Текст книги "Пластиглаз (сборник)"
Автор книги: Вадим Чекунов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
ПТИЦА
Да рассказывать, в общем, и нечего. Вы ж всё знаете уже. Я у вас какой по счёту? Ну, по этому делу – который проходит? Вы скажете, тоже… «Пока в качестве свидетеля». Я больше на потерпевшего похож – нога-то, вон как… Закурить можно? Спасибо. И зажигалку. А свидетель из меня, честно, никакой. Вам ведь до меня уже рассказали, как дело было. Нам теперь что будет за это? Да уж, следствие покажет, суд решит. Это точно.
Ну, я Птицу на гражданке не знал совсем. Виноват, Птицына Сергея. А можно, я как привык, буду его называть, а? А вы там в протоколе пишите полностью, как положено. Я вот от вас только и узнал, что его Сергеем зовут. Ну, да, звали…
Я так понимаю, что вообще никто из наших с ним знаком не был. Странно, город у нас маленький, должны были бы… Хотя бы знакомых общих… А так – никто его не знал.
Да он и неприметный такой был. Я бы на него внимания совсем не обратил, если бы рядом, на сборном ещё, вместе не ночевали. Я тогда посмотрел – лежит такой пацанчик тихенький, курточкой своей, штормовка брезентовая у него была, накрылся с головой… Прапора какие-то ночью приходили, шарились по сумкам у нас. Как зачем? Водку спрашивали, закусь искали. Обычное дело, на сборном-то… О чём я? А, ну да. Прапор один с него кутку стянул, на пол бросил и пинает его по ноге, мол, пузырь есть? А Птица – я тогда, конечно, не знал ещё, что это он – молча куртку поднял, накрылся снова и спиной к прапору тому повернулся. Даже не послал, ага. Хотя многие не посылали. Боялись. Ну, конечно, как голяком побегаешь перед всеми, по врачам разным, как поорут на тебя со всех сторон, а то и пендаля отвесят, по голой жопе-то…
Ну, прапор его не тронул, к другому перешёл. Ну да, ко мне. Тушёнки банку взял у меня. Да не в этом дело. Я вот тогда ничего в Птице не почувствовал такого. А должен был бы… Людей хорошо знаю. У нас в городке без этого не выжить. Если ты пацан, а не кацан-мацан какой, то это сразу читается. По глазам, по одежде. Хотя какая там одежда у нас была, рваньё да тряпки… У Птицы, кстати, ещё ничего ветровка была. Её потом у него забрали, в части уже. Там такое было – цирк просто! Нас пока в бане стригли-мыли, «старые», как крысы, отовсюду поналезли. Окна высокие в бане были, они один другого подсаживали и прямо через окно нам шипели, типа, кидай шмотьё сюда. Ну, кидали им. Нам-то вроде как долго не понадобится.
Некоторые домой отправить вещи хотели. Выдали мешки им такие, из простыней будто сшитые, и ручку – адрес написать на них. Только хрен куда посылки эти отправили. Мы ещё возле бани строились, чтоб в казарму идти, ну, в учебную нашу, карантинскую… А они уже в предбаннике мешки эти драли, только треск стоял.
У нас в карантине девять сержантов было. Ну, да вы знаете. Ещё сигарету можно? Вот спасибо, не курил два дня… Вы-то, вижу, не курите? И правильно. У меня вот тоже мама не курит. Извините, это я так…
Девять их было. Откуда набрали только таких… Мы, как хари их увидели – так всё, скисли сразу. Даже Грымов. Здоровый такой пацан, с Силикатки, я на районном махаче видел его, дело знает – и тот затух.
Старшим у нас был Сергеев, с Воронежа, старший сержант. И дружки его, сержанты Гайнутдинов и Харитулин, откуда-то с Волги. Им всем до дембеля полгода оставалось. Нет, этим троим. Другие, младшие сержанты которые – кому год, кому даже полтора. Те ещё хуже бывали. Зимин, Растокин, Кулик, Егорове Матецким… Кто ещё… Сорока, Сорокин то есть. Редкое чмо. «Фотографии» любил делать. Это когда в грудь бьют, по пуговице, чтобы она на теле отпечаталась. К стенке специально поставит, чтобы, когда отлетаешь, ещё и головой стукнулся.
