Текст книги "Исповедь женщины"
Автор книги: Василий Немирович-Данченко
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Этот человек, казавшийся таким сухим, мало-помалу точно отходил под впечатлениями окружавших нас чудесных декораций Крыма… Я видела на его лице совсем детски-счастливую улыбку, когда наш поезд шел по карнизам гор, а глубоко внизу во всей южной прелести, полная чарующего спокойствия и неги, раскидывалась Бай-дарская долина со светлою рекою, заслоненной от солнца зелеными стенами тополей и чинар, с татарскими деревушками, спрятавшимися в благоуханной чаще, с тонкими стрелками минаретов, на которых муэдзины казались какими-то черными птицами, случайно севшими на их галерейки. Проезжая мимо этих деревень, мы видели на балконах домов важных и сонливых мусульман, сидевших на коврах в тени виноградных сетей, переплетавшихся над их головами. Кротким миром веяло оттуда, таким кротким миром, что даже резкая морщинка между бровями нашего спутника разгладилась, наконец, совсем. Узкая и длинная долина эта сплошным садом долго шла рядом с нами. Там журчали неугомонные воды, приветливо кланялись нам оттуда ветви торжественных платанов и только рядом с самой дорогой посеревшие от пыли уныло стояли печальные кипарисы. Потом потянулись опять пустыни и бесплодные холмы, заваленные каменьями и поросшие сухою мочалистою травою; далекодалеко виднелись полувоздушные и мягкие очертания Крымских гор. Казалось, что это не горы, а только синева неба сгустилась темнее. До того они были легки и прозрачны! Между ними и последней видимой полосою земли чудилось голубое марево воздуха, будто он висел в нем, не доходя до этих желтовато-серых склонов… Я и не заметила, как мы докатились до Севастополя. Нас окутало белое облако его меловой пыли. На окрестных высотах зияли пробитые насквозь французскими ядрами белые казармы, стены и бастионы, стоявшие как остовы давно отошедшей в область преданий героической легенды. Величавое молчание этого мученического города охватывало душу невыразимым благоговением. Вспоминались рассказы, как он умирал здесь один, терпя за свою отчизну, строгий и спокойный под тысячами громовых ударов, как с царственною улыбкой глядел в лицо врагам, метавшим в него своими убийственными молниями… Смерть отошла, осталось одно громадное кладбище. Кладбище с бирюзовыми заливами ласкового моря, с заснувшими в них лодками, с парусами, трепетавшими, как крыло чайки… Едва намеченные, точно охваченные золотистой дымкой выходы из этих заливов в манящую даль, по которой едва заметными черточками выделяются силуэты пароходов, минующих Севастополь… Белый город на белых меловых скалах у зеленоватого моря, под этим темно-синим небом, раскинулся перед нами, и все в том же облаке мы въехали на его улицы… Неужели только три дня назад я бросила дождь и холод в далеком теперь Петербурге? Здесь было жарко, и как жарко! Мы все, – читать мою рукопись ведь никто не будет и потому я позволяю употребить не совсем изящное выражение, – мы все осовели. Бедная тетя сонливо смыкала и нехотя опять поднимала отяжелевшие веки. Как-то разом успокоился, точно все в нем упало – и в голове, и в сердце, Ларионов. Я напрасно старалась прикрыться и от воздуха, накаленного и сухого, и от пыли. Белою пудрой она ложилась и на лицо, и на волосы, а зной захватывал до того, что по временам я боялась, как бы не закружилась голова и мне не сделалось бы дурно… И все кругом спало. Спали дома, опустив, как веки, свои занавеси и жалюзи, спали площади, безлюдные, спаленные солнцем, спали бирюзовые заливы, спала воздушная зеленовато-синяя морская даль – и только небо одно не спало. Оно смотрело на землю горячим и пристальным взглядом, не отводя его в сторону, не давая ей, точно загипнотизированной им, приподнять свою отяжелевшую голову. Мы все очнулись только в прохладной столовой гостиницы, где несколько хорошеньких