Электронная библиотека » Василий Немирович-Данченко » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Исповедь женщины"


  • Текст добавлен: 8 августа 2023, 16:00


Автор книги: Василий Немирович-Данченко


Жанр: Русская классика, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
VI

Тихое счастье, казалось, стало моим уделом.

Я искренно опять привязалась к мужу. Он был так внимателен ко мне. Я уже не чувствовала себя одинокою и оставленною. Напротив, мы постоянно были вместе. Я начинала убеждаться, что это Петербург так скверно на него действовал и еще более ненавидела этот отвратительный город. Спускаясь вниз из Штольценфельса, чудесного замка над Нидерландштейном, к ярко горевшему под солнцем Рейну, я стала даже упрашивать его бросить эту болотную столицу.

– О, если бы я мог получить профессуру где-нибудь за границей! – задумчиво проговорил он.

– На юг, на юг, мой милый! Там нам лучше заживется и счастливее мы будем.

В самом деле, всякий раз издалека Петербург восставал передо мною во всей своей скверне. Это вечное раздражение всех против каждого и каждого против всех, эти скошенные лица, разбитые и больные нервы, вечное шипение, вечное недовольство и в то же время полное бессилие выразить это недовольство делом – казались мне ужасными.

В Нидерландштейне мы сели на пароход и поднялись до Майнца. Все время под тентом маленькие кружки прирейнских немцев – милых и добродушных, совсем не похожих на берлинских Собакевичей – сидели за столиками, тихо пили свой гохгеймер, подымая стаканы и любуясь, как яркое солнце играет в золотистой влаге. Я засматривалась на замки в горах, на скалу Лорелеи, пришла в ужас от отвратительного памятника объединения Германии, от какой-то нелепой толстой бабы над Рюдесгеймом, достойной вполне берлинских ваятелей. Направо и налево, словно на смотр, вытягивались перед нами тихие городки со старыми стенами и башнями, заснувшие у своих виноградников; изредка оттуда доносились к нам гармонические звуки колокола; на галереях и башнях над Рейном увитые зеленью сидели, как нам казалось, счастливые (издали все счастливы!) люди, и когда пароход наш равнялся с ними, они поднимали свои стаканы, точно провозглашали наше здоровье. Старый Майнц, со своими соборами, мрачными дворцами, с узкими улицами заключил было нас в совершенно средневековую обстановку. Я смотрела из окна и ждала, не покажется ли вон из-за той башни весь закованный в сталь рыцарь, не завьют ли страусовые перья над его железным шлемом. Но в старых улицах кипела новая жизнь. Зеленые сады Мангейма и педантические, похожие друг на друга, его дома мелькнули мимо нас на одну минуту, и через несколько часов мы уже въезжали в старый Базель! Здесь мы должны были дождаться Окромова. Я, правду сказать, боялась этого свидания. Ведь не совсем улеглись мои нервы, тот сон, который заставил меня броситься в кабинет к моему мужу, до сих пор вызывал краску на моем лице… От женщины трудно скрыть что-нибудь. Она во все привыкла вглядываться и не верить первому впечатлению. Я знала, что Окромов меня любит, хоть он ни разу не проронил об этом слова. Я знала, что он меня любит, и – сказать ли правду? – до моего примирения с мужем мне казалось, что и мое сердце бьется не совсем обычно при одной мысли о нем. Тогда, во время тех наших свиданий в Петербурге, я мысленно постоянно сравнивала его с мужем и, разумеется, к невыгоде последнего. Как тогда я ждала нетерпеливо возможности увидеть его, поболтать с ним, радовалась его звонку, раздававшемуся в передней, и сама бежала отворять ему, так теперь я боялась нашего свидания. Я боялась за мое спокойствие, которым наслаждалась эти месяцы, за мое маленькое счастье, которое, наконец, отвоевала себе. Я мучилась мыслью, что Окромов опять внесет в мою жизнь элемент недовольства ею, что муж мой рядом с ним потеряет очень много.

– И зачем мы, право, предложили Окромову вместе съехаться в Базеле!

– Вот тебе и на! – удивился муж. – Я думал, что это тебе так приятно.

– Мне так хорошо было вдвоем с тобою. К чему тут третий!

– Ну, Окромов нам не посторонний. Да к тому же он, верно, явится еще через несколько дней.

