Текст книги "Исповедь женщины"
Автор книги: Василий Немирович-Данченко
Жанр: Русская классика, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Я несколько раз перечитывала его письмо. Проснулась ночью и еще раз уже наизусть повторила его, но… не ответила ни одного слова… Не ответила, хотя потом у каждого проходившего мимо нашего отеля почтальона спрашивала, нет ли писем ко мне. Надо отдать справедливость Окромову, – он исполнил свои обещания! Муж ему писал спустя две недели, в ответ на его письмо, посланное одновременно с адресованным ко мне. Но безуспешно. Базельская почта вернула конверт обратно «за неизвестностью места отъезда адресата», как значилось на нем.
Зачем я это сделала?..
Когда я теперь вспоминаю это далекое время, мне кажется, что иначе и не могло быть. Несомненно, – я любила Окромова, любила боязливо и необъяснимо для себя самой. Я была при нем весела и счастлива, но ни одно слово, которое бы могло открыть ему мое настоящее чувство, не срывалось у меня с губ. Если я еще робела, то это было понятно. Всего удивительнее, что и он точно опускал руки, встречаясь со мною. Он оживлялся, помногу и подолгу говорил о постороннем, но редко выдавал себя, разве ненароком, случайно. Да и то сейчас же опять прятался в свою раковину. Одновременно с этим что-то очень странное творилось во мне по отношению к моему мужу. Чем больше я привязывалась, разумеется, мыслями, к Окромову, тем мне дороже становился муж. Мне было и жалко его и совестно перед ним. Часто я задавала себе вопросы, хватило бы мне сил тогда же оставить его и уйти прочь, если бы надо было даже спасти Окромова, и думаю, что я сама бы умерла с горя, дала бы любимому человеку сгинуть, но не решилась бы нарушить самодовольного покоя моего мужа. Это не было боязнью скандала, ленью женщины, привыкшей к известной обстановке, желанием, если возможно, отдалить решительную минуту. Напротив, я тогда привыкла к той мысли, что Окромов и я – мы можем и должны терпеть, а муж, как ни в чем не виновный, не должен ничего видеть, ничего замечать. Разумеется, и мы не были виноваты!..
Я бы могла, по примеру многих из своих знакомых, устроить счастье «втроем». Это в последнее время повторяется все чаще и чаще. Но как это ни удобно для всех, мне такой исход казался ужасным. Что за безобразие, что за подлость!.. Еще хорошо, если это делается с наивностью моей мюнцкой хозяйки, любившей мужа потому, что он для нее работал; Луиджи, управляющего гостиницею, за его красоту и за то, что он «lе voleva bene»; патера Антонио – за то, что он молился о спасении ее души; синьора Джиудичи – потому, что его все уважают, и он носит такие удивительные панталоны, каких в Мюнце ни у кого нет… При этом бывали и случайные увлечения, но они уже являлись и для нее грехом, не особенно, впрочем, важным, потому что «дьявол владеет миром» и только о том и заботится, подлец, как бы ему уловить в свои сети бедную женскую душу. Смешно было то, что все эти господа жили в большой дружбе между собою, отлично понимая, в чем дело. Они только возмущались и ревновали сообща тогда, когда являлся новый претендент на сердце их «bella». Тогда муж свирепел и бил в шкапах своего отеля тарелки, Луиджи выворачивал несчастному за ворот блюдо с разными острыми соусами, падре Антонио начинал вздыхать и поститься, а сеньор Джиудичи садился за стол напротив нарушителя этого семейного счастья и так яростно крутил свои длинные усы, что тот обыкновенно заблагорассуживал убраться подобру, поздорову. Раз только явился какой-то берсальер, которого они чуть было не приняли в свой союз по весьма возвышенной причине. Он был, во-первых, ветеран, т. е. когда-то дрался за независимость Италии, во-вторых, приходился племянником местному епископу, а в-третьих, мать Луиджи его вынянчила. Синьор Джиудичи нашел в нем единственного себе партнера на бильярде. Когда берсальер удалился, союз сдвинулся еще теснее и в восемь глаз стал уже наблюдать за легкомысленною синьорою Медеа. Лучше всего то, что сама Медеа ревновала их всех до такой степени, что Луиджи никогда не смел прислуживать остановившимся в отеле дамам, патер Антонио, к которому повадилась было ходить на исповедь прехорошенькая грешница, получил такую головомойку, что даже распух от отчаяния, а синьор Джиудичи должен был ежедневно вечером предъявлять себя ей в доказательство своего хорошего поведения. Что касается до ее мужа, то она готова была надеть ему на глаза шоры, чтобы, сопровождая ее по улицам, он не осмеливался заглядываться по сторонам.