девушек, свежих, как розы, алевшие в их волосах, окружили нас, предлагая свои услуги. Все они были дочерями хозяина. Ларионов отправился купаться, я ушла в комнату, где сквозь затворенные ставни пронзались в ее темноту и прохладу несколько золотых нитей солнца, рисовавших на противоположной стене какую-то светлую вздрагивающую зыбь. Большая муха звенела, просясь отсюда под тень чинар и каштанов. Я отворила окно и выпустила ее, и разом ко мне в комнату протянулась, точно для ласкового привета, пышная ветка пахучей белой акации. В саду внизу жалобно визжал поросенок, которому на расцвете жизни вовсе не хотелось расставаться с нею. Я поскорее затворилась опять, решив сегодня ни под каким видом не дотрагиваться до этого блюда. Вечером уже мы все уселись на веранде слушать соловья, певшего в саду, море, сонно колыхавшееся у остывающих берегов, шелест ветвей, сливавшийся с шорохом крыльев каких-то больших птиц; смотреть на звезды, – не наши холодные, северные, с их острым блеском, а южные, задумчивые, нервно трепетавшие, светившие нам своим желтым страстным блеском… Что это такое? Я потянула в себя воздух, пропитанный запахом лилий, и разом все мое детство воскресло передо мною и надвинулось из своей мистической дали. Весь сквозной и легкий мелькнул силуэт бедной мамы… Я закрыла глаза, и уж мне казалось, что это не море, а Кура шумит подо мною, что это те самые чинары колышутся, что стояли позади нашего дома, и соловей тот же, и тот же шорох крыльев, только милые покойники – увы! – не воскреснут из своих таинственных могил. Не воскреснут и не примирятся!.. Ни ему не удастся вымолить прощение у ее страдальческой тени, ни ей простить и еще раз склониться к его плечу… Меня в сумраке никто не видел, и я плакала немыми, затаенными слезами… Только одна ночь заметила их, и когда я открыла влажные глаза, мне показалось, что она, голубая царица, величавая и спокойная, со своим звездным шлейфом, вся окутанная сумерками, овеянная благоуханиями, остановилась надо мною и чутко прислушивается. К чему? К биению моего сердца? К неровному дыханию?..
– Знаете, на этом юге невольно слабеешь, опускаешься… – проговорил, наконец, Ларионов.
Бедный! Он это охватившее его чувство полноты жизни и счастья называет слабостью!..
– Мыслью как-то не работается…
И не понять ему было, что это кроткая природа нежно и ласково, как мать к больному ребенку, стучится к нему в сердце.
– Надо дать отдых и мысли, – заметила тетя. – Не все же ей работать и беспокойно шевелиться в голове.
Пусть и она уснет на минуту… Так хорошо здесь, точно кто-то другой, лучший и даже чистый, просыпается в тебе.
А море все также робко билось в недвижные берега, все также нервно трепетали страстные звезды, все также задумчивая, остановившись, слушала нас эта крымская ночь!..
Выезжать надо было в полночь. Мы втроем заняли четырехместную коляску. Нас к восходу солнца обязались доставить в Байдары. Рассвет действительно застал нас около. Даль стеснена была вся скалами и горами. Потом я видела много таких, а ранее помнила Кавказ. Тем не менее Крымские я могу сравнить только с мягкими очертаниями Апеннин. Швейцария с ее глетчерами, трещинами и провалами всегда казалась мне delirium’oM природы. Там она является в горячке, в бешенстве, все лицо ее исковеркано судорогами, конвульсии бегут по ее телу. И только изредка мгновениями спокойствия кажутся ее идиллические долины. Крым – это тихое и нежное волнение ее. Это волнение достигает своего экстаза в скалах Ай-Петри, в вершинах Чатыр-Дага, но нигде не переходит в излишество, в сумасшествие, в швейцарские корчи… Не потому ли нервные люди хорошо себя чувствуют именно в Крыму? В Байдарах мы видели перед собою те же скалы. В одной из них только были пробиты ворота. Я было хотела идти туда, но станционный смотритель с ужасом замахал на меня руками…
– Куда вы, барышня, куда вы? Теперь еще не время.