Мы ехали по старым улицам, на которых были целы рыцарские дома со статуями их бывших владельцев, изваянными из какого-то красного камня, с мадоннами в нишах, с характерными фонтанами, над которыми мрачно высились бронзовые паладины со спущенными забралами, с балконами и галереями; какие-то дворцы, обвитые кругом рядами арок, покоящихся на толстых колоннах; рынки, в которых под громадными зонтиками сидели толстые матроны перед целыми горами винограда, апельсинов, яблок, груш, с большими букетами цветов, воткнутых в груды фруктов; переулки, где дома сходились выдавшимися вперед верхними этажами, точно для того, чтобы переговорить по секрету, где за стеклами окон раскрывались нам гнезда мещанского счастья, – все это точно во сне мелькало мимо. Мы, наконец, добрались до гостиницы «Трех королей». По местному обычаю, халдейские цари-маги были изображены над входом в виде трех пестро размалеванных в красное, желтое, голубое, зеленое и золотистое статуй, резанных из дерева. Здесь нам отвели помещение на Рейн. Балкон наш висел над рекою, так что лодки, доходя до него, пропадали под ним и, проплыв таким образом вперед, уже показывались по другую его сторону. Дверь на балкон была открыта, все окна – тоже, и оттуда веяло на нас такою прохладой, что я сейчас же бросилась на воздух. Бросилась и отшатнулась вся бледная…

– Что ты, что с тобой?.. Какая ты неосторожная. Чего ты испугалась? С твоей нервностью уж ты, по крайней мере, сдерживала бы себя.

– Нет, так… Неожиданность: мне показалось, что рядом на балконе сидит Окромов.

– Да что ж он Кощей Бессмертный или Ринальдо Ринальдини, чтобы бояться его? Если и он, – значит приехал раньше и ждал нас здесь, как мы условились.

– Во всяком случае извинись за меня, я пойду в спальню и отдохну после дороги. Я слишком устала, чтобы разговаривать теперь.

– И отлично!

Муж вышел на балкон. Я стала у дверей с бьющимся сердцем, прислушиваясь.

– Окромов?

– Ба! Ну, слава Богу. Я думал уже, что вы застряли где-нибудь на Рейне. Где Анна Александровна? Я сейчас к вам.

– Лучше я к тебе. Ей вредно теперь много болтать, она отдохнуть пошла. Она в таком положении.

– В каком? – И я слышала из другой комнаты, как голос Окромова дрогнул.

– Да, брат. Вот мы как! Через несколько месяцев можешь меня поздравить с будущим ученым… Ларионов и сын! Мы еще, впрочем, с тобой поговорим! Знаешь, нынешние системы воспитания…

– Постой, погоди… – Голос Окромова обрывался. Очевидно, он был потрясен. Только мой муж мог не заметить этого, у меня же сердце билось, как птица в клетке. – Постой, погоди, что ты хочешь сказать? Анна Александровна в интересном положении, что ли?

– Ну, да. Эх ты, беспонятный человек. В интереснейшем…

– Давно ли?

– Да с самого твоего приезда в Питер к нам. Счастье ты, брат, нам привез тогда с собою.

Молчание.

Слышно только, как Рейн льется внизу под балконом да, лодочники перекликаются там.

– Что же ты не поздравляешь нас, меня то есть?

– Дай Бог, дай Бог! – торопливо заговорил Окромов. – Что же, это так естественно… Радуюсь за тебя. – А у самого голос срывался и звучал так печально, что мой муж спросил его:

– Да что с тобой?

– Я, знаешь, долго сидел на солнце и, должно быть, оно мне нажгло голову, болит.

– Глупости какие. Пошли за мигренным карандашом, пройдет разом. Только спроси фабрики Позе.

– Да? Спасибо. Вам надо отдохнуть с дороги, я тоже воспользуюсь и приведу свою голову в порядок. Часа через два зайду и постучусь к вам, и мы пойдем осматривать здесь «Мюнстер».

Я едва дошла до спальни.

Чтобы муж не видел меня, я опустила жалюзи: в комнате стало темно. Бросилась на постель и заплакала тяжело, мучительно, стараясь ни одним звуком не выдать своего состояния. О чем я плакала, чего мне было жаль? Я разве когда-нибудь думала серьезно об Окромове? Ведь все равно никогда и ничего не вышло бы из этого. Я видела, что он меня любит, может быть, и он замечал, что я не совсем спокойно отношусь к нему. Но ни он не высказался, ни я не выдавала своей тайны. Мы оба были настолько честны, что никогда бы и не дошли до подобных признаний… Чего же я плачу, зачем опять эти глупые слезы?