Вскоре мы получили известие об Окромове.
Тетя писала мне из Ялты, что он поселился в Симеизе, в «нашем» домике, и оттуда часто наезжает навещать ее. К этому старушка прибавляла, что он всегда с большим интересом слушает мои письма, которые она ему читает. Милая!.. В глубине своей наивности она находила себя ужасно проницательной, сообщая мне: «Ты знаешь, Аня, мне кажется, что он несколько к тебе неравнодушен!..» Кроме этих писем, ничто не нарушало счастливого однообразия моей жизни. Раз только на нашем горизонте показался было Островитинов, тот самый, который нашел несколько лет тому назад бактерию патриотизма и не сумел привить мне бактерию любви. Оказалось, что он уже оправился от постигших его ударов судьбы, и сделался ужасно важен, носил в петличке владимирскую ленточку и хлопотал, чтобы ему казна отдала Кавказские Минеральные воды. Муж, прельщенный его ученою репутацией, пригласил было его к нам, и Островитинов явился в черном сюртуке с крестом на шее. Он, оказалось, работал теперь над разрешением вопроса о нигилистах. Ему нужно было найти такую бактерию, которую, прививая мальчикам, он избавлял бы их на все будущее время от увлечения разными вредными идеями. Лучше всего то, что это принимали всерьез, и разные высокопоставленные люди вели с ним весьма обстоятельную переписку. Уши его оттопырились еще пуще прежнего, так что на них покоилась его высокая шляпа, для которой иначе конусообразная голова великого ученого не представляла бы достаточных оснований…
Критический момент для меня должен был наступить еще месяца через четыре. Я к тому времени решила вернуться в Петербург. С ребенком я уже не боялась ни его скуки, ни его раздражающего влияния на моего мужа. У меня оказывалось на руках живое и большое дело, следовательно, не о чем было больше и заботиться. Я написала тете, она сама в Крыму настолько уже поправилась, что без всякого вреда для себя смогла приехать к нам на это время. Муж хотел было взять кормилицу из Швейцарии, но я решительно воспротивилась этому. Я должна кормить ребенка сама…
– Но послушай, ты знаешь ли, что молоко швейцарских коров и швейцарских женщин считается лучше всех других в сете? Песталоцци в своей главе о здоровье ребенка говорит, что оно, главным образом, зависит от качества вскормившей его женщины. Нестле, разбирая качество кормилец из Веве и Лозанны, замечает, что для организации сильной натуры он не может указать лучше. Фитценгаген и Брейль – величайшие авторитеты по этому вопросу – находят, что только вскормленный грудью швейцарской поселянки ребенок может считаться обеспеченным от различных недугов детского возраста. Гармшекен и Ридль…
Я должна была закрыть свои уши от этого дождя сыпавшихся на меня имен и цитат.
– Пожалуйста, оставь. Я никому не позволю кормить своего ребенка. Это моя обязанность.
– Ах, уж эти мне люди с воображением! – И муж отправился к себе, очень недовольный моим упрямством.
____
Петербург, как и можно было ожидать, встретил меня кисло. Моросил мелкий, раздражающий нервы дождик. Днем и ночью точно совсем промерзлое небо куталось в сырые однообразные тучи. Всем было холодно, все смотрели зло. Жаль было видеть на улице промокших насквозь людей. Дома и стены тоже казались насквозь промокшими. Казалось, кашель и насморк носились в воздухе. Голубые небеса и горячее солнце остались далеко-далеко. Как будто никогда и не было этой поэтической сказки юга, благоухающего, блещущего своими праздничными красками и радужными одеждами. Сидя у камина по целым часам, я вспоминала, как величаво спускалась вниз к самому озеру царственная белая фата Юнгфрау, какими полувоздушными казались тени, ложившиеся на скалы гор, как мистически-таинственны были ущелья между ними… А тихие воды, по которым лениво скользили белые паруса, а милые идиллические городки, приютившиеся у самого озера и каждым своим домиком глядящиеся в его зеркало… И еще противнее казался мне тогда мрачный Петербург, где меня будто тучей окутало и заслонило от солнца и неба. Выезжать мне было неудобно. Не потому, чтобы здоровье не позволяло, а потому, что совестно было показаться посторонним в моем положении. Странный стыд, не правда ли? Но я не могла одолеть его. Мне при моей застенчивости чудилась на каждом лице улыбка, а тут еще самодовольная фигура мужа, вечно торчавшего около. Я несколько раз ему говорила: «Да оставь ты меня в покое!» Увы! Он удивленно смотрел на меня и заявлял решительно: «Ну, нет, вас, женщин с воображением, нельзя оставить так. Мне дорога судьба моего сына, о нем подумай!..»
– А если будет дочь? Поселился в моей голове вопрос. Но мужу даже страшно было предложить его! Он еще ранее мучил бы меня своими сожалениями и упреками…
К решительному времени приехала из Крыма тетя… Мне казалось, что она привезла с собою ласковый привет и улыбку теплого юга. Едва мне удалось отбить ее от мужа, который самым простодушным образом стал ее посвящать в свои намерения по поводу будущего воспитания «сына». Он, разумеется, сначала излагал «литературу вопроса», приводил целый ряд авторитетных писателей-педагогов, рассказывал подробности о развитии воспитательных систем, наконец, останавливался на своей и, почему-то видя в нас оппонентов, громил наши воображаемые возражения. Это наскучило и мне, и тете страшно, – до того, что мы, наконец, начали прятаться от него совсем!..
Я не буду рассказывать того, что было потом. Помяну только, с какою благодарной радостью я получила и прочла письмо Окромова, опять отозвавшегося из-за границы, где он решил поселиться навсегда. От каждой строчки его письма веяло теплом и, думаю, в каждой фразе, казалось, я видела нервную руку, писавшую их, полное волнения лицо моего друга, наклонившееся над ним. Я закрывала глаза и уходила в себя, и мне чудился его голос, не спокойный и равнодушный, как у моего мужа, а проникнутый волнением, той чудною, заразительною дрожью, которая всегда и в вашей душе рождает соответственное отзвучие. Он ободрял меня в своем письме, он желал мне пройти благополучно через тот рубеж, который отделяет два периода в жизни женщины. Женщина просто и женщина-мать… Мне чудилось, что я сама должна буду переродиться, как только услышу первый крик моего ребенка, и в самой глубине души, где-то в схороненном уголке ее, у меня шевелилась мысль, отчего не Окромов отец моего ребенка… О, он бы не приходил в негодование от одной мысли, что у него будет дочь… Как бы мы счастливы были тогда, каким бы дивным праздником казалась жизнь! А теперь?.. Скорей бы, скорей явилось третье существо, которое помогло бы мне опять полюбить моего мужа. Да и как мать может не любить отца своего ребенка, – отца, в лице которого она видит столько нежности, когда детское личико улыбается ему, – отца, голос которого делается мягким и трогательным, когда он говорит, обращаясь к еще ничего не понимающему младенцу. Он, этот ребенок, должен был связать нас навсегда, его лепет должен был разогнать все тучи и вернуть меня опять к той первой любви моей. С ним я забуду и об Окромове и обо всем, что черною траурною полосою легло между мною и моим мужем.
О, mea culpa, теа maxima culpa![9]9
О, моя величайшая вина! (ушт.).
[Закрыть]
И я услышала, наконец, этот детский крик, увидела это крошечное существо, барахтавшееся передо мною на подушке… Я ждала, чтобы вошел муж. Обессиленная от невыразимых мучений, мне жадно хотелось уловить на его лице радостный отсвет того солнца, которое отныне должно было озарить всю нашу жизнь… И он вошел и встал в дверях.
– Ну? – нетерпеливо спросил он, не подходя ко мне.
Поздравляю, здоровый и славный ребенок! – засмеялась тетя.
– Сын? Да?..
– Нет, дочь…
Я никогда не забуду этого момента… Никогда! И теперь мне больно и обидно от одного воспоминания о нем.
Ларионов точно потемнел весь… Он понурился, почти враждебно взглянул на неповинного ребенка, сделал несколько шагов назад, потом опомнился и вернулся. Нерешительно подошел ко мне, хотел сказать что-то и, отмахнувшись, отправился назад к себе в кабинет.
Он не поцеловал даже свою дочь, не коснулся моего горящего лба своею рукою…
У меня точно оборвалось что-то в сердце… разом и навсегда. То, чего не могла сделать рождавшаяся симпатия к Окромову, то, к чему не привели тысячи оскорблений, выстраданных мною, довершила эта минута… Я закрыла глаза и старалась забыться. Мне это удалось. Я проспала долго и, когда проснулась, увидела в сумраке завешанной темными шторами комнаты мужа. Он сидел в кресле около моей постели.
– Ты не волнуйся, пожалуйста, и не жалей… Мы еще молоды, и у нас непременно будет сын.
– Не хочу. Мне дорога и дочь… Если ты ее не любишь…
– Нет, я люблю ее… Только не знаю, что мы с ней делать станем.
– Уйди, пожалуйста, прошу тебя, уйди.
Муж поднялся и ушел.
Я проводила его взглядом, полным ненависти, и, когда осталась одна мне стало ясным одно – у меня был ребенок, но не было отца его. Точно я никогда не знала своего мужа. Только изредка мне вспоминались его ласки и поцелуи, но теперь мне было противно думать о них. Если бы я могла, я бы до крови, до ссадин стерла воображаемые на своем лице следы этих ласк, этих отвратительных поцелуев!
Он не любил моего ребенка, за что же мне было любить этого бессердечного отца? За что? Нет, несмотря на все пережитое мною, мне до сих пор кажется, что я его ненавижу.
А тогда я его действительно ненавидела и ненавидела глубоко.
IXЯ не стану приводить того, что было потом. Слишком долго останавливаться на этом, невыразимо тяжело.
Это и длинная и грустная история, такая грустная, что, когда я теперь вспоминаю ее, сердце мое обливается кровью, и я невольно сама про себя повторяю: за что, за что?
Я была хуже, чем одна. Ко мне стали уже относиться как к какой-нибудь негодной женщине. У мужа, когда он смотрел на меня, презрительно складывались губы. Он не только никогда не ласкал моей дочери, он не хотел даже видеть ее. Она не давала ему работать, она ему мешала везде и во всем. Я то и дело слышала от него: «Хоть бы ты приказала убрать ребенка». Детский лепет ее, к которому я прислушивалась как к музыке, для Ларионова казался даже чем-то вроде дребезга извозчичьих дрожек по мостовой.
– Да замолчит ли она наконец?.. – восклицал он, выбегая из своего кабинета. – Ведь черт знает что, так работать нет никакой возможности.
Тетя слушала-слушала и, наконец, предложила мужу:
– Если вас так стесняет ребенок, отдайте его мне. Тем более от груди его отняли, он такой слабый у вас, ему нужен совсем другой климат, я увезу его с собою на юг, в Крым. Разумеется, там он вырастет совсем иначе, чем здесь!
Ларионов посмотрел на меня вопросительно. Откажись он тогда, и ничего последующего бы не случилось. Я бы тянула, может быть, до сих пор эту лямку, мирилась бы, насколько могла, со своим положением. Вероятно, и он – ведь не злой же человек был – тоже бы привык ко всему, и наша жизнь потекла бы тихо и скучно, и мирно, как идет она у множества будничных семей. К несчастью, у нас натуры были разные. Промолчи я тогда, и все бы обошлось. Но я была слишком горяча и страстна, южная кровь сказывалась во мне.
– Что же вы? – вспыхнула я. – О вашем ведь вас ребенке спрашивают.
– Мне, что ж… Мне все равно, но девочке, разумеется, лучше расти на юге, под южным солнцем: ей оно даст силы и здоровье.
– И вы не боитесь, что она вырастет девушкою с воображением, которое вы так ненавидите?
– Все равно, у всех женщин воображение преобладает над остальными способностями.
Я, казалось, готова была ударить этого бессердечного отца. Я помню, что сама вспыхнула и встала.
– Хорошо, но тогда с «девочкою», как вы называете мою дочь, хотя у нее есть имя, уеду и я.
– Куда?
– На юг, разумеется.
– Зачем же ты уедешь?
– А затем, что если равнодушный и бессердечный отец и не нужен ребенку, то мать ему необходима.
– А как же будет дом?
– То есть вы и хозяйство?
– Хотя бы…
– Как хотите, мне все равно.
– Ты, разумеется, останешься, – категорически заявил он, – останешься здесь. Пока ты не нужна Леле. Она и без тебя может обойтись до лета, а летом мы все приедем туда.
Тетя меня тоже начала уговаривать, я, наконец, согласилась.
____
День, когда у меня увезли ребенка, был серый и мрачный. Я утешалась тем, что скоро ему засияет южное солнце, что там его маленькой грудке задышится лучше, и, когда эти крохотные ножки окрепнут, им придется бегать не по сырым мостовым петербургских дворов и улиц, а по зелени пышных берегов, у моря, ласково стремящегося к золотистым отмелям. Потом я стала жить от письма до письма. Тетя писала мне ежедневно, и я до такой степени привыкла к этим тонким листкам почтовой бумаги, что день, когда из не было, я бродила по комнатам сама не своя, мрачная, убитая, измученная. Мне казалось, что мой ребенок болен, чудилось, что его уже нет. С ним могло что-нибудь случиться. Он мог упасть с берега в море, заблудиться в ущельях гористого Симеиза, попасть под коня, мало ли!.. И, сходя с ума от беспокойства, я посылала туда, в Симеиз, телеграммы и опять, ходя из угла в угол по комнате, волновалась, ожидая ответа. Разумеется, через день я получала запоздавшее письмо и депешу, уведомлявшую меня о том, что там, на юге, все обстоит благополучно, что Леля уже начала ходить, что она говорит «мама», о десятках других безделиц, имеющих такое глубокое значение для материнского сердца. Тем не менее я сама стала таять, да так, что даже муж мой соблаговолил обратить на это свое внимание.
– Что с тобой делается?
– Ах, пожалуйста, оставьте меня. Что тебе за дело до меня? Ведь тебе хорошо, покойно.
– Ты бледнеешь, ты так похудела.
– Не все ли равно тебе? Ведь это все от воображения. А на воображение, по-твоему, не надо обращать внимания.
– Полно, Аня, как тебе не стыдно! Если я спрашиваю, значит, мне тяжело видеть тебя такою.
– Оставь меня в покое, вот и все.
И я уходила прочь из комнаты и запиралась в свою спальню.
– Послушай, – раз обратился он ко мне. – Позволь мне прислать к тебе доктора.
– Сделай одолжение! – Я начала тогда кашлять опять, и самой мне хотелось посоветоваться с врачом.
Наш старик приехал, выслушал меня и затем увел мужа с собою в кабинет. Последний вернулся оттуда расстроенный и взволнованный.
– Разве ты чувствуешь боль в груди? Когда кашляешь, тебе не режет здесь?
– Что тебе сказал доктор?
– Много будете знать, скоро состаритесь! Вот что! – засмеялся доктор, вошедший в эту минуту к нам. – Гоню вас из Петербурга, вот что. И чем скорее вы все это проделаете, тем будет лучше.
– Вот что, – засмеялась я.
– Да, именно. А мы вас как проводим, так здесь уж с вашим муженьком себя покажем.
– Вы-то, доктор?
– Да, я. Это вы про мою лысину? Так вы не беспокойтесь. Нас именно за нее дамы и любят. Ну-ка найдите да поищите в другом месте такой лысины. Нигде вам не найти этакой. Эта – всем лысинам лысина. Гладкая, чистая, зеркальная. Точно колпак от лампы, вот что.
А сам все, несмотря на шутливый тон свой, озабоченно на меня поглядывает.
– Да и я без вас скучать буду.
– Кавалер на виду есть, что ли?
– Ну вас! – обиделась я. – У меня ребенок там.
– Не следовало вам с ним вовсе расставаться. Это-то вас и подорвало, дорогая вы моя.
Последние дни муж все ходил около меня озабоченно, по своему обыкновению приставая со всевозможными глупостями, не болит ли у меня здесь, не болит ли там. Этот скучный человек был еще скучнее в своей заботливости. Я не понимала, что все это значит. Наконец, зайдя раз к нему в кабинет, я увидела у него на столе целую массу книг немецких врачей о чахотке и грудных болезнях. А так как во всех тревожащих его областях он обращался всегда непосредственно к книге, то я и поняла, что доктор так именно определил мою болезнь.
Начинается чахотка? Что ж!..
День, в который я узнала это, был до такой степени скучен, холоден и сыр в одно и то же время, что мысль о смерти нисколько не испугала меня. Не все ли равно? Мне было так безразлично, так казалась смерть близкой, не страшной, что я даже улыбнулась этой мысли. В самом деле, чем радостным, веселым, счастливым встретила меня жизнь, что она дала мне, за что я могла бы дорожить ею? До сих пор ничего подобного я не знала. Бог с нею совсем. Если это перемена платья, как говорила тетя, то там, за гробом, во всяком случае, не могло быть хуже… Если же все кончалось этим? Да, может быть, это именно и лучше?
____
Я выехала из Петербурга через несколько дней. Провожая меня, муж послал куда-то телеграмму.
– Кому ты это? – спросила я у него.
– Окромову, – совершенно спокойно ответил он мне.
– В Одессу? Я слышала, что он опять вернулся в Одессу и живет там уже несколько месяцев.
– Как, разве я тебе не говорил ничего?
– Об Окромове – ни слова.
– Да ведь он на южном берегу Крыма.
– Я этого не знала совсем. – А сама почувствовала, что вспыхнула. – О чем же ты сообщил ему?
– Просил встретить тебя и устроить в Ялту.
– Совсем этого не надо. Я поселюсь с тетей.
– Я надеюсь, что и она приедет туда же. Доктор тебе именно и назначает Ялту.
– Очень я верю доктору «вот что». Когда же ты приедешь? – спросила я его, уже садясь в вагон.
– Видишь ли, едва ли эту весну и лето у меня будет время. Ты знаешь, ведь на август назначен в Лейпциге съезд ученых, на котором я должен быть непременно.
– Да? – равнодушно спросила я его, чувствуя в эту самую минуту, что он совсем чужой мне и посторонний человек. – Ну, до свидания.
– До свидания!
Мы протянули и пожали друг другу руки.
Только после третьего звонка он точно вспомнил, что не исполнил обычной формальности, и потянулся в окно вагона поцеловать меня. Я подставила ему щеку и потом совсем бессознательно отерла ее. Он не больше обыкновенного задержал мою руку в своей.
Когда поезд тронулся, я выглянула в окно, мне хотелось узнать, смотрит ли он в мою сторону, или нет.
Увы! – он быстро шел к дверям вокзала, чтобы отправиться домой. Мне было все равно, но стало досадно. Очень досадно!.. Зачем это… Я видела, как провожали других – махали платками, шляпами, порывисто и спешно сообщали что-то друг другу. Вон одна и теперь сидит, и плачет передо мною… А я? Мне было все равно, совсем все равно.
Я чувствовала в эту минуту, что я свободна, свободна!
Свободна… Ни впереди – ничего, ни позади – никого не жаль. Только пустота в сердце!
Конец второй части.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.