Не, Сергеев нас не трогал. Говорил, мараться не хочет. Типа, нас бить – как говно пинать. Так и говорил. Про говно он любил завернуть. Выстроит ночью всю роту в коридоре и лекцию читает. О чём? Да всё о том же – что мы не люди, и даже не солдаты, а говно, и даже не человечье, а кота сифилисного. Я уж не знаю, почему именно сифилисного. Да он много чего говорил. И повторять заставлял. Да мне перед вами неудобно. Вы хоть и майор, но женщина всё же… Виноват. Ну, скажет нам, например, что мы не люди, а говно на блюде, а мы всей ротой: «Так точно!» орём, и повторяем за ним хором.
Или индивидуальные занятия проводил – выставит кого-нибудь перед строем, и называет его по-всякому. Ну, там «жадным членососом», или «пидором синегубым». Я уж не знаю, выражение такое просто, наверное. Ну вот, обзывает он, значит, кого-нибудь… Что? Да, пару раз и меня выцеплял. Да ни за что, на кого взгляд упадёт, того и вытаскивал.
И вот стоишь перед всеми, слушаешь, как тебя обкладывают, и повторяешь всё. Не просто повторяешь, а орёшь во всю глотку.
Отказаться, говорите? Пробовали некоторые. Харитулин с ноги как зарядит, а Гайнутдинов уже лежачего обхаживает, да ещё и попрыгать сверху любил…
Но хуже другое было. Того, кто отказывался, иногда не трогали, а всю роту начинали отбивать на время, отжимания делать, крокодильчиков сушить. Знаете что это? Когда ногами в дужку одной койки упираешься, а руками за дужку другой держишься. И висишь так, пока не ёбне… Простите… Ну, да вы знаете наверное. Известная вещь.
Ну, так вот. А кто плохо сушил, или там не успевал отбиться вовремя, их пизд… Били, в общем. Чем, чем… Чем придётся. Руками-ногами даже и не считалось, что били, так, размялись слегонца. Дужками теми же самыми били. Бляхами ремней. Палками для пробивки коек – толстые доски такие, с ручкой в середине.
А того, кто отказался, говорю, не трогают. В стороне он стоит.
Полночи так погоняют всех, потом отбой объявят. Сами в ленинскую уйдут, телек смотреть, или в каптёрку – кирять там до утра.
Вот тогда-то тому, кто гордый был слишком, пиздец и наставал. От своих же. От нас, то есть. Ну, чего тут объяснять… Да не буду я…
Офицеры, говорите… Вы бы видели их. Нуда, вы же их и видели. Хотя, наверное, в вашем ведомстве такие же.
Тот же ротный, капитан Медведкин. Через слово хуями обкладывает. В грудь похлеще Харитулина засадить мог. Только так с ног валил. Трезвым я его видел раз только, и то он с бодунища тяжёлого был.
Замполит наш, старший лейтенант Ефремов, вызовет на беседу кого-нибудь, понудит про воинский долг, а закончится всё тем, что денег в долг, типа, требует. А не дашь, вызывает Сергеева, и приказывает «политику партии» объяснить. Ну, сами понимаете… Да чего там подробно…
Половина из нас кровью ссала. Мочилась, да. Мочились, вообще-то, все почти. Под себя ночью, или в штаны прямо. А не пускали в сортир потому что. Утром разве что, да и то… Подъём объявят, построят, потом минуту времени дадут всем и на зарядку. А за минуту не все успеют, тут уж ясно – столько человек-то. Так и бегаешь, весь день. В сортире, в умывальнике вечно кто-нибудь из сержантов – курят, на гитаре бренькают, так просто тусятся… Даже ночью, проберёшься туда – и то нарваться легко. Пока не отожмёшься раз сорок, или пол не вымоешь – до очка не допустят. У нас ребята и по-крупному в штаны наваливали. Обделывались на ходу прямо.
Хотя срать-то особо нечем было. Кормили капустой гнилой в основном. Да и то – дадут пять минут, пока на раздаче получишь тарелку, пока до стола добежишь – «Рота, встать!» уже командуют. Там же, у раздачи, пальцами на ходу и ели.