– Ты уже легла отдохнуть? – послышался в дверях голос мужа.

Я затаилась. Даже задышала ровно, спокойно.

– Спишь? – уже шепотом спросил он. – Ну спи… – И он на цыпочках вышел в другую комнату.

Что-то теперь делает Окромов?

Мой истерический припадок продолжался не особенно долго. Он освежил меня. Без него я не знаю, как бы встретилась с приятелем мужа. Пожалуй бы, выдала себя чем-нибудь. А теперь, после этих слез, на душе стало чисто. Ни следа прошлого. Все оно ушло с ними. Мысль о ребенке довершила остальное. Что бы то ни было, а отец моего ребенка мне дороже всех, кто бы они ни были. Через час я вышла к Окромову совсем спокойная и улыбающаяся. Он сидел бледный на диване с мужем, принуждая себя выслушивать внимательно какую-то мудреную теорию воспитания «без участия воображения и фантазии». Увидев меня, он вспыхнул, вскочил, нервно и торопливо пожал мне руку, потом точно опомнился, вторично схватил ее и поцеловал и не знал, держать ее или выпустить, так что я уже должна была слабым усилием освободить ее… – Так вот как… Вот как значит, – совсем бессмысленно повторял он. – Ну, что ж, поздравляю… Поздравляю, Анна Александровна…

– Вы, верно, больны еще? – И я с чисто женскою жестокостью подчеркнула это «еще».

– Нет… Голова, знаете. Солнце. Сегодня здесь в полдень пекло… Рад за вас, рад. Вы очень поправились. Пополнели. – Он мало-помалу входил в прежний дружеский тон. – Теперь вы напоминаете крымскую Анну Александровну, а не петербургскую…

– И слава Богу. Петербургской я себе самой не нравлюсь.

«За что я это его?» – пронеслось у меня в голове.

Я почувствовала внутри себя самой что-то вроде упрека. И почему-то стала вдруг еще злее, и злость эту направила именно против него, ни в чем не повинного.

– Да, совсем не нравилась. Все это были, знаете, больные нервы. Дрянь я оказывалась там. Теперь я выздоровела совсем.

И опять «выздоровела» подчеркнула, да еще нашла в себе силы в упор взглянуть на него так, чтобы он понял то, что я хочу сказать, не в ином каком-нибудь, а именно в этом, моем смысле.

– Да… Поздравляю.

Окромов бледнел все больше и больше и как-то разом опускался. Лицо его осунулось в эти несколько минут, глаза впали и загорелись лихорадочным светом. Голос его стал хриплым.

– Я зато, кажется, болен, – уныло проговорил он. – И именно своей петербургской болезнью.

– Вам муж советовал ведь мигренный карандаш, он очень помогает.

– Благодарю вас.

Мне его жаль стало, но удивительно, что это чувство еще более сделало меня беспощадной! Я воспользовалась тем, что муж вышел на балкон, и добила Окромова:

– Вы здесь в Базеле не поправитесь.

– Что?

– Климат Базеля будет вам вреден. Вы знаете, здесь ведь очень страдают головными болями.

– Что же, по-вашему (в свою очередь, подчеркнул он), что же, по-вашему, я должен делать?

– Уехать отсюда.

– Когда?

– Чем скорее, тем лучше.

– Можно завтра? Сегодня уже поздно.

– Да, завтра, хорошо.

– Слушаюсь, Анна Александровна… Будет исполнено. Утром вы меня уже не увидите. Только у меня к вам есть одна большая просьба.

– Какая?

– Сегодня вечером будьте прежней… Не такой, как вы теперь.

– Я не переменилась нисколько.

– Нет, пожалуйста, будьте прежней. Я хочу увезти с собою хорошие воспоминания: вы знаете, что мне ведь несладко будет.

Муж в эту минуту возвращался с балкона, и Окромов пошел к нему навстречу.

Через несколько минут мы уже шли по тихим улицам патриархального Базеля к его «Мюнстеру» – собору, величавый силуэт которого видели еще подъезжая к городу.

Мне пришлось подыматься на гору. Муж не догадался предложить руку, и я должна была принять эту услугу от Окромова.