– А почему не время?
– А как только солнышко покажется, так я вас и поведу туда. Иначе никакой «эфекты» не будет.
Мы с тетей и Ларионовым решили ждать «эфекты». Пока тетя отдыхала, я отправилась с профессором бродить между скалами внизу.
Какие-то необыкновенно пахучие цветы слегка колыхались из трещин утесов. Дикая айва, дуб переплетались густыми сводами, точно им хотелось спрятать нас в своей свежей чаще. Когда мы останавливались, в траве слышался легкий шорох. Ящерицы ли бегали там, или змеи забирались от нас подальше, – не знаю. Мне было так хорошо, так горячо на душе. Тетя оказывалась права: приходила моя пора, и кто бы не навернулся в это время, сердце бы забилось ему навстречу. Я так была счастлива. Мне хотелось смеяться всему: лепесткам цветов, осыпавшихся, когда я схватывалась за узловатые ветви деревьев и, повиснув на них, качалась; испуганным лягушкам, скакавшим от меня в сторону; глупой сове, только что было с рассветом усевшуюся в трещину утеса, и потревоженной мной ящерице, которая прихотливо бежала, извиваясь то вправо, то влево, по нагретой еще вчера и не остывшей за ночь поверхности серого камня.
– На вас любо смотреть! – улыбнулся, наконец, Ларионов. – Какая вы веселая, сколько в вас жизни!
– А вам что мешает?
– Это бегать-то? Профессор – и бегает как мальчик.
– А вы на сегодня забудьте, что вы профессор… Ведь вы же молоды, не каменный, право…
И я остановилась прямо перед ним, глядя на него, вся раскрасневшаяся и трепетавшая от ожидания чего-то, что, чутьем угадывала я, должно было совершиться здесь, сейчас, сию минуту. Я несколько даже подалась вперд и руки свои приподняла, так что он невольно должен был взять их. Его – были горячи и сухи. Я чувствовала, что грудь моя ходит волною: сама не понимаю, как и зачем спросила я:
– Ну что же?
Он притянул меня к себе. Не знаю как – голова моя очутилась у него на груди. Мне было и жутко, и хорошо, и страшно, и весело в одно и тоже время. В висках стучало. Сердце билось испуганно, точно ему хотелось вон из своей клетки. Он обнял меня, прижал своей большой рукой мою голову, потом вдруг грубо откинул ее назад и сильно, до боли сильно, впился в мои губы своими губами… Так сильно, что на моих проступила кровь, и потом они болели долго, очень долго. Я не помню, сколько времени длился этот первый, счастливый поцелуй!.. Мне теперь было чего-то стыдно, и я не глядела ему в лицо. Я только обвила его шею своей рукой и хотела прижаться к его плечу и забыться хоть на минуту, как вдруг сверху послышалось:
– Аня, Аня!.. Где ты? Иди скорее…
Я вскочила и побежала вперед, спотыкаясь и падая, и опять вскакивая и продолжая бежать; при выходе из чащи я наткнулась на тетю. Она ласково покачивала головой.
– Дорвалась до леса и до цветов – и рада. Смотри, устанешь… Идем… Профессор, где вы? Она и вас затормошила совсем… Идемте скорее, пора…
Я постаралась скорее вернуть себе самообладание и чинно пошла вперед…
Была ли я виновата в этом? Теперь я часто задумываюсь над решением задачи – кто из нас более ответственен во всем, что случилось потом… Думаю, – никто. Во мне слишком кипела, ходуном ходила моя южная кровь, пора было любить, любилось… Удержу не было, никто не имел влияния надо мною, чтобы остановить меня вовремя. Может быть, и жизнь пошла бы лучше и все кончилось бы иначе. Все! Ну, да не вернешь; логика жизни ни имеет ничего общего с логикой ума. Они идут разными дорогами, нигде не встречаясь… И чем дальше, тем все больше и больше расходятся.
Даль была стеснена скалами.
В черном тоннеле, который, словно жила, пронизывал скалу, стоял перед нами станционный смотритель с торжествующею улыбкой на губах.
– Пожалуйте, пожалуйте» – махал он обеими руками.
Я побежала, вошла в тоннель, сделала несколько шагов и инстинктивно откинулась назад. Мне показалось, что надо мною вдруг разверзлась бездонная пропасть, за которой в бесконечность легло все мерцающее, все осиянное Черное море, медленно свертывавшееся незаметными отсюда черточками-волнами, так что движение их не виделось, а только чувствовалось. Голубая даль его сливалась с краем неба в одной общей зеленоватой дымке… Весь восток был охвачен огнем чуть-чуть уже показавшегося солнца. Бог прекрасный, веселый бог южного дня уже приподнимался своею золотою короной. Я смотрела с восторгом и боялась оступиться, полететь вниз… Мне казалось, что берег падает отвесною стеною и только потом, с усилием оторвав свои глаза от этого простора и блеска и опустив их, я увидела зигзаг дороги и узенькую зеленую полосу южного берега, вдававшегося в море грядами скал, мысами, тяжелыми горбинами… Города и села, сады и рощи, торжественные скалы Ай-Петри, виноградные сети и плоские кровли татарских деревень, – все это мешалось в одно целое… И за всем опять расстилалось одно и тоже вечно прекрасное, вечно загадочное, таинственно мерцающее и в тысячи едва намеченных складок убиравшееся море… Когда царственный венец солнца уже поднялся над ним, моя рука оказалась в руке Ларионова. Хорошо, что тетя не видела этого…
Мы посмотрели Ялту – и поскорее убрались оттуда; тот же Петербург, перенесенный на юг. Обязательно несколько перемен костюмов каждый день. Музыка, сплетни, взаимное оглядывание и шпионство, красивые татары, подбирающиеся к богатым барынькам и выпрашивающие у них потом деньги, сначала на шальвары с позументом, потом на куртку, на коня, на экипаж, на постройку дома и т. д.; глупые столичные хлыщи с моноклями, хлыщи на слабых ножках с анемичными лицами и зеленозубые, – все это было далеко от идеала уединения среди прекрасной природы, который мы с тетей создали себе. Алупка, затопленная садами, с чудным парком, где величавые кипарисы напоминают нам времена Гиреев, была тоже слишком шумна. Мы перебрались на плоскокровельный Мисхор. Зелень садов его была густо обрызгана кровью гранатных цветов, а стены сплошь окутаны розами; от аромата их мы задыхались по ночам, но – увы! – и тут не было места; мы поехали дальше и, не зная совсем, наткнулись на чудесный уголок очаровательный, уединенный, с поэтическим именем Симеиз, соединявший полное отсутствие того столичного train, от которого мы готовы были бы бежать на край света. Здесь – татарская деревня наверху, вся обвитая виноградом, пряталась в тени тутовых деревьев, ревниво обнимавших ее так, что даже чисто мусульманскому кипарису не удавалось подступиться к ее прохладной и мирной мечети с белым минаретом. Внизу – рощи разрослись на полной воле, чинары раскинулись вширь могучими своими ветвями, на горячих склонах поднялись кусты винограда. Дорога шла под тополями у самого моря, так что волны его, казалось, хотели добежать до наших ног и, бессильные отступали, оставляя на отмелях белое причудливое кружево своей пены… Как красив, именно красив, был их важный стихийный гул и потом шорох мелкого камня, из которого состояли эти отмели. И скалы здесь были грознее. Целый ряд их вдвинулся далеко в море за широким заливом. Над ними виднелись остатки старой генуэзской крепости… Небо здесь синее, ветер свежее и ночь прохладнее. Владелец построил крошечные домики, уютные, делившиеся каждый на четыре комнатки. Мы с тетей взяли себе три, Ларионов одну, и зажили счастливою тихою жизнью, где дни, хорошие, мирные дни, повторялись без волнений и тревоги, где солнце одинаково светило с утра до вечера, тень манила сегодня, как вчера, и волны пели нам все ту же простую песню, борясь с песками берегов и гранитами утесов. Позади стояла гряда громадных скал; на вершинах их, как огнистые костры, сверкали отблески заката, своим румянцем облившего их скаты. В полуденный зной, серые с голубыми тенями, они резко очерчивались гордыми силуэтами на безоблачном небе… Сцена с Ларионовым пока не повторялась. Мне было стыдно, он тоже, как улитка, спрятался в самого себя и целые дни бродил по горным тропинкам, сходя вниз только к обеду и к вечернему чаю. Величайшее наслаждение для меня было купанье. Здесь это делалось по простоте. Мужчины отмежевали себе один уголок, женщины далеко от них – другой. Нас никто не видел, и я скоро полюбила эту мягкую и нежащую черноморскую волну и много часов проводила по горло в воде. Я то отдавалась на произвол этого моря, позволяя выбрасывать себя на песок отмелей, подымать на сквозном зеленом гребне и перекидывать из одной волны в другую, то боролась с ним, рассекая грудью их упругие, прямо навстречу катившиеся и только слегка оперенные белою пеной массы… Когда мне надоедало и то и другое, я уплывала вперед, стараясь попасть в толчею, образовавшуюся вокруг двух, близко один к другому торчавших из моря, камней. Тут оно бесилось всего свирепее. Точно его раздражали эти, и то уже почти им подточенные, скалы. Я вдвигала себя между ними и пробовала держаться как можно крепче. Одна гряда за другой налетали на меня, старались сбить меня и скалу, с ревом подымались над нами, покрывая нас своими зеленоватыми, круто взброшенными гривами, потом они отходили, и только внизу под моими ногами, шипело и злобно роптало море… А там новые удары одной гряды за другою, целые клубы белой соленой пены, какая-то сутолока, в которой я невольно задыхалась, и только руки все сильнее и сильнее впивались в камень, чтобы удержаться в этой щели. Вся избитая волнами, я мало-помалу слабела, отдаваясь им на волю, и, словно торжествуя свою победу, с глухим ворчливым шепотом они несли меня на своих хребтах к золотой кайме песчаного берега, где под громадным зонтиком сидела тетя. Одевшись, я казалась сама себе вдвое сильнее и свежее. Я очень загорела на солнце, даже почернела. Как было приятно целый день ходить с распущенными волосами, только иногда связывая их в простой узел, чтобы они не трепались. Я чувствовала, как хорошо и здорово развивалось мое тело, как отвердели его мускулы. Уставшая от всего в Петербурге, теперь я по целым часам ходила по рощам, виноградникам и садам, свела знакомство с татарчатами, водившими меня на вершины утесов, откуда на далекое пространство внизу раскидывались заливы и мысы, и там, куда едва хватал взгляд, среди мерцающего моря, виднелись неопределенные силуэты больших судов.
Я уже говорила, что редко приходилось мне гулять с Ларионовым.
Он, очевидно, бегал от меня – и я успокоилась, физическое утомление брало свое. Я по-прежнему относилась к нему внимательно. Тот поцелуй перед Байдарскими воротами создал, между нами, какую-то суровую нежность. Когда я не смотрела на него, я замечала на себе его взгляд, горячий и, внутренне смеясь, сама себе говорила: «Мой, не уйдет от меня». Впрочем, это было взаимно. Я думаю, что и он угадывал тоже, что мои глаза смотрели на него. Он помолодел здесь. Его нельзя было узнать. Он и без того был красив, но надо было его видеть, когда, сев с нами в лодку и разгоревшись, он, могуче налегая на весла, заставлял послушный челнок как-то перескакивать через гребни, с одной на другую, стремившуюся навстречу нам, волну… Он тоже донимал себя усталостью… И зачем мы обманывали природу, разве можно осилить ее, раз она скажется властно, раз она зажжет в душе свои яркие светочи!..
VВесна скоро прошла…
Рощи и сады под ветром зашумели более жестко и сухо. Не стало мягкого и нежного листа, лепетавшего с такой младенческой лаской. Ночи утратили прохладу, дни сделались знойны. Песок, когда после купания я ложилась в него, жег, как раскаленный, аромат цветов был удушлив, прорывавшиеся сквозь чащу золотые лучи солнца оставляли на теле ожоги. Платье, самое легкое, давило. Для меня величайшим удовольствием было по ночам выходить босиком и гулять так. Небо стало еще синее, звезды ярче. Месяц уже не светил, а наводнял все своим серебряным сиянием. На ветках завязывались плоды, и облетавшие лепестки цветов медленно плавали в застывшем воздухе. Недвижно висела в нем оторвавшаяся паутина, в кустах по вечерам резко и остро блистали светляки. Розы были полны ими. Точно каждый лист их светился сам по себе, жил своею собственной жизнью. У татарок в глазах появилась какая-то влажная нега, чаще в молчании ночи слышалась не то вздыхающая, не то тоскующая восточная песня с трепетавшей от страсти и истомы последнею музыкальною фразой… Один день удался особенно знойным. Я почти не выходила из воды. Вечер был так удушлив, что все мы ждали грозы. На западе действительно скоплялись не тучи, а та желтовато-серая мгла, в которой всего чаще рождаются молнии… Но часы умирали один за другим, два – три раза сверкнула зарница и стороной прошла, а воздух стал еще душнее… Тетя рано пошла спать. Ларионова в комнате не было… Я пробовала читать, но дышалось трудно. В отворенное окно почти не струился воздух. Я выставила туда свечу, пламя ее от движения моей руки сначала колыхалось, потом вытянулось вверх и остановилось неподвижно. Бедная мошка налетела на него, жалобно зажужжала и, опалив крылья, упала вниз. Я потушила свечу. Ночь смотрела на меня всеми своими звездами, из-за деревьев вырезывался круг яркой луны. Глухой прибой моря – и тот точно начал смолкать, казалось, оно присмирело совсем… Писк какой-то птицы в ветвях – и опять тишина. Платье меня давило. Мне было тяжело в нем. Я легла в постель, но мягкие подушки, мягкий тюфяк были нестерпимы… Я сообразила, что ночью никто меня не увидит, набросила на себя легкий пеньюар, продела ноги в туфли и вышла. Под деревьями здесь был таинственный сумрак. Смутно двигались по темной земле какие-то пятна, очевидно, там, куда сквозь чащу проникало сияние луны. Все меняло свои формы и размеры… Ветка протягивалась как рука, чтобы схватить вас, белый ствол мерещился призраком, темный пень казался подстерегающею вас и притаившеюся фигурою. Я скоро вышла из этой рощи на тропинку, шедшую вдоль морского берега. Вся точно из кованого серебра ложилась она у моря, капризно извиваясь, вползая наверх и круто опускаясь к самой волне. Несколько раз сходя вниз, я снимала туфли и становилась в воду. Свежесть и нега охватывали меня, и я шла дальше…
– Это вы? – И какой-то силуэт разом поднялся передо мною, так что я даже вздрогнула, и сердце у меня испуганно забилось.
– Фу!.. Можно ли так…
– Я думал, вы меня видели. Впрочем, скамья эта в тени… Чего вы не спите?
– Душно… Хотела подышать воздухом… Пойдемте гулять… Не спится совсем в такую жару.
Мы пошли рядом… Он не говорил ни слова, я молчала тоже. Мы слушали ночь со звоном ее цикад, с говором засыпающих волн, с меланхолическим звоном фонтана, падавшего где-то в стороне в мраморный бассейн. Мы слушали и самих себя, потому что внутри у нас творилось что-то необычное… Скоро дорога опять пошла под густолистными каштанами. В одном месте, в чаще деревьев, послышался шорох. Я остановилась и прислушалась. Вслед за шорохом, что-то замяукало…
– Васька, это ты?..
Пушистый кот, большой мой любимец и фаворит всех окрестных кошек, предмет самой злобной ревности для котов версты на две в окружности, этот своего рода Немврод на птиц – спрыгнул сверху прямо на плечо ко мне и замурлыкал, ластясь к моей шее и щекам и обмахивая меня своим пышным хвостом. Он тыкался носом в мое лицо, точно приглашая погладить его и почесать у него за ухом.
– Можно ли так баловать! – засмеялся Ларионов и хотел было машинально приласкать кота, но вместо того слегка коснулся моего плеча и вздрогнул. Я сама почувствовала это и к крайнему удивлению Васьки сбросила его вниз. Он было выгнул спину верблюдом и встопорщил хвост, но сейчас же утешился. Я услышала, как он быстро зацарапался по стволу дерева вверх выслеживать дичь на какой-нибудь ветке, спустив все четыре лапы вниз, по целым часам с истинно кошачьим терпением, мерно помахивая хвостом и сверкая в темноте своими желтыми глазами.
– Вы так легко одеты, смотрите, за тем мыском всегда есть ветер.
Голос Ларионова звучал нервно. Точно каждое слово, прежде чем вырваться наружу, вздрагивало в его груди.
Я не отвечала ему. По сторонам темнели силуэты домов. Это были последние в Симеизе. Дальше стояло несколько громадных тополей и сквозь листву их, казавшуюся на ее диске черной, ярко светила полная луна. Ночь еще увеличивала все размеры… Направо эти тополи тонули в просветлевшем небе; налево уходили в горы, мешаясь с черными траурными силуэтами кипарисов. Тут сильно пахло душмянкой. Ларионов подошел к калитке, она заскрипела жалобно и откинулась.
– Пойдемте, – тихо сказал он.
Мы вышли… Голые холмы, бесплодный берег с громадными камнями и пустынное море лежали перед нами в очарованном сне.
– Где вы пропадаете все? – спросила я его.
– Тут у меня есть любимое местечко.
– Покажите его.
– Вам не добраться.
– Ну, вот еще!..
– Вон видите большой камень в море. Вон весь черный поднялся… К нему ведет целая гряда меньших. По ту сторону, лицом к морю, есть на нем выбоина, в которую, должно быть, морем накидано много мягкого песку. Я забираюсь туда и по целым часам сижу.
– Подумаешь, какой пустынник! – Я попробовала засмеяться, но смех не вышел: незнакомые струны дрогнули в голосе. Я решительно повернулась к этим каменьям.
– Послушайте… Я вас уверяю, вы не дойдете.
– Выучилась за последнее время.
Ступила на один, прыгнула на другой… Добралась до середины, но тут плохо державшаяся на ноге туфля упала.
– Вот видите… Ну как вы теперь будете?
Я, смеясь, нарочно сбросила и другую и пошла дальше босиком. Камень был покрыт весь скользким морских мхом, так что не резал ступней, хотя они скользили, так что я должна была двигаться гораздо осторожнее. Ларионов позади отыскал в воде туфли и нес их за мною, что-то ворча про себя. Громада бывшего впереди камня скоро выросла передо мною… Он весь был изрезан трещинами и щелями. По нему было уже идти легче. Опираясь руками в его нагретую поверхность, я обогнула его и увидела ту выбоину, о которой говорил Ларионов… Месяц ярко бил сюда, обливая ее своим серебряным сиянием. Внизу и в бесконечную даль вперед уходило море, зыбь которого казалась вся покрытою бесчисленными золотыми пятнами, то сливавшимися словно в громадные лунные пожары, то распадавшимися на отдельные кружки и точки. Я оглянулась – действительно это была пустыня. Ни Симеиза ни берега! Одно небо, звездное, бездонное, прозрачное, да море с его лепетом спросонок…
– Правда!.. Хороший вы себе уголок выбрали.
– Вы не порезали ног себе?
– Право, не знаю!
И с чего я ответила так! Ведь хорошо чувствовала, что нет ни одной царапины.
– Этакая, право, мальчишеская манера у вас ходить босиком! Вы не чувствуете боли нигде?
Мне опять, как тогда, совсем закружило голову…
Я ему не отвечала ни слова. Вместо того, чтобы опустить мои ноги в мягкий и теплый песок, он прижался к ним губами. Что-то сдавило мне горло, точно волна какая-то пробежала по моему телу.
– Послушай, – как-то разом заговорил он. – Ты знаешь… Я полюбил тебя. И сам не считал себя на это способным, да вот… Я уходил прочь, но не могу.
Беспорядочно, слово за словом ронял он, обвивая мой стан рукою, жар которой я чувствовала сквозь тонкую кисею своего пеньюара. Я не знаю теперь, о чем мы говорили тогда. Слова – без значения, смысл им придавал трепет его голоса и жаркие взгляды, от которых мне становилось жутко. Я уже ничего не понимала, что делается со мною. Я знала только, что среди этого бесконечного простора, на этом диком камне мы одни, одни, спрятались от целого мира. Мы забылись совсем здесь, говорили Бог знает о чем, часы целые молчали, и только прохлада раннего рассвета заставила нас очнуться: мы с удивлением оглянулись на побледневшее море, на побледневшее небо, по которому на востоке, словно золотые тени от каких-то чудных крыльев, разбрасывались широкие полосы света.
Вернувшись домой, я проснулась поздно, очень поздно.
Солнце уже стояло высоко, муэдзин с минарета только что отпел свою полуденную молитву, по засыпанным мелкими каменьями тропинкам слышался шорох чьих-то шагов. Соседи болтали, сидя под тенью чинар, и звуки их голосов врывались в мое окно. Я живо пошла к морю в теплую зеленую волну его, ревниво смывавшую еще горячие следы блаженных поцелуев.
____
Мне остается немногое добавить к этому. В Алупке есть прелестная церковь, в виде греческого портика, наверху невысокой горы. Когда смотришь на нее во время заката, желтый мрамор, весь охваченный прощальным сиянием, горит как золото. Это сияние и все окружающие его сады заключает в свой горячий ореол. Там мы обвенчались, молодые, счастливые, сильные и здоровые, оба полные гордой веры в будущее, жаждая взять все от настоящего, что только оно может дать нам. Рука об руку мы шли оттуда вниз, радуясь и знойному дню, и приветливому шепоту листьев, и мерцающему морю. Розы пышно раскрывали нам навстречу свои алые махровые венчики, лилии торопились наполнить весь окружающий воздух своим благоуханием. Ветви акаций тянулись, чтобы коснуться нас своими узорчатыми и мелкими лепестками. Серебряный шаловливый ручей, догнав нас с горы, бежал рядом, что-то крича нам, точно в массе своих прозрачных струек он тоже радовался нашему счастью!..
О, блаженные, веселые дни!.. Отчего только так тяжело расплачиваться за вас! Жизнь – беспощадный и жадный ростовщик. За каждую золотую искорку она берет непосильные проценты. И нет возможности никуда уйти от этого Шейлока. Он дает нам в долг минуты счастья и говорит: смотри, за каждую я получу с тебя годы страданий. Темные, мрачные годы! Память прошлого, как метеор, проносится в их мраке, чтобы после того он стал еще тяжелее и гуще.
Тихие долины Симеиза, зеленые волны Черного моря, полувоздушная голубая даль его, тенистые каштаны и чинары Мисхора, лилии и розы, блиставшие свежестью под бриллиантовой осыпью росы. Для кого вы теперь? Кто любуется вами?..
Пора, довольно на сегодня. Я устала. В груди точно ржавые петли скрипят. Кровь подступает к горлу. Знаю, всю ночь буду я кашлять и мучиться. На колокольне старого собора Теодолинды пробило два. Вся Монца спит теперь… Тушу свечу и я.
О, приснитесь вы мне хоть во сне, тихие долины Симеиза, задумчивые и благоуханные рощи Димены! Дайте еще раз услышать ваш аромат, белые лилии Мисхора!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.