А у Ярикова из наших кусок хлеба нашли в кармане. Так Зимин буханку «чернухи» в очке намочил и съесть заставил. За минуту, ага. Обычно сухую ели, за три. Норматив такой. А тут размоченная, мягкая, Зима смеялся ещё. Съел Ярик, куда деваться. Не всю конечно, не успел за минуту. Гайнутдинов за это обещал его… В общем, изнасиловать грозил. В прямом смысле, в каком ещё…
Да никто не заступится. Вроде все вместе должны быть, одного призыва. Нас больше ста, их всего девять. Навалились бы – в пыль растёрли. Только выбили из нас они всё, понимаете меня? Это ведь даже не их вина. Система у нас такая. Из человека ни за что ни про что скотину сделать и помыкать ею два года. Да что два года! На всю жизнь сломать его. Быдлом управлять-то легче.
Сержанты нам говорили, карантин – ещё цветочки. Вот в роты после присяги раскидают когда нас, там и начнётся…
Да я не отвлёкся. Вот и вы – ну, следователь, да. Но вы же женщина. Сын есть у вас? Жалко. А то бы вы лучше меня поняли. Вот моя мама, знала бы она, что сын её Витя очко ночью драит, а младший сержант над ним стоит и в очко это ссыт, да не столько в очко, сколько на сына её… Это последняя? Я возьму, да? Ага, хорошо, спасибо.
Ну, так вот. Когда залетит кто-нибудь, провинится в чём, начинают его мудохать, а рота вся смотрит, как бараны, и радуется каждый: «Не меня!»
Я тоже радовался.
А Ярика свои же и стали после хлеба того чморить. И похлеще сержантов чморили. И я чморил. А вы как думали… Только так и выжить можно. За счёт слабого. А иначе тебя самого…
А Птица…
Я не помню, чтоб его так уж особенно прижимали. Я вообще его плохо помню. Один из нас. Кто ж знал, что он такой.
Что? На зарядке? Да нет, не выделялся. Обычный был. Худенький даже. Невысокий.
Тогда, на вечерней поверке, Сергеев его за ремень и вытащил из строя. Там же у нас как было – орать «Я!» надо было так, чтоб стекло в бытовке дрожало. Кто не достаточно громко крикнет, получает от сержанта, в «солнышко» обычно. «Для вентиляции лёгких» – младший сержант Сорокин объяснял. Помните, у Шолохова, в «Судьбе человека», там немец «профилактику от гриппа» делал. Да, я школу с медалью закончил. Да там в моей характеристике должно быть… Не поступил только, в педагогический. Дважды по конкурсу не прошёл. Да ладно, сейчас-то чего уж…
О чём я? Да, орали «Я!». Сержанты вломят тому, кто тихо кричит, потом всех отжиматься заставляют. Потом по-новой перекличку начинают. И так – хоть всю ночь. Ну, всю не всю, но долго могут.
А у Птицы голос подстать внешности был. Хиленький такой голосок. Тонкий.
Короче, вытянул Сергеев Птицу из строя. И давай, как всегда, упражняться. Обкладывает по матушке, и повторять заставляет.
А Птица возьми и в отказ.
Сергеев ухмыляется, захлопывает журнал и в сортир уходит. Типа, он не при чём.
Татары наши оживились. Гайнутдинов ремень снял, на руку наматывает. Харитулин резво так подскочил, «маваши» своё фирменное хотел залепить…
Его-то Птица первого и сломал.
Как? А никто и не понял ничего. Вроде как махнул руками, шагнул навстречу, повернулся – а Харя уже на полулежит, и только ногой трясёт.
Гайнутдинов растерялся даже. Бляхой Птицу достать хотел, да он под руку ему поднырнул, ухватил за рожу прямо… Да не разглядеть было – быстро всё так. За челюсть он его и рванул. Не рванул даже, а дёрнул как-то… Короче, хрустнул татарин этот. Как огурец кто надкусил.
Птица его аккуратно к стенке прислоняет, усаживает. Тут на него они все и ломанулись. Спьяну, я думаю. Не поняли ещё.
Сороку – я видел – Птица просто в горло ткнул, пальцами, вот так. Сюда вот. Хотя на себе нельзя показывать… Так вот. Ткнул его – и всё. На полу Сорока.
Я тогда, знаете, как во сне всё это видел. Птица, он… Как будто настоящая птица стал, понимаете? Вы когда-нибудь видели, как они гнёзда защищают? Как крыльями махал, руками своими. И двигался страшно так – резко, не по-человечьи.
Сергеев на шум выбежал, всё понял. У дневального штык-нож вытащил и вперёд. А там на Птицу Зимин, тоже с ножом – по роте дежурным он тогда стоял. Вот Птица их на ножи друг другу и свёл. Да ножи-то эти – название одно, железки тупые. Но ведь умудрился всадить им – одному в бочину, другому – Сергееву, то есть, прямо в яйца. Да, в пах, правильно.
В общем, только Кулику и повезло – в самоходе он тогда был.
А остальных Птица всех положил. Троих сразу насмерть, двое в госпитале кончились. Сергеев теперь о бабах забыть может. Матецкий до самой шеи в параличе, я слышал. Егоров без глаза. Да чего вам это рассказывать – у вас в бумагах есть всё.
Где Птица этому научился – это уж вам выяснять. У него-то ведь не спросишь теперь…
Не знаю, что с нами случилось тогда. Думал об этом не раз. Не знаю…
А тогда… Сергеев, он сжался весь такой, лежит, руки сунул вниз себе, ногами по полу перебирает. Орёт, жуть как… «Ребята!», – кричит, – «Ребята!..» Больше ничего не может, только это и повторяет, как заведённый.
И куча людей валяется.
А Птица стоит над ними. На нас смотрит.
Тут-то мы на него и набросились.
Грымов, ну, тот, что с Силикатного, я говорил… Кажется, первым был. Как он, кстати?.. Ну, раз даёт, значит, жить будет.
Ну да, видели все, что Птица сделать может, видели. Да ведь целая рота против него была.
Да и кажется мне, что против своих Птица не хотел в полную силу свою… Так, оборонялся, сколько смог…
Нет, я лично в нападении участия не принимал. Ну, не вся рота напала, конечно. Что? Да, травму получил, сами видите. Да, пытался разнять товарищей, так и запишите. Теперь вообще не знаю, без палки буду ходить, нет?
А Птицу загасили, конечно.
Да, табуреты, в крови все, я видел. Но потом уже. Да я не видел, кто и когда. Что? «Когда» – то и значит. До того, как он умер, или после уже, табуретами его…
Мне не до этого было. Без коленной чашечки – тут сами понимаете…
Нет, не Птицын. Не знаю кто. Да теперь-то что…
Где подписывать, тут? На каждом? Вот. Можно ещё сигарету, или парочку даже? Спасибо.
ПЛАСТИГЛАЗ
Последней у нас сегодня – литература.
Мы курим, почти не скрываясь, чуть сбоку от крыльца школы. Восьмой класс, конец апреля. Взрослые пацаны.
Тепло, орут воробьи, землёй пахнет вовсю. Асфальт давно уже сухой. Снег ещё лежит плоскими кучками на спортплощадке, и под заборчиком школы – серый, грязный, как и сам забор.
Сверкает на солнце, сворачивая в Безбожный переулок, трамвай. Блестит витрина магазина «Овощи-Фрукты». Там всегда в продаже «Салют», по два пятьдесят.
Высокое весеннее небо.
Пиджаки наши распахнуты. Димка Браверман некурящий, но стоит с нами. Щёлкает себя по комсомольскому значку:
– Ну что, весна пришла, да, Лысый? – спрашивает он профиль Ильича на железном флажке.
Ильич делает вид, что не слышит.
Ринат Хайретдинов достаёт из кармана синенький «пятифан», складывает его, чуть подминая, и вместо слов «Пять рублей» получается зубчатый кружок со словом «Пей» внутри.
– Медаль пьяницы! – поясняет Ринат. – Ну что, срываемся?
– Хуясе… – говорит Вовка Конев, не отрывая взгляда от «пятифана». – Откуда?
Ринат улыбается:
– Где было, там нет больше, Коняра!.. Я не понял, идём или нет? Щас на обед закроют, и чё потом? Бля, их угощаешь, они мнутся, стоят тут! Чек, ты как?
Ринат смотрит на меня с надеждой. Я самый рослый в компании, и когда мы покупаем бухло, в магазин всегда захожу я.
– Ну, давай, – легко соглашаюсь я.
Едва мы успеваем докурить, на крыльце появляется Лобзик, наш трудовик. Лысый и поддатый слегка, как обычно.
Лобзик хитро щурится, разглядывая нас, и вдруг громко, раскатисто пердит.
Мы ржём, как кони.
– Чё, бля, смешно, да? – обижается вдруг трудовик. – Щас отведу к директору, за курение, там смеяться продолжите… Звонок не для вас был, что ли? А ну, бля, на урок все живо! Приду проверю, у вас что щас?
– Пение, – отвечает Конев под общий смех. – А директор болеет.
– Хуение! – багровеет Лобзик. – По расписанию найду и проверю. Кого не будет – к завучу с родаками завтра.
Мы поднимаемся на крыльцо. Если на Лобзика находит «воспиталово» – туши свет…
Один за другим мы исчезаем за дверью. Я захожу последним.
Оглядываюсь и вижу трудовика. Он щурится на витрину «Овощи-Фрукты».
По дороге в класс материм Лобзика и обсуждаем сиськи Оли Подобедовой. Они у неё самые большие в классе. Наша гордость – на Подобедову даже десятый класс засматривается.
– А Чеку Танюха больше нравится – «дэ два эс», бля! – подначивает меня Конев, но мне по барабану.
Танька Оленина, конечно, симпотная, но у нас с ней ничего нет. Так, помацал её слегонца на восьмимартовском «огоньке»…
Сисек у Таньки совсем нет, тут Конь прав.
Идём по коридору третьего этажа. С портретов на стене нас разглядывают классики. Лицемеры Толстой и Горький сурово и осуждающе, зануда Достоевский – равнодушно. Беспутный Пушкин, специалист по женским ножкам, с интересом прислушивается. Чехов смотрит сквозь пенсне с тем же выражением, с каким осматривал, наверное, сифилитическую сыпь у крестьян в бытность свою врачом.
Из-за двери нашего класса слышен обычный на уроках Пластиглаза галдёж.
Такой у него метод – по алфавиту назначать читающего вслух. Я иду в журнале сразу после Хайретдинова, и всегда веселюсь, если урок заканчивается на нём, а не на мне.
Пока кто-то читает, другие занимаются, чем хотят, Пластиглазу на это положить. Хоть ходи по классу, что Конь или Ринат часто и делают.
Странный он, этот Пластиглаз.
Физрук говорит – контуженный. Глаз ему в Афгане не то выбили, не то осколком задело.
Пластиглаз не старый. Мужик как мужик, только квёлый какой-то. И протез этот его глазной… Лучше бы повязку носил. Был бы Пиратом.
Конев, как самый наглый, стучит в дверь и всовывает голову:
– Можно?
Ответа не следует. Мы проходим на свои места. Пластиглаз даже не смотрит на нас. Отмечает что-то в журнале и своим бесцветным голосом произносит:
– Груздева, спасибо. Гусев, дальше.
Толстый Гусев, подперев руками оба подбородка, начинает бубнить вторую главу «Капитанской дочки».
Мы киваем друг другу на Подобедову – она за второй партой у окна, рядом с тощей Груздевой. Нам видна только Ольгина спина, легендарные сиськи скрыты. Но мы-то знаем, что они никуда не делись, и перемигиваемся.
Танька Оленина сидит прямо передо мной.
«Ну и пусть «дэ два эс», – думаю я, разглядывая Танькины волнистые чёрные волосы. «Вырастут, куда денутся…»
Танька неожиданно оборачивается, показывает мне язык, и усмехнувшись, утыкается в хрестоматию.
Галдёж в классе стоит знатный, Гусева вообще не слышно. Пластиглаз смотрит одним своим глазом, настоящим, куда-то в окно. Другой, мёртвый, смотрит в пустоту.
Солнце наискось бьет по окнам. Рамы плотно закрыты, заклеены ещё с зимы.
– Спасибо, Гусев, – говорит Пластиглаз.
Гусев облегченно вздыхает, закрывает хрестоматию и укладывает на неё голову.
Ежова приготавливается читать и уже устраивает перед собой поудобнее книгу, как Пластиглаз вдруг произносит:
– Сегодня ровно пять лет, как погиб, не умерев до конца, мой друг Саша Ковалёв.
Те, кто расслышал, осекаются на полуслове. Я толкаю локтём в спину Рината, трущего о чём-то с Конём, и кореш испуганно поворачивается.
Показываю ему в сторону учительского стола.
Пластиглаз встаёт и смотрит на нас обоими глазами. Блин, носил хотя бы очки тёмные, что ли…
– Саша мечтал стать музыкантом. В Афганистане он успел написать несколько песен. Их и сейчас поют там. И здесь. Те, кто вернулся…
– Э, заткнулись там!.. – шипит вдруг Бравер на склонившуюся к уху Груздевой Подобедову. – Сисек много, ума мало, – уже совсем тихо добавляет Димон, но все слышат.
Некоторые ржут, но тут же осекаются.
Подобедова окидывает Димона презрительным взглядом и отворачивается к окну.
Пластиглаз, не обращая внимания, продолжает:
– Трудно за то короткое время, что осталось у нас до звонка… Трудно рассказать вам, что за человек был Саша Ковалёв. Как мы подружились с ним в учебке. И как попали в одну роту в Кундузе. Или какие замечательные у него папа с мамой. Я не буду рассказывать вам, как Саша попал в плен. Я вообще не знаю, имею ли я право рассказывать вам про него…
Голос Пластиглаза теряет свою бесцветность, дрожит.
– Его подбросили через несколько дней после взятия в плен. Ночью. Скинули метрах в двухстах от наших палаток. Часовые заметили движение, открыли огонь. «Духи», так в Афганистане называют душманов, ушли. «Душман», кстати, в переводе означает «враг». Они нас называют «шурави», то есть – «советский». Вот так вот – мы их «врагами», а они нас «советскими». Мы для них хуже врагов. Мы для них вообще не люди.
«Хорошо, – думаю я, – историчка не слышит… Член, бля, партии, со стажем…»
– «Духи» ушли, а Сашка остался на камнях. Я долго думал… Наверное, было бы лучше, если б часовые тогда попали… Хотя бы в Сашку.
Пластиглаз говорит тихо, но мы слышим каждое слово.
– Они отрезали ему всё, что можно отрезать у человека. Язык, нос… Прокололи барабанные перепонки и отрезали уши. Выкололи глаза. Отрезали половые органы… Они четвертовали его – оставили лишь обрубки вместо ног и рук. Совсем короткие… Среди них был хороший медик – перетянул, где надо, жгутами, где надо – прижёг… Остановил кровь… Обколол морфием даже. Очень хотелось им, чтобы Сашка не умер.
Пластиглаз замолкает.
Никто из нас не шевелится.
Пластиглаз подходит к окну и долго – кажется нам – смотрит на улицу.
– Сашка выжил. Его отправили в Ташкент. Таких ребят, без рук и ног, у нас называют «самоварами». У которых из всего, что было, один крантик и остался… У Сашки не осталось ничего.
Сейчас он у родителей, под Калугой. Я ездил к ним на выходные. Сашке недавно исполнилось двадцать пять. Это совсем немного. Чуть больше, чем вам сейчас.
Пластиглаз дёргает верхний и нижний шпингалеты, рывком – слышен треск бумаги – открывает одну раму, за ней – другую.
В класс врывается шум улицы. Серый тюль занавесок выгибается парусом.
– Зачем я это вам рассказал?.. – пожимает плечами Пластиглаз и достаёт из кармана пиджака пачку «Родопи». Чиркает спичкой и закуривает прямо в классе, выпуская дым в окно. Весенний ветерок заносит дым обратно.
Пластиглаз разгоняет его рукой, тушит сигарету о подоконник и выбрасывает в окно.
– Наверное, чтобы вы ценили то, что у вас есть. «Капитанская дочка» очень нравилась Сашке. Он учился в педагогическом. Любил рассказывать о Пугачёве…
Пластиглаз стоит у окна и мы вдруг понимаем, что он плачет. Своим единственным глазом.
– Урок окончен. Домашнего задания нет, – привычным бесцветным голосом говорит Пластиглаз. – Можете идти.
Никто не встаёт.
Мы сидим, не глядя друг на друга.
Танькины плечи – прямо передо мной – мелко подрагивают.
С улицы доносится трамвайная трель.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.