– Учись, бука! – почти весело крикнул он моему супругу издали.

– Чему это?

– Галантерейному обращению с дамами. Почему ты забыл предложить руку Анне Александровне?

– Ну, вот, а ты на что? Друзья тем и хороши, что они принимают на себя все обязанности мужа.

– И пользуются его правами? – расхохоталась я.

____

Царственная масса Мюнстера, построенного и изваянного из красного камня, разом точно надвинулась на нас, когда из узенького переулка мы свернули на пустынную и тихую площадь. Мы сами невольно замолчали на первых порах, так внушительны были эти сквозные готические башни, этот тяжелый фасад со статуями и группами святых, обнаруживающими младенчество средневекового искусства. Вон массивный св. Георгий, упершийся длинным копьем своим в чудовище, похожее на кота, ставшего на задние лапы. Два ангела, поджав ноги кверху, точно опрокидывают на героя ведро с водою, долженствующее изображать корону. Под второй башней с левой стороны фасада, сладко улыбающийся толстый святой с уморительно сложенными руками и такая же благополучная святая из католических монахинь.

Наверху, в нишах, какие-то головастики с бородами до колен, с мечами больше их самих; королевы – точно каменные бабы, снятые с украинских курганов; грифы, геральдические львы, какие-то чудовищные змеи, растопыренные драконы и бодающиеся единороги. Но в общем все это вместе производит глубокое впечатление.

Муж сейчас же ушел в имена и цифры. Он назвал Генриха II, приказавшего построить этот собор в 1010 году, пересчитал всех архитекторов, трудившихся над ним, с точными хронологическими указаниями. Пошел и отыскал гробницу императрицы Анны де-Гогенберг, супруги Рудольфа Габсбургского, перечислил всех ее предков и потомков, стуча точно молотком в голову годами их рождений и смерти. Прочел наизусть эпитафию Эразма Роттердамского и имел удовольствие сейчас же убедиться по подлиннику, что он не ошибся ни одним словом. Стал было декламировать его «послание о глупости», но вовремя вспомнил о каком-то «медведе», который здесь должен быть, и не успокоился до тех пор, пока в притворе не нашел щита с двумя медведями, одним над короной, другим в гербе. Тут же мимоходом разобрал полустершуюся надпись, определил ее время, автора и того, к кому она была обращена. Когда я загляделась на великолепные разрисованные стекла, каких до сих пор я еще не видывала, он заявил, что они не стоят и гроша медного, потому что от них веет вчерашним днем, зато старинные седалища нотаблей, изваянные в 1598 году, остановили его надолго. Он их и щупал, и нюхал, и на язык пробовал, и, наконец, разозлившись, объявил, что три из них не настоящие, а возобновленные, и с таким азартом накинулся по сему поводу на бедного кистера[7]7
  Кистер – смотритель храма, отвечающий за имущество и порядок в церкви.


[Закрыть]
, что тот стал извиняться, уверяя, что он тут совсем ни при чем. Отправившись в придел и монастырь, Ларионов стал разыскивать какие-то никому, даже самому кистеру, неведомые гробы.

Иное дело Окромов.

Этот, останавливаясь на каждом шагу, рассказывал мне поэтические легенды, относившиеся к собору, или чем-нибудь связанные с ним. У него была удивительная манера передавать их. Каждой он сообщал характер того времени, даже манерой рисовать обстановку, строить фразу. Передо мною как живые воскресали: Габсбург, которому вот у этой колонны явилась вся в белом монахиня, упрекавшая его за измену родной земле, и когда, взбешенный, он замахнулся на нее своим мечом, то рассек только воздух, а из-под меча вместо крови упали на каменный пол белые лилии… Монахиня подняла над ним руку и стала отступать, и только у алтаря она сбросила капюшон, покрывавший ее лицо, и император увидел свою давно умершую жену.

Тут вот благородный рыцарь принес в жертву Богородице свой щит и меч и целые дни лежал перед ее статуей, распростертый на холодных плитах, раскинув крестом руки… Его хотели поднять монахи, укрепить его силы пищей и питьем, но он не слушал их и оставался так до тех пор, пока, войдя утром в собор, они не увидели его в том же положении, но уже бездыханным; сквозь его пальцы и вокруг головы в одну ночь выросли кусты роз, распространявших в соборе дивное благоухание… И только тогда, подняв его и заглянув ему в лицо, монахи узнали, что перед ними лежало тело самого грозного Герберта Черного, бывшего ужасом для крестьян и раз в порыве нечеловеческого бешенства ударившего даже мечом мраморную Мадонну. Взглянув на меч, Герберт увидел его покрытым кровью и кинулся бежать… Пять лет о нем не было никакой вести, а на шестой он появился в Базельском соборе… Вон на той колонне, наверху, в нише, перед бедствиями, угрожающими Базелю, загорается огонек и слышатся оттуда рыдания, а под сводами собора носятся какие-то сквозные крылья… В монастыре, в коридорах, где под плитами с полустертыми гербами и коронами лежат паладины и нотабли вольного города в прошлом столетии, был раз собор мертвецов… Все они встали из-под этих плит, сошлись вместе и долго вели о чем-то переговоры. Только луна сквозь громадные окна озаряла их белые силуэты. На другой день началось знаменитое землетрясение, разрушившее город, но собор спасен был чудом. Его с горою, на которой стоит он, подняли на воздух мертвецы и держали там, пока земля колебалась внизу. Все эти легенды удивительно шли к старому Мюнстеру. Он точно вырастал на моих глазах, делался еще более величавым.

Мистическая тишина его говорила сердцу, камни оживали, и мне чудилось, что и я, как старые монахи, слышу под этими плитами таинственный гул… Это молятся покойники, лежа в своих гробах в ожидании трубы архангела и последнего суда. Целые века молятся и будут молиться еще тысячи и тысячи лет. А когда наверху загремел знаменитый орган в 62 регистра (цифра немедленно была с точностью указана, разумеется, мужем), украшенный орнаментами самого Гольбейна, я, потрясенная, невольно опустилась на колени, и тихий шепот моей молитвы присоединился к его торжественным и величавым звукам.

– Вот оно, вот оно!.. – вдруг послышалось за мною.

Я быстро поднялась. Ларионов в удивительном возбуждении торопливо шел к нам.

– Вот оно! Ты помнишь, – обратился он к Окромову, – что Бильдинг уверял, будто реформатор Oecolam-pade[8]8
  Околампад был первым человеком в стенах Базельского университета, который начал читать теологические лекции на немецком языке.


[Закрыть]
лежит в правом притворе. Я еще тогда писал, что Бильдинг врет, ибо правый притвор двумя годами и месяцем позже смерти Oecolampad’a… Так и оказалось. Пойдем, я тебе покажу его настоящую могилу. Нужно будет послать в наши «научные известия» заметку об этом. Да кстати можно, я думаю, здесь достать сочинение Фишера. Он тоже что-то врет по этому поводу.

Окромов взглянул на меня и улыбнулся. Выйдя отсюда, позади собора, в тени вековых деревьев, мы любовались панорамой Рейна, заречной частью города, уже утопавшей в сумерках вечера… Река тихо струилась под нами… Мы легли в этот день поздно. Прощаясь со мною, Окромов сказал мне: «До свидания»… Я ему ответила: «То есть прощайте?..»

– Да!.. Не беспокойтесь, я не забыл ведь. Прощайте! – и лицо его стало грустно.

А на другой день мне было без него так тяжело, так скучно! К счастью мужа, не было дома. Он застрял в отделении манускриптов публичной библиотеки. Когда он вернулся с целою пачкою заметок в руках, первым его вопросом было:

– Где Окромов?

– Уехал.

– Как уехал?

– Да, вот от него записка.

Муж прочел: «Дорогой друг, только что получил важную телеграмму из Одессы, должен пользоваться первым отходящим поездом и ехать, не простясь с тобой… С дороги напишу подробнее. Жму тебе руку. Анне Александровне желаю всякого благополучия». Супруг мой повернул записку на другую сторону, как-то остолбенел, потоптался на месте и отчаянно воскликнул:

– Да кто же мне поможет теперь разобраться в констанцких хрониках двенадцатого века?

VII

Мы остались одни.

Надо сказать правду, – после Окромова я скучала. Он на минуту внес оживление в нашу монотонную жизнь и уехал, заставив нас еще сильнее почувствовать его отсутствие. Письма «с объяснением причины» он, разумеется, не прислал, и муж очень на него злился. Его бешенство выразилось в бесценной фразе, в которой мой супруг сказался весь:

– Ты знаешь, Анна Александровна, этот Окромов великолепный человек, но, к сожалению, он тоже с воображением. Не будь у него воображения, как и у тебя, вы бы оба, пожалуй, оказались совершенствами. Да, надо, чтобы у моего сына ни под каким видом не было воображения! От воображения все зло в мире. Человек с воображением способен на всякую гадость. Помилуй, теперь бы мы работали вместе. Тут имеются письма Oecolampad’a. А один я не разберу.

– Послушай, ты мне надоел с этим Oecolampad’oM. Ведь если он уехал, серьезное дело вызвало значит.

– Какие у него серьезные дела! У человека, живущего сердцем, даже не может быть серьезных дел.

– Благодарю покорно! – засмеялась я.

– Ну, ты что, ты женщина! Тебе простительно.

____

В Базеле мы оставались, таким образом, недолго.

Я потом еще раз проехала через Швейцарию, но это уже было не то. Она вся пряталась в тучи, шел дождь, стоявший как завеса между мною и ее дивными горами, – этой «горячкой», заболевшей острым помешательством природы. Я только смутно видела провалы и трещины, точно расколовшие землю до половины, горы, словно титаны, смело восходившие к небесам, и порою между ними идиллическую долину с зелеными тополями, ароматными садами и мирными домиками. Но в первый раз Швейцария хотела побаловать меня. Точно она боялась сравнений. Солнце светило ярко, ее вершины в своих серебряных венцах спокойно рисовались на темно-синем небе. Зеленые, насквозь зеленые озера ласково струились в берегах, окутанных пышными рощами и садами, отражая в своей глубине молчаливые и царственные хребты, обступившие их отовсюду. За Базелем еще несколько минут стоял утренний туман, потому что мы выехали рано, и в нем смутно, неопределенно рисовалась какая-то старая крепость с круглыми башнями, осевшая на седловине небольшой горы, и чистенькая деревушка под нею. Рыжие англичане, англичанки красные, с клыками вперед, в каких-то серых балахонах, заняли все наше купе и смотрели так на эту окружавшую их красоту, точно их командировали для проверки, все ли обстоит на месте. Папаша заглядывал в свой путеводитель, проводил твердым, как кость, ногтем по странице и говорил: «Есть». Дочки читали какие-то книжки, где, наверное, описывались добродетельные мисс, выходящие замуж за богатых женихов. Рядом невозмутимо скучал молодой и весь розовый юноша с громадными лапами и такою тоненькой шеей, что так и казалось: вот-вот она переломится, и эта голова с красными редкими волосами, судачьими глазами, вздутыми толстыми губами, с румянцем даже на висках – выскочит в окно вагона, а папаша, спокойно подчеркнув станицу ногтем, обратится к мамаше с клыками и скажет: «Есть». На одной из станций влез еще один англичанин. Видя, что место надо брать с боем, он нацелился и разом вдвинулся, а не сел между папашей и мамашей, это никого не удивило. Папаша даже поцедил сквозь зубы: «Очень хорошо!» Очевидно, по его мнению, это был поступок, достойный англичанина вообще и джентльмена в особенности… Затем вновь пребывший без церемоний снял ботинки, положил их на сетку над головою достойной дамы, а сам надел войлочные туфли, расстегнул немного жилет, распустил пояс, освободил шею от галстука и, видимо, оставшись очень довольным этим, сам себя похвалил: very-well! А между тем поезд уже шел ущельями, среди зеленой чащи, вдоль какой-то речонки, которая, взбив выше берега мыльную пену, катила под нею свои бешеные волны, наполняя всю эту щель своим ревом и грохотом. Она осиливала все: попадался провал, она стремглав летела в него серебряной массой, заполоняла весь и опять неслась дальше; перегораживала ее течение скала, она главными силами обходила ее справа и слева, оставляя несколько предательских струек, подтачивающих камень… Вон в одном утесе ей удалось уже прорыть себе ворота, и она с неукротимым, яростным торжеством, уже стремилась насквозь, точно стараясь еще шире пробить себе дорогу. Тихие плакучие ивы колыхались длинными ветвями своими над нею. А там – вдруг раздвинулось ущелье и перед нами раскинулась зеленая сочная долина с озером, точно серебряный щит, брошенный на дно ее. По серебряному щиту этому, будто нежная чеканка, едва намечивались красивые струйки и заиграли у середины, где в самой выпуклине щита ослепительным светом горело солнце. Какой спящий паладин заслонился этим щитом от всего света? Не его ли зеленая рать столпилась на той вон горе в немом ожидании, подняв вверх свои копья? Прямые и стройные копья!.. А внизу тихий городок с пустынными улицами, с окнами еще не зрячими, спящими, не поднявшими своих жалюзи. Безмолвные террасы пусты, трубы не дышат дымом в это голубое небо, и только изредка с колокольни маленькой церкви разносится кругом молитвенный звон. Но поезд наш миновал и это озеро и эту долину. Мы двигались по какому-то косогору. Внизу – сады, поля, рощи, реки. На сквозных мостах мы точно по воздуху пролетаем над безднами. Стада идут в горы, откуда далеко слышен меланхолический призыв альпийского рога. Свежесть дышит нам в лицо, даже англичанку и ту проняло: она обвела все эти окрестности своими, лишенными ресниц, красными глазами и обратилась к отцу семейства. Я ожидала, по крайней мере, двух-трех строчек из Шелли, но вместо того она вздохнула и произнесла:

– На станции в Люцерне прекрасный кофе.

– Один франк порция с маслом! – заглянул в свой «путеводитель» ее «собеседник».

– Значит, мы его будем пить! – безапелляционно решил тонкошеий молодой человек.

И опять в нашем вагоне воцарилось торжественное молчание до тех пор, пока мой муж вдруг не вспомнил:

– А ты знаешь Oecolampade в одном из своих писем говорит о реформаторах почти тоже, что впоследствии… – и пустился читать мне лекцию по этому предмету.

____

Тихий Люцерн, его чудное озеро, серебряные бернские Альпы, видимые с его балконов, на несколько дней удержали нас. Потом мы уехали в один из микроскопических городов тихой Гельвеции, где и оставались целый месяц. Я до сих пор вспоминаю с чувством тихого умиления об этом коротеньком периоде моей жизни. Наш отель был крошечный и дешевый, что не мешало мне из своего окна видеть клочок голубого озера и снеговые вершины Юнгфрау. Все кругом было полно такой тишины, такого спокойствия! Возбужденные нервы смолкали, отлично спалось, здорово чувствовалось, жилось так тихо, тихо. Точно я была в церкви, когда, оставаясь одна дома, сидела перед этой чудною панорамой. Муж часто уезжал в окрестности, рылся в библиотеках, в архивах старых соборов, вступал в ученые диспуты и, возвращаясь ко мне, вносил с собою в нашу тихую жизнь элемент некоторой борьбы. Судьба хранила наш отель от англичан с их путеводителями и видом ревизоров, посланных опечатать разворованную кассу, – по крайней мере, такое сравнение вырвалось раз у Окромова, когда он мне как-то еще в Крыму рассказывал о просвещенных мореплавателях за границей.

Нашими соседями были: тихая немецкая дама, возившая всюду с собой камфару и флюс, с другой стороны, необыкновенно тупой и длинный чахоточный болгарин из Сливно, посланный сюда венскими врачами. У него были зловещие глаза и очень робкое сердце. По крайней мере, когда он рассказывал, как, в ожидании турок, они в прошлую войну, не помышляя о защите, «сички сбегали», бросая ружья в воду, его глаза при этом сверкали, точно он поведывал нам о чудесах храбрости, совершенных им и его товарищами. Болгарин, впрочем, больше лежал в постели и смотрел в потолок, и мы его видели редко. Был тут еще молодой студент из Геттингена с круглою и громадною головой, на которой удивительно смешно сидела лихо вздетая набекрень шапочка его корпорации. С этой шапочкой и большой пеньковой трубкой в зубах, он точно сбежал со станиц «Fliegende-Blatter». Он было начал разговаривать за табльдотом весьма самоуверенно и посматривать на меня, вздыхая и закатывая на лоб свои глаза, круглые и добродушно глупые, как у молодых котят, но узнав, что мой муж профессор, и услышав его имя, известное в Германии, мгновенно стал почтителен, и перенес свои взгляды и вздохи на горничную Каролину, которой, кажется, и был утешен в достаточной степени.

____

Зачем я воскрешаю теперь все эти мелочи? Не потому ли, воспоминания о счастливых днях на самые незначительные вещи, связанные с ними, бросают свой радужный отсвет? Я тут очень много играла и пела. Немка, увлеченная моим голосом, призналась мне, что и она – певица. Она готовилась даже на сцену, но вечные простуды заставили ее бросить это намерение, таким образом, флюс лишил мир, быть может, одной из ярких звезд вокального искусства. Она даже спела мне что-то колоратурное, но так, что, закрывая глаза, я вспомнила свою крымскую любимицу – курицу-желтушку. Желтушка именно так натужено и трогательно клокотала, снося яйца, и также торжественно-крикливо заканчивала свою партию, исполнив благополучно эту операцию. Раз, когда я сидела дома одна, глядя на девственно-серебристую Юнгфрау и на голубое озеро, мне принесли два письма. Одно было мужу, другое – мне. Я узнала руку Окромова… Сердце мое радостно забилось. Я разорвала свое, взглянула на заголовок листа, потом на конверт – они были из Базеля. Окромов в Базеле! Что бы это значило? Неужели он решиться приехать после того, что было, после того, как дал мне слово не искать встречи со мною?

Письмо это до сих пор у меня вместе с его портретом и волосами… Реликвии любви, все, что осталось мне от моего прошлого, все!.. Вот оно. Я и теперь перечитываю его часто, и всякий раз больная грудь моя дышит тяжело, и слезы навертываются на глаза при этом.

«Вас удивит это письмо… Вы, верно, думали (если еще думали обо мне), что я где-нибудь теперь сижу на южном берегу Крыма или в нашей пыльной и душной Одессе. Но по пути именно туда я вспомнил, что я дал вам обещание не встречаться с вами, не мешать свою несчастную особу в вашу, теперь такую тихую и спокойную жизнь. Но я не давал вам слова не напоминать о себе, и только тогда, если вы не ответите мне на эти строки, я сочту неуместной эту переписку и уже не стану тревожить вас своими глупыми посланиями!.. Я также не обязывался избрать себе того или другого места жительства – так, кажется, выражаются официальные протоколы? Мне страстно захотелось увидеть Базель, занять тот номер, который занимали вы, дышать в этой комнатке, где вы дышали. После вас самые стены их стали для меня полны невыразимой прелести, точно тут вы оставили часть самой себя, точно я слышу еще по этому ковру ровный шум ваших шагов, а когда я закрываю глаза, мне чудится на балконе ваша фигура, именно в том стального цвета платье, в котором вы были в тот вечер, помните, когда я, чуть не задыхаясь от тоски, рассказывал вам полузабытые легенды старого Мюнстера и жадно дышал ароматом роз, заколотых вами в свои волосы. Я как сейчас вижу ваш взгляд из-под полуопущенных ресниц; мне казалось тогда, да и теперь кажется, что, если бы не так сложились обстоятельства, вы вовсе не сказали бы мне «уезжайте». Я часто и теперь ухожу в древний собор, часами целыми остаюсь здесь, на той самой скамейке, слушаю странные, в глубокой тишине его рождающиеся звуки, и когда надо мною в высоте раздастся торжественная молитва органа, мне глупому старому идеалисту, хочется плакать… Это с моею то лысиной и сединою!.. Засмейтесь, Анна Александровна, если можете… Я бы теперь дорого дал за возможность смеяться, как я делал это прежде. Отчего, право, сердце не умирает с годами, а живет, молодое и чуткое, не справляясь с метрическим свидетельством и… головною щеткой!.. Я не забыл и тот обрывистый берег над Рейном, позади собор, где растут такие почтенные деревья, свидетели битв, когда на стены этого Мюнстера брызгала горячая кровь, под тенью которых отдыхали закованные в железо бароны и их скромные, с длинными колпаками на головах и молчаливыми пажами позади, супруги. Ваш муж (что, его все еще тревожит сумрачная тень Oecolampad’a) как-то упрекал меня в том, что я человек с воображением. Это воображение оказывает мне теперь великие услуги. Оно рисует мне вас… Впрочем, что говорить об этом! Вы лучше меня знаете все. Женщину не обманешь, как не обманешь ребенка, – разве она сама не захочет быть обманутою, тогда другое дело. Я не пишу ничего больше на первый раз… Мне и это кажется уже «превышением своей власти». Пошлите мне хоть одну вашу строчку, и я тогда, уверившись, что признан заслуживающим снисхождения, стану писать вам чаще и больше»…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации