. Бунтаря наповал, а отца ранило, в живот и грудь. И повезли его в Москву лечить, таким образом Зверев оказался в Москве. Его оперировали, он остался здесь, кем работал, не знаю, хирел, болел, мать работала уборщицей общественных туалетов. Оттуда и его брезгливость, он прекрасно понимал, что мать моет унитазы. Вот он ничего не ел дома и все дезинфицировал. Она знала это. Вот как я к нему попал. Перед тем как ехать, сказал: «Старик, надо в аптеку заехать». Время уже позднее, все закрылось, есть дежурная на «Белорусской».


На углу Горького и Лесной?

Нет, на левой стороне, где Ритка жила. На правой большой магазин одежды был. У вокзала Горький с палкой. А мы жили, где ресторан «Якорь», потом переулок, где трамвай ходил, а дальше мы, дом 45. Заходим в аптеку, нажимаем, выходит старая еврейка:

– Что вы хотите?

– Старуха, соды дай!

– Что с вами, что сода вам нужна?

Я говорю:

– Ну дайте ему соды.

Она приносит таблетки.

– Нет, старуха, мне не таблетки надо, а порошок!

– Что вам старуха, какая я вам старуха! Что такое? Что вы на ночь глядя ходите?

– Мне пачку надо!

– Пачку? Что вы собираетесь делать с содой?

– Старуха, дай мне пачку!

Она приносит, одну пачку.

– Старуха, мне таких надо десять!

– Слушайте, что он хочет делать с этой содой?

– Ну дайте ему десять!

– Хорошо, я дам. Но мне интересно, что он хочет делать.

А я и не знаю.

И вот он приезжает домой в Свиблово, которое называл Гиблово, открыл все порошки и все обсыпал, продезинфицировал. Пол, стол, комод какой-то стоял.

– Что ты делаешь?

– Так надо, старик, все обсыпал, теперь садись.

У нас был коньяк, то да се. И от этой соды все стало немножко блестеть.


А мать где была?

Мать там дальше. Он от матери отгораживался такой занавеской, на проволоке или веревке. Перегородка с матерью. Наутро, когда мы встали, он говорит:

– Ты хочешь есть?

– Да нет, опохмелимся да поедем.

Вышел на кухню чай поставить, смотрю, стоит блюдечко, а на блюдечке идеально вымытое, блестит, яблоко и яйцо. Он никогда не трогал, что мать готовила. Потом эта брезгливость уже в нем развивалась активно. Когда он у меня жил, я его спрашивал:

– Что ты все одежду носишь швами наружу?

– Старик, я и тебе советую – они ж за швы хватались, когда шили, а это вредно, зараза.

Когда приходили в ресторан, он просил, чтобы бутылку приносили цельную. А там же не дают так.

– Но мы не имеем права! – говорит нам официант.

– Ну какая вам разница? Он просит закрытая чтоб была. Дорогой коньяк берем!

– Сейчас позову метрдотеля.

Приходит метрдотель.

– Вы знаете, со странностями человек, пьет только из закрытой бутылки.

– Хорошо, я вам дам, но только перелейте в графин, мы не имеем право бутылку ставить на стол, у нас не принято.

А мы ходили в самые дорогие рестораны – «Метрополь», «Савой», где мы только не были.

Официант приходит с закрытой бутылкой, он видит, аккуратно меня просит: «Вы откройте», переливаем в графин – потому что могут туда какой-то антабус положить, плохо подействовать. Толя корки от хлеба все обламывает, ест только мякиш, все смотрят, пришли какие-то идиоты. Или приносят хлеб нарезанный:

– Старуха, давай батон целый!

– Мы не можем вам батон целый.

– Ну, странный человек, хочет батон, какая вам разница.

И вот он все корки обламывает, мякиш ест. Сам жил в помойке, но эта брезгливость у него была.


Но это ресторан, а в пивную как ходить?

В пивной он всегда говорил, когда кружку брал:

– Там таракашечки у вас не плавали, случайно?

– Пошел на хуй, ты еще таракашек будешь искать!

– Старуха, я тебе заплачу, чтоб таракашка только не плыл.


Амальрик писал, что кружку он носил с собой, протирая грязным платком.

Кружки никогда я у Зверева не видел, а я с ним столько раз ходил в рестораны и пивные! Требовал ополоснуть два-три раза. Но пиво он пил только в Сокольниках, никогда не заставишь Зверева выпить в какой-то пивнушке. Только там, хороший пивной ресторан, чешское пиво. «Старик, поедем пивка попьем в Сокольники!» – только туда. Ходили еще в Пушкинский музей, где в буфете всегда торговали свежим пивом. Зверев так и говорил: «Пойдем, старик, похмеляться искусством».


Зверев боялся из Москвы далеко уезжать! Рудик Антонченко рассказывал, как сложно было вытащить его в Тарусу, Питер, Адлер – приехал, окунулся прямо в костюме, выпил в шашлычной, в такси и на самолет, домой, в Москву.

Ничего он не боялся! О Звереве можно рассказать много, но о нем довольно трудно говорить. «Володь, ты ж жил со Зверевым, вспомни!» – я могу передать точно до минуты, как прошел его день. Но начну рассказывать, ничего ты не почувствуешь. Один день, два, три. На четвертый день у него уже какие-то заскоки начинались. Да они и сразу возникали. У Зверева всегда была проблема, где ночевать. А почему? Он боялся ездить в Свиблово, где был прописан. Там участковый всех уже предупредил: как только этот негодяй появится, тут же ему сообщить. И его принудительно должны были отправить лечиться. А он очень боялся дурдома, принудительного лечения, поэтому и не ездил ночевать туда. Я его как-то спросил:

– Старик, что тебе больше всего не нравилось в жизни?

Он улыбнулся.

– Старик, я 163 раза был в вытрезвителе.

И он никогда не врал.

– А что тебе больше всего нравилось?

– Ты знаешь, старик, я иногда во сне вижу огромные батоны с изюмом.

Голодное детство, вот ему и снился батон с изюмом.

Когда он попадал в вытрезвитель, он вместо паспорта показывал белый билет, и участковому сразу сообщали. Бумаги скапливались, а он его никак поймать не может. В конце концов его изловили, и он попал в Кащенко. И оттуда его уже освобождали Асеева и Костаки. Это был единственный раз. Возил тайно в Свиблово, когда мать была, а когда мать умерла, то вообще там почти не бывал, называл Гиблово.


Но покупателей ведь привозил в Свиблово.

Не было там никаких покупателей. Никогда там у него не было ни мольберта, ни красок, ни этюдника, вообще ничего. О нем много говорили. Я когда делал персональную выставку в горкоме, то столкнулся с проблемой Зверева. Работ много, а что с ними делать. И позвонил Наташке Костаки, она еще жила в Москве. «У вас есть Зверев?» – «Полно, но они обгорелые, Володь». На даче-то пожар устроили. Я туда поехал, видел эти рисунки, есть что показывать и много. Потом я видел их у Пети Плавинского, он у какого-то коллекционера купил. А так каждый коллекционер, который давал, говорил: «У меня самый лучший Зверев!» А не у кого-то еще. Что-то я брал – портреты, «Николину гору» – у Асеевой. Кузнецов взял у нее много, Асеева доверяла Кузнецову почти все. Когда она умирала, то оставила Звереву 34 тыщи, и этим распоряжался Кузнецов. Она ему доверяла, он парень был благообразный, но в свое время много заработал на этом, у него много работ Зверева было, и от Асеевой тоже.


А у кого были по-настоящему хорошие работы Зверева?

Дело не в этом. У меня дома есть работы, которые он делал за десять дней до смерти. Он у меня ночевал, он же вообще зимой у меня ночевал пять-шесть дней в неделю. Жалею, летом его в деревню не взял, на дачу. Был какой-то момент: «Старик, поедем в деревню, рыбку половим!» Даже не знаю, почему не поехал. А когда я приезжал, он с радостью жил у меня в мастерской – долго, большой срок, много лет.


Мест постоянной остановки у него было несколько, от Воробьева до Михайлова.

У многих. Вот утром звонок. Он брезгливый, трубку никогда к уху не подкладывал.

– Але. Але, это я. А можно мне у вас переночевать? Да. Нельзя? А я надеялся у вас переночевать. Нельзя. А когда можно? Ну ладно, я запишу себе.

И записывал на бумажках, когда можно у кого переночевать.

К Вульфовичу позвонит:

– Але, это я, у вас можно переночевать?

Там что-то говорят, да или нет.

– Да. Жалко.

Потом он позвонит Нутовичу:

– Здравствуйте, у вас можно переночевать?

– Да, Толя, сегодня можно.

– Хорошо.

Записывает. Но на всякий случай надо подстраховаться. Следующий звонок.

– Алло, это я. У вас переночевать можно?

Я говорю:

– Но ты же уже договорился.

– Старик, ну тебя на хуй, ты же ничего не понимаешь. А вдруг там события какие могут быть, и я куда тогда денусь.

То есть он всегда имел где подстраховаться. И это каждый божий день. Когда ко мне, он говорил: «Старик, я к тебе еду», и мы договаривались: «Приезжай». Он всегда ко мне ездил, знал, что я и Колька его оставляем на кухне. Дополнительно клали такую широкую доску, конец ставили на ту лавку, а сюда стул. И вот он раздевается. Ничего не стелили, прямо на голой доске спал, такой весь благодушный – храпит, сопит, спит Зверев.


Когда вы жили с Лидой на Горького, Толя не мог у вас появиться?

Он у нас был в гостях один раз, но сразу понял, что тут не выпьешь. Когда мы с Мастерковой разошлись, я вообще не знал, где мне жить. У мамы была комната 16,5 метра, где там жить. В моей мастерской на Садовой, дом 22, он появился, когда мы с Лидкой разошлись. Улица Красина, дом Шаляпина, доходный дом в подворотне – в доме Шаляпина у меня был хороший, сухой полуподвал, три окна, он и сейчас остался. Во двор входишь – подъезд, спускаешься по лесенке, окна были на уровне земли. Первая мастерская Плавинского была моя. Когда я уехал, отдал подвал Димке, а он его просто сгноил. Димка жил на Трубниковском, там и работал, комната маленькая, метров тринадцать. У него не было мастерской до этого, он жил у своих любовниц, жен. «Жены Плавинского» – это вообще особое состояние. Он выпивал, и все они спасали его – каждая так считала. Тоже можно рассказ написать. До Заны была Нина, потом еще одна, потом Наташа, болезненная, хрупкая девица. Однажды я спросил Брусиловского: «Что делаешь?» А он ответил: «Хочу написать книжку „Гетеры андеграунда“ – старик, это же такая тема!»


Зверев и женщины – отдельная книга! У Михайлова он плакал, что «украли детей».

Люся номер один – называл он жену. У Зверева сын и дочь, сын Миша окончил медицинский, а дочь Вера была спортсменкой. А с Люсей он снимал квартиру, рисовать учил, уже брезгливый был – когда родилась Верочка, журналистка Клод Дей подарила ему дорогую коляску, он ее выбросил. Пришел домой, открыл дверь на черный ход и выкинул коляску. Потом, конечно, начались романы разные, и очень интересные взаимоотношения Асеевой и Зверева. «Старик, поедем к чердашным старухам!» Чердачные старухи, реликты футуризма 20-х, сестры Синяковы жили на Арбате, в переулке на Поварской. Их было четыре сестры: Вера математик, Синякова художник, Мария Михайловна поэтесса и пианистка, и Ксения четвертая. Знаменитый был случай в 20-х годах, когда они голые входили в трамвай. «Долой стыд!» и прочее. Разговор «Синякова и Зверев» тема любопытная, история очень своеобразная. Роман был бурный, с ревностью, битьем посуды и драками, портреты сталинского классика летели из окна. Со Сдельниковой Надькой по-другому получилось – он ей поджег голову, а соседу отрубил палец. Наташка Шмелькова в книге его баб скрыла, Сдельникову можно было найти запросто.


Амальрик описывает эту историю, хотя и врет, что Зверев не умел читать и писать.

Ну как не умел – у меня где-то был целый его роман, крышку поднял в старой мастерской и нашел, кому-то отдал, теперь жалею. «Старик, у тебя бумага есть? Я хочу роман писать!» Он маньяк был – ему дай вот такую тетрадь, он ее всю испишет. Где слово, где два, где страницу, почерком с огромными буквами. Иногда он приходил ко мне с огромной пачкой конвертов. «Старик, у тебя нет тетрадки завалящей?» Ну, у меня всегда были какие-то тетрадки, в полоску, в клеточку. И вот он всю ночь писал старухе Асеевой письма. Штук сорок – пятьдесят. Два слова, три слова, иногда целые куски такие, иногда три страницы. Клал в конверт, заклеивал, адрес писал – всю ночь, под утро только ложился. Самые разные – и стихи были, и о любви, какие-то полуфутуристические штучки. А потом утром: «Старик, вставай, пошли разносить» – один он боялся. И вот мы вокруг Патриарших прудов, поскольку мастерская была рядом, на Садовой, разносили – по пять, семь, восемь писем, чтоб не сразу всю пачку запихивать, уже знали, где какие ящики. У старухи мешок был писем.


Володя, а расскажите день из жизни Зверева!

День Зверева начинался так: вставали, давай завтракать, ставили чай.

– Старик, а выпить осталось?

– Вот чай, старик, все выпили!

– Ну а может там, где-нибудь в уголочке?

Потом показывал всегда на Вечтомова, не называя его.

– А у него, старик, спроси!

А у Коли всегда были спиртик, водочка, всегда запасец был.


А сам Коля участвовал?

Иногда участвовал. Но по-своему. Он больше любил поесть, по-своему, по-вечтомовски. Даже больше чем любил, у него культ такой был еды.

– Ну, ты позавтракал?

Он всегда позже вставал и поздно ложился, Коля работал ночью, днем не работал, почти никогда. Самый процесс начинался у него часов в десять-одиннадцать, и до полвторого он работал.

– Коль, ну что ты ночью?

– Знаешь, голубчик, мне так лучше видится все. Давай не будем это трогать.

И он ночью начинал писать. В Прилуках то же самое, но там солнце садилось в одиннадцать, и работать приходилось много, до усталости.

А мы со Зверевым вставали рано, часов в семь-восемь. Я ему говорю:

– Коля еще не проснулся, погоди, сейчас пойдет в туалет.

Колька идет.

– Коль, на минуточку.

– У меня ничего нет.

Надоели с этим вопросом.

– Коль, а может, немножко есть у тебя, грамм пятьдесят?

– Володь, ну мне сейчас не до этого, я только встал, а ты про 50 грамм.

– Ну Коль, ну налей стакан!

– Надоели вы мне!

Нальет – а иногда нет, «не могу, сплю, в туалете». А иногда нальет грамм сто в стакане, через дверь мне выдаст, ну я Звереву несу, он выпьет. Вот так все время соображение по поводу выпить. Это программа дня. Он закладывается довольно интересно, с такими ходами московскими – у кого, где, когда, с ночевкой. И это каждый божий день, запись идет, только когда ночевать. Денег никогда нет у Толи. Денег чтобы он дал, это очень редко. Как только деньги он получает, тут же исчезает. Приходит через два дня: «Старичок, у тебя выпить нет?» Выпить нет. Пойдем купим – у нас магазин там рядом. Если закрыто, шли в ресторан. Был болгарский ресторан на Маяковке, в отдельно стоящем здании. Вначале он был украинский, «Киев», потом стал болгарский, «София». К швейцару подходишь, даешь десятку, коньяк стоил рублей восемь, два рубля он брал себе.

– Старик, у меня денег нету.

– Старик, тебе вчера 500 рублей дали, куда дел!

– Да хуй знает, куда дел, какие деньги, я не помню!

– Да хуй ты придуриваешься, где деньги, давай снимай ботинки! Запрятал?

– Знаешь, старик, в ботинки я не прячу, вот Димка Плавинский, тот в ботинки прячет, а я нет.

– А куда ж деньги ты девал?

– Старик, а какие деньги, я не помню.

С него деньги было получить невозможно.

– Ну, нет денег, тогда хуй с ним, у меня тоже нет.

Проходит время:

– Старик, я тут нашел, за подкладкой рваные валяются, три десятки.

– Ну, вот видишь, нашел, ну тогда идем.

Он один боялся, чтоб не забрали. Идешь к ресторану, берешь три бутылки коньяка. Тут уже все хорошо, тепло! Чего-то я готовил, суп, картошку пожарим, колбасятину, ну как обычно. А дальше начинались разговоры. Часто бывало о художниках. Он никогда плохо ни о ком не говорил. Никогда. Единственное, о ком он мог даже вспылить иногда, – это Яковлев. Я думаю, это единственный художник, к которому он как-то ревновал. Чувствовал, что-то есть в этом Яковлеве, чего ни у кого нет, какая-то другая природа сумасшедших. Такой же, как и он. Хотя психопатии у них разные были. Показывал работы – вижу, бесится. А я продавал работы пачками, всем помогал, себе ничего не брал. Иностранцев у меня много было в общении, кто приедет – вот Зверев, Яковлев, мои работы, Плавинский иногда оставлял, но реже.

И вот я ему Яковлева работу показываю.

– Старик, кол.

Следующую.

– Два с минусом.

Дальше.

– Нальешь мне по полоске, грамм пятьдесят?

На бутылке разные полоски – «Московская», такая, сякая.

– По какой полоске лить?

По этой, вижу, много.

– Старик, ты мне по верхней полоске налей.

– Ладно, хуй с тобой, три с минусом.

– Почему? Замечательная работа!

– Старик, я тебе знаешь, что скажу, – он, блядь, ходит в дорогом пальте с каракулевым воротником.

Он всегда это пальто приписывал Яковлеву. А Яковлев считал его большим художником, называл бойцом почему-то.

– Володь, Володь, Зверев же – это хороший боец!

Однажды мне Толька рассказывал, как он Яковлева пригласил в ресторан, в «Поплавок» у «Ударника». Встретил случайно Яковлева:

– Старик, пойдем в ресторанчик!

А Яковлев если выпивал, то творил бог знает что. В общем, двое сумасшедших оказались в ресторане. Яковлев, может, спокойней был, но Зверев чем больше с ним находился, тем больше накачивал себя всякой подозрительностью. Дали меню.

– Старик, ты чего есть будешь? Это не хочешь, то не хочешь.

– Старик, давай отсюда досюда возьмем.

Набрал до хуя, официанты все принесли, завалили едой. Яковлев как давай жрать все подряд, одно за другим. «Блядь, что он делает на хуй – надо бежать!» И под видом, что в туалет надо, уходит из ресторана и оставляет Яковлева для расплаты. Яковлев ни хуя не понимает, Зверева нет, набрали до хера, я ничего не знаю, он заказал, я ухожу. Его тормознули, позвонили куда, вторая группа – «Иди, больше не приходи, мы не пустим». Вот так Зверев Яковлева пригласил в ресторан.


Рудик рассказывал мне, как привез к реалистам Аркадия Северного, поставил его запись, «Толя, смотри, это он поет!» – но Зверев был пьян, стал хамить, Аркадий ушел – «Что это, кто это?».

Были унизительные сцены у реалистов в Камергерском, я был там с ним несколько раз, не помню, как их звали. Алкаш такой. Зверев звонит:

– Я зайду.

– С кем ты?

– Я с Немухиным.

– Ладно, хуй с тобой, с Немухиным вместе давай заходи.

– Пришел, гений хуев, блядь. Еще один, что ли? А мы, по-твоему, что такое? Говно что ли?

– Вы-с замечательные! – «Вы-с» он говорил.

– Да блядь как замечательные. Ладно, хуй с тобой, садись, ботинки не грязные? Деньги есть? Рублишко рваный?

– Ну какой-то завалялся там трояк…

– Давай на хуй на стол.

Ну, тот лезет по карманам, он зовет второго:

– Старик, у этого разъебая трояк…

– Если ты, блядь, про мою Таисию скажешь плохо, я тебе, сука, морду всю набью на хуй.

– Да не, ну что вы, я вашу Таисию нисколько не трогал…

Жена его, Таисия.

– Ты, блядь, только тронь на хуй мою Таисию, я тебе всю морду на хуй расквашу.

– Гений, я тебе покажу говно собачье. А я, по-твоему, кто?

– Ну, вы-с, конечно, гений первый.

– Ну, давай сбегай, принеси нам.

– Немухин, вы что, приятель его, что ль?

– Ну да, говорю, в какой-то мере приятель.

– Странного вы себе приятеля нашли.

Но ко мне он не цеплялся. Ну, принес, там закуска, плавленый сырок, черный хлеб, колбасы кусок.

– Веди себя прилично, сука, будешь плохо себя вести – вот имей в виду, выгоню под стол, там сиди как собака.

Вот так с ним обращались, кошмар какой-то. Он к ним ходил, ночевать негде, но он знал, что они его любят тоже, это такой вот пьяный жаргон.


Там же его учитель жил, который преподавал в 1905-го года, Синицын.

Я встречался с его преподавателем и спросил:

– За что вы Зверева уволили?

– Володь, ну представляешь, висел портрет Маленкова, не на чем писать, он снял, перевернул, замазал и накатал натюрморт. Его ничему не учили, я к нему подходил, и он мне говорил: «Старик, это не твое дело, ты смотри, чтобы мы не дрались и друг у друга кисточки не воровали. А мы сами разберемся».

Вот и прицепились. А уволили за то, что бороду носил, как стиляга, – нельзя было. Булганину или Калинину козлиную бородку можно было, а молодому художнику нет.


Михайлов-Романов рассказывал, как Зверева страшно били какие-то художники. Володя Лобанов, его брат, фотограф, показывал слайды, получался фильм, один день из Толиной жизни.

Брата я его хорошо знал, и у меня были его фотографии. Там до драк доходило. Михайлов личность была дай боже. Он такой был сексуальный маньяк. Но талантливый парень был, ассамбляжи делал, объекты. Хороший художник был. Не скажешь, что ерунда какая-то, способности были. Жил он на Рылеева, квартира хорошая у него была. Плавинский там же был, другие, все выпивали и вели беседы. Они не были великосветскими или творческими, странные какие-то беседы. Ни одной из них передать невозможно. Сексуален был невероятно и любил молоденьких сексуальных девочек. Девочками он великолепно пользовался. Тогда были молодые московские давалочки, сейчас уж таких нет, может за 100 долларов или за 50, я не знаю. Тогда были романтические натуры. И вот эти девочки все время на этот мед слетались. Михайлов однажды мне показал: «Смотри, Немуха!» – две девочки у него в кровати лежат, лет восемнадцати. «Немухин, вот мое увлечение. Такие девчонки. Приходи к нам!» А я уж не выпиваю, а без выпивки чего у вас сидеть как гриб в углу.


Нина Стивенс жила в соседнем с Михайловым доме, но это был другой мир.

Нина нас любила, но Зверев у Михайлова позднее появился. А Михайлов и не мог оказаться у Нины. Надо у Димки Плавинского спросить, сейчас позвоним, спросим.

– Дим, не можешь сказать, когда появляется Михайлов в Москве? Когда ты у него со Зверевым появляешься? Раньше, что ты! Горком начинается 75–76-й год, после «бульдозеров». Я так тоже думаю, что в 70-х годах, потому что Зверев у меня в мастерской появляется в 68-м году, когда я с Лидкой разошелся – и он уже ходил к Михайлову. Думаю, в конце 60-х – начале 70-х. Димка говорит – в конце 70-х, но это неправильно.


Может, в конце 70-х там уже более активная жизнь началась. Я Михайлова знал в 90-х, уже не франтом, бомжом. У него собирались остатки старой богемы, бродяги, студенты и разночинцы. Он сильно подражал Звереву в жизни, замечательно врал про клады в арбатских подвалах, картину Рафаэля и банду «Черная кошка».

Слушай, ерунда, Звереву подражать невозможно, многие пытались! Михайлов был тоже шизанутый серьезно. Но он был еще и коллекционер, у него огромное количество икон было. Тайную жизнь Михайлова мало кто знает. Помню, к нему попал случайно, у него стояло несколько ведер с крестами – привозили откуда-то. Михайлов – это было такое гнездо в Москве, гнездышко для фарцы. Но он так себя вел, что все было гладко. Денег больших там не было, насчет икон XVI века не знаю, но иконы за ним числились хорошие. А насчет Рафаэля он сказать мог все что угодно – такой человек Михайлов, очень интересный тип. И погиб глупо.


Я его в последний раз видел из окна троллейбуса летом 97-го на Парке, у Собеса – напротив, как раз на Чудовке, висел аршинный плакат выставки Зверева в Третьяковке. Не вышел – зайду на днях, – а через неделю Виктор сгорел в своем вагончике. Позже написал его памяти «Село Михайловское и его обитатели», первая моя статья о художниках.

Полина Ивановна сделала неплохую выставку, она много показала графики – Зверева надо показывать отнюдь не с картин. Но это большой разговор, о Звереве, – даже не можешь себе представить какой. У меня был интересный случай с одним портретом. Был в итальянском посольстве дипломат, длинный такой парень, высокий. Он появился у меня, ему интересен был круг художников, пискляво так говорил «бела беллиссимус», очень хорошо, я хочу купить! У матери он был единственный сын, и она его вообще не покидала. Он в посольстве работает, и мать тут, они вместе, никаких девушек нет, может быть, он был гомосексуалист, я не знаю, но похоже.

– Volodia Volodia, вы знаете, есть такая дама, она живет в Риме, очень светская дама, она в очень большом кругу итальянских политиков, и она хочет сделать свой портрет. Вы не посоветуете, кому бы заказать ее портрет?

– Говорю, у меня только две кандидатуры – если хороший, то у Зверева, а если очень похожий, то есть такой художник Манухин.

– Volodia, конечно, хороший!

– Она что, сама будет?

– Нет, Volodia, по фотографии.

– Ну, давайте фотографии, будет делать.

Дал фотографии, красивая итальянка с глазами, молодая, лет двадцати пяти.

Приходит Зверев, я говорю:

– Старик, халтура есть.

– Где?

– Да нет, фотографии, итальянка.

– Ладно, хуй с ним, давай с фотографии. Старик, а деньги-то дали?

И вот я ему даю бумагу, карандаш, у него никогда ничего нет, ни бумаги, ни карандаша – и вот он ее рисует, поверь мне, буквально матиссовская работа. Как он это чувствует? Нарисовал потрясающе, три работы, очень здорово, дал ему выпить. Спросил, когда заплатят, когда выпьем? Приходит «бела беллиссимус», я показал, ему очень понравилось, он передал портреты, и очень скоро, через неделю, снова звонок:

– Господин Немухин, я недалеко от вас, можно зайти?

Он заходит и говорит, ей так понравились эти рисунки, что она хочет приехать, чтобы делать портрет.

– Маслом?

– Маслом, маслом, а чем еще?

Условия не очень, у меня мастерская, кухня всего пять метров.

– Да, но ничего, как-нибудь.

– Ну хорошо, пусть приезжает, только дополнительно скажите, когда она приедет.

Я его должен предупредить, чтобы он никуда не исчез.

Он позвонил:

– Вот она приезжает, через два дня будет в Москве.

Я сказал Звереву:

– Попридержи себя, пока не выпивай, надо портрет сделать этой дамы, дама светская.

– Ладно, старик, а что, мешает?

– Не знаю, но ты постарайся, задержись.

Ну, я его у себя держал и придерживал от выпивки.

И вот наступает этот день. Звонок, входит невероятной красоты женщина, тонкое платье с бретелечками, черные волосы, глаза невероятной небесной синевы. За ней два каких-то лба, то ли поклонники, то ли телохранители. Я кухню завесил плащ-палаткой и говорю: «Господа, вы туда не ходите, тут условия плохие, там будет работать художник, недолго, не надо заглядывать». Я подготовил там палитру, Зверев ничего не делал, единственное, когда он ее увидел, говорит: «Старик, дай кисть поширше». Я ему дал, сантиметра четыре. Дама садится, видит – обстановка не бывает более убогой, чем эта кухня. Я ее посадил около холодильника, Звереву этюдник поставил на стол, он устроился в углу и начинает писать ее. Все это быстро, слышу по звуку, как задвигался этюдник на столе, заглянул, вижу, все идет к концу, Зверев собирает краски и наносит окончательные шлепки по холсту. Длилось это все около получаса, завершается подписью АЗ, он вытирает руки брезгливо от этой краски масляной и все, встает и уходит. Я поворачиваю и показываю ей портрет. Она в ужасе от этого портрета, покрылась вся какими-то красными пятнами от волнения. А портрет был нагружен краской, краска прямо вот-вот начнет от него отлипать. Они быстро по-итальянски что-то между собой говорят, эти вихрастые-чубастые ее любовники или телохранители. В общем, они уходят, остается этот «бела беллиссимус».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации