Электронная библиотека » Василий Немирович-Данченко » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Исповедь женщины"


  • Текст добавлен: 8 августа 2023, 16:00


Автор книги: Василий Немирович-Данченко


Жанр: Русская классика, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
VI

Мы в Крыму оставались до глубокой осени.

Тетя почти совсем оправилась и хотела уже ехать в Петербург. Мужу моему тоже пора было возвращаться. За последнее время он несколько изменился, целые дни просиживал за немецкими научными журналами, получавшимися им чуть ли не со всех концов Германии. Мне уже не так часто удавалось говорить с ним. Я понимала, что не вправе была отнимать его у науки и сторонилась, гуляла с тетей, с знакомыми, проводила одна часы за часами на том одиноком камне, который для меня, тогда такой еще восторженной и счастливой, являлся чем-то вроде алтаря. По мере того, как муж мой уходил в книги и занятия, он все более и более становился непохожим на того, которого я привыкла видеть в нем в первые месяцы нашего счастья. Я его звала часто туда, на тот заветный утес, в эту одинокую выбоину, хотелось наговориться под шум волн, спрятаться вместе с ним от всего света.

– Зачем, когда мы можем и здесь говорить! – улыбался он. – Там лучше.

– Чем это? Уж, разумеется, в кресле удобнее, чем на песке. И волнами не забрызгивает и не дует!

Раз он последовал за мной, но поскользнулся на одном из камней, промочи ноги и вернулся домой недовольный.

– Выдумала тоже хорошее место! – брюзжал он, разрезывая листы какого-то ученого сборника, только что принесенного с почты. – Только и годится для ревматизмов, ни для чего иного.

Я промолчала, хотя могла бы сказать ему, что место это «выдумано им» и что три месяца назад он рассуждал по этому поводу совсем иначе.

Женщины вообще полны самых необъяснимых фантазий, – продолжал он. – у них логики мало, все поэзия одна.

«Поэзия» он произносил с каким-то особенным выражением, точно нечто постыдное.

– Что тебя сегодня так расстроило? – тихо спросила я, кладя ему руку на плечо.

Он отвел ее своею и даже плечом встряхнул. Видимо, ему неприятно это было. Взглянув в зеркало перед столом, он, должно быть, заметил на моих глазах слезы и вдруг как-то сразу стал прежним…

– Ты не сердись на меня. Ты знаешь, у меня задумано большое дело, и когда я ухожу в него, я ничего не замечаю. Помни, что я люблю тебя и всегда любить буду, только нас, занятых людей, нельзя судить так, как других. Мы случается бываем невнимательны к самым дорогим людям…

И он целовал мои руки, сел со мною рядом.

Этот вечер я опять была счастлива, как в первое время. Мы долго гуляли, поднялись наверх, в татарскую деревушку, где на плоских кровлях были разложены арбузы, дыни и сох на воздухе снятый с ветвей виноград. Целыми грудами лежали там спелые гранаты. Некоторые треснули, и сквозь видны были их спелые темно-красные зерна. Внизу в дверях в небольшие бочонки с морскою водой татарки складывали инжирные ягоды, готовя их к отправке. В лесах, у самых скал слышались выстрелы; выстрелы звучали порою и в виноградниках. Это татарская молодежь била сытых перепелок, налетевших к сентябрю целыми тучами на южный берег Крыма. По узеньким и крутым тропинкам мы поднялись к самой Ли-мене, а когда возвращались назад, ночь уже все окутала своими голубыми сумерками.

– Опирайся сильнее мне на руку! – с прежней нежностью предложил муж. – Иначе устанешь.

Месяц светил нам сквозь густые своды дикого орешника. Иногда просыпался ветер и потягивался в его чаще. Тогда по дорожкам бежали светлые блики. Издали глухо ревело море. На днях была буря и взводень еще не улегся; золотая кайма отмели была покрыта волнами, не бившимися, а как-то колыхавшимися между скалами. Над их вершинами порою взбрасывалась былая взмоина пены и падала вниз, мыльными разбегами скользя по камню. Далеко было видно в эту ночь. Мы остановились у берега, долго наблюдали, как какой-то большой корабль бился с волнением. То море подымалось над ним, и он исчезал совсем в внезапно образовавшихся между волнами безднах, и тогда даль казалась пуста; то он разом выдвигался над ними, обрисовываясь на свету весь, со всеми своими снастями и мачтами, с черным силуэтом длинного и грациозного корпуса, чтобы сейчас же опять уйти вниз. Кто-то проскакал мимо нас на коне, только искры из-под копыт его брызнули, да на минуту обдало меня горячим дыханием лошади. Мы опять пошли домой тихо, тихо, молча, дыша согласно и крепко прижимаясь к друг другу. Черным пятном перед нами вырастала платановая роща. Оттуда слышалась грустная восточная песня.

Муж остановился, точно угадав мое желание.

Мы долго внимали ей. Она то замирала, то вспыхивала опять. Потом мы просили знакомого татарина перевести нам ее. Слова стоили напева:

 
С головы твоей прекрасной
Ветерок сорвал влюбленный
Покрывало невзначай…
 
 
Отвести очей не властный,
Упоенный, ослепленный
Я, казалось видел рай.
 
 
Тень ресниц своих на очи
Опустив, ты улыбнулась.
И улыбка, как змея,
 
 
В сердце мне впилась. Нет мочи.
Ведь змея в груди свернулась,
Неразлучен с нею я…
 
 
В битвах я искал забвенья,
Дым от выстрелов клубился,
Заслоняя белый свет.
 
 
И горя от нетерпенья,
Я как бешеный рубился —
Нет забвенья, смерти нет!
 
 
В Мекку дальнюю к пророку
Я пустыней шел мертвящей
И молился в жгучий зной.
 
 
Но и в этом мало проку,
В красоте своей блестящей
Ты стоишь передо мной.
 
 
Аравитянок в Дамаске,
Христианок из Стамбула
Я усердно посещал.
 
 
Отвечая лаской ласке,
Я не их – тебя Айбула,
В миг блаженный называл,
 
 
И красавицы, рыдая
В тишине гарема сладкой,
Имя слушали другой…
 
 
Их объятья проклиная,
С ранней зорькою украдкой
Уходил я сам не свой.
 
 
И опять в родные горы
Я вернулся, чаровница,
Ты – уж брату отдана.
 
 
Пусть крепки твои затворы,
Высока твоя темница,
Прочны ставни у окна.
 
 
Разбужу я брата криком
Темной, ночью под стеною,
Не укроюсь словно вор.
 
 
Он придет – в ущелье диком
Пусть кинжал меж ним и мною
Разрешит последний спор.
 
 
Если ты ласкала брата,
Упрекнуть я не посмею —
Все, что было, то пройдет!
 
 
Солнце ведь не виновато,
Что на дуб и на лилею
Свет равно прекрасный льет…
 

Когда мы пришли к себе, у наших дверей фыркали и нетерпеливо били копытами две лошади, которых держал под уздцы молодой проводник-татарчонок. В комнатах был огонь и слышались голоса.

Кто бы это мог быть? – изумился муж. – Вот не в пору.

– Почему?

– Да у меня сегодня много дела будет: только что прислали из Вемара книжки со статьями Гельмгольца и Фишера.

– Ну, и Бог с ними!

– Женская логика – опять… А, да это Окромов! – сообщил он мне, взглянув в окно.

– Постой. Кто это Окромов? – остановила я его на минуту.

– Профессор тоже… Только, – улыбнулся он, – другого сорта.

– Какого?

– Человек талантливый, но дамский кавалер. Все нашего круга девицы влюблены в него в Петербурге.

Приятели пожали руки друг другу. Окромова представил мне муж с полуулыбкой некоторого превосходства.

– Вот никогда не думал, что Ларионов женится, – откровенно признавался гость, глядя на меня с видимым удовольствием.

– Ну, ты смотри, Сердечкин: уж готов, – несколько грубо по своему обыкновению шутил муж. – Ты, Аня, его не слушай, он всегда влюблен и именно в ту женщину, с которою говорит, без различия состояний, сословий и возраста.

Окромов был высокого роста. В нем замечалась привычка к хорошему обществу. Не одного угловатого движения, уменье сойтись со всеми разом и в то же время не особенно близко. Хорошо сложенный, он на первых порах нравился открытым выражением некрасивого, но энергичного и решительного лица, смягчаемого только добрыми серыми глазами. У него была лысина, из тех, которые у нас в институте называли готическими, т. е. ото люба шла к затылку, оставляя виски полными волос. Небольшая бородка, подернутая сединой, очень шла к нему. Мне потом часто казалось, что не будь этой серебряной искры в бороде и «готической лысины», он много потерял бы… Голос его был мягок и звучен в одно и тоже время. Он говорил чрезвычайно красивым баритоном и любил слушать сам себя, хотя воспитание приучило его также внимательно слушать и других.

– Ты, надеюсь, не едешь сегодня назад? – спросил его мой муж. – Здесь найдется для тебя постель.

– Непременно еду. Я только хотел дождаться тебя. Я остановился недалеко здесь, в Лимене.

– Да мы только что были там… – Давно ли ты приехал в Крым? Что делал?

– Приехал вчера. Мне сообщили, что ты здесь и женился. А до сих пор я занимался легкомысленным поведением на Принцевых островах.

– Ну, ты всю жизнь занимаешься этим, – усмехнулся муж.

– Нет, в самом деле. Представь, в три месяца я не развернул ни одной книги, не прочел ни одной русской газеты. Дышал морским воздухом, гулял, катался верхом и…

– Разумеется, таял. Гречанки в Принкипо, говорят, очень хороши.

– Ну, вот, – с видимым неудовольствием отвечал Окромов, глядя на меня вскользь.

Это не ушло от наблюдательности мужа.

– Ты не знаешь, почему он обижается? – подхватил Ларионов. – Потому что я при тебе это говорю. Ему неприятно, что ты будешь знать о его похождениях, ибо в твоих глазах он уже готовился разыграть героя.

Окромов добродушно рассмеялся.

– Потому что, – неумолимо продолжал муж, – я держу пари, – он уже не совсем равнодушен к тебе.

– Немудрено… Анна Александровна сумела бы и Симеона Столпника обратить во влюбленного трубадура, а нам уже и Господь велел…

Мы долго сидели в этот вечер, болтая об общих знакомых, о Петербурге.

– Да, пора, пора ехать туда… Надо подготовляться к лекциям, поработать! – озабоченно повторял муж.

– Теперь у тебя есть помощник, – заметил Окромов, намекая на меня.

– Ну, я в своем деле помощников не терплю! – с некоторым раздражением заметил Ларионов, так что я удивленно повела на него глазами. Окромов тоже взглянул на него вопросительно.

– Отчего же? Анна Александровна, насколько я слышал о ней, могла бы подготовлять для тебя выписки, компиляции, делать справки. Вдвоем работать лучше.

– У меня на это свое мнение… Кабинет ученого – святая святых, даже для его семьи. Тут он должен быть один.

Я еще не слышала никогда от мужа этого. И при том с какою резкостью, при постороннем! Женские нервы чутки. Мы разом чувствуем обиду. До сих пор я сама, говоря правду, мечтала стать ему полезной, быть ему если не товарищем, то хотя «справочным аппаратом», как говорил Мальтус о своей жене, сокращая и облегчая тем самым ему же его дело. Я много думала над этим и готовилась к своей скромной роли. Она мне очень улыбалась. Не жить же сложа руки!

– Да ты что, далай-лама что ли? – хотел обратить все это в шутку Окромов.

– Так я привык, так это и будет.

– Тем лучше, у Анны Александровны окажется больше досуга, а развлекать ее будем мы, – засмеялся Окромов.

– Это сколько угодно!

Окромов недолго оставался после этого. Было уже два часа ночи, он простился с нами, сел на лошадь, и скоро мы услышали стихающий топот коней, уносивших его и его проводника в горы, в прохладную Димену.

Муж торопливо пошел к столу, где лежали интересовавшие его книги.

– Ты скоро ляжешь? – спросила я его.

– Пожалуйста, не мешай!.. Иди и спи.

– Послушай, я надеюсь, ты не серьезно говорил с Окромовым о моей будущей роли около тебя, – с чисто женской торопливостью, еще не пережив разочарования, спросила я.

Но он уже меня не понимал. Вместо ответа он перечел вслух какую-то немецкую фразу, с недоумением поднял на меня глаза и опять опустил их в книгу.

Мне было грустно, очень грустно.

– До свидания! – подошла я к нему.

Он от меня отмахнулся, как от назойливой мухи, и опять с головой ушел в свое дело.

В эту ночь я плакала впервые после моего замужества.

VII

Это был первый диссонанс, но он уже бросил от себя длинную тень на нашу жизнь. Он заставил меня пристальнее вглядываться в моего мужа, который начал довольно резко изменяться с тех пор, как первая горячка страсти прошла у него. Не помню, кто это сказал, что один диссонанс портит всю музыкальную пьесу. Помимо нашей воли он начинает постоянно повторяться и пронизывать всю мелодию вместе с ее темой. Таким образом, несмотря на то, что на другой и на третий день муж мой был по-прежнему нежен и внимателен со мною, мне постоянно в тоне его слов слышалось вчерашнее, чудилось то же странное и ничем не вызванное раздражение «при постороннем». Именно «при постороннем». Это более всего оскорбляло меня. Мы, женщины, злимся, делаем сцены сами – это верно, но мы умеем хранить внешний декорум. Мы присутствием третьего лица, свидетеля, не оскорбляем близких людей. Тетя и та была удивлена. Она, впрочем, объяснила это по-своему. Он, видите ли, устал за целый день, кроме того, воздух крымской осени слишком возбуждающе действует на нервы. «Не обращай внимания, Аня». Я рада была бы не обращать внимания, да что же мне было делать, если диссонанс этот постоянно звучал в моих ушах!..

Скоро надо было уезжать из Крыма. Я упросила мужа остаться еще на неделю в этом благословенном уголке. Мне хотелось видеть свадьбу моей приятельницы Фатьмы, – смуглой девочки из татарского селения, с такими большими глазами, что они как будто заслоняли все ее лицо. Тень ресниц ее опускалась низко на щеки, сквозь загар которых пробивался яркий румянец. Тонкие брови ее соединялись над красивым и изящным носиком с вечно вздрагивавшими ноздрями. Волосы, заплетенные в мелкие косички и перевитые лентами и бусами, были ее особенной гордостью. Они расчесанные падали до самых пяток. Фатьма выходила за богатого татарского муллу, у которого уже была старуха жена. Он и сам оказывался дряхл.

– И ты не боишься?.. Ведь он в деды тебе годится. Как же ты жить у него будешь?

– О, отец уж говорил мне. Жить хорошо буду. У него каждый день рис и баранина. Стану носить шелквые шаровары – широкие-широкие… Вот какие широкие! Внизу обошью их золотым позументом… Как пойду к подругам, так шуметь будет этот шелк. Я нарочно канаусу куплю, канаус шумит больше…

Ребенок этот еще вначале весны бегавший свободно по всей деревне, теперь уже сидел взаперти, в качестве невесты…

День ее свадьбы был общим праздником для татар всего околотка. Когда невесту, закупоренную в какой-то пестрый ящик с двумя отверстиями для воздуха, и то наверху, несли к ее мулле, по высотам гремели выстрелы, на бойких конях своих, с ружьями в руках, татарская молодежь носилась по горным тропинкам; на перекрестках у разложенных костров резали баранов. А одного из них, белого и курчавого, как завитой вербный херувим, закололи перед самым порогом «гарем-лыка» в тот момент, когда молодая в своем ящике показалась около.

На другой день мулла был у нас отблагодарить за посещение, очень исправно выпил шампанского, объяснив это тем, что оно не вино, а желтый лимонад, в виде утешительной новости сообщил, что Аллах велик и скоро их халиф, султан Абдул-Азиз, прогонит всех неверных отовсюду, и тогда Крым опять будет принадлежать татарам, а в Бахчисарае сядут вновь Гиреи, потомки которых живут где-то около Шумлы. После второго стакана старик поведал нам, что вера его лучше всех вер на свете, ибо мы должны довольствоваться одной женой, а он может взять себе четыре законных и сколько хочет одалисок (при этом он даже языком прищелкнул), что и на том свете у них будут женщины, каких мы на этом и не видали, и что лучше всего моему мужу поехать скорее в Стамбул и там принять ислам. Султан сделает его большим пашой или ученым хакимом, и он может себе взять еще три жены, а меня спрятать в гарем, чтобы я не совалась, когда мужчины разговаривают между собою. Я расхохоталась, мулла обиделся и стал прощаться. Ноги его уже колебались. «Желтенький лимонад», очевидно, действовал.

Его у двери ждал племянник, который и повел его вверх под руку.

Муж начал смеяться над ним. Я не удержалась:

– Чем же его миросозерцание отличается от твоего?

Он поднял вопросительно брови.

– Только тем, что они запирают жен, да и то не везде. Вы тоже не хотите допускать их в свое святая святых.

– Потому что у них и без того много должно быть своего дела.

– Какого?

– Хозяйство… Ну, мало ли там что еще…

– Да ведь жена же должна быть помощницей своему мужу?

– Да, если муж пашет землю. Есть такие специальности, где женский ум не разберется никогда, и при всей доброй воле твоей ты только напутаешь мне.

– А ты меня выучи не путать.

– У меня время дорого. Овчинка не стоит выделки. Ты мне никогда не наверстаешь его настолько, насколько я потеряю с тобой!..

И вечно этот коммерческий расчет, точно наш брак был чем-то вроде торгового договора. Плохо, когда место сердца начинает заменять арифметика! Тут уж конец счастью…

Тогда я, впрочем, скоро успокоилась. У него будет свое, я создам себе мое дело. Вот и все. Правда, я ни к чему не готова, но ведь и ребенок, не умея, начинает ходить. Ко всему можно привыкнуть! Я люблю литературу, я очень люблю ее. До сих пор я не отмечала в своем дневнике моих попыток в этом роде. Не до того было. Я писала стихи и почему-то прятала. В самом деле, почему женщина самым близким людям не желает сознаться в этом, хотя бы знала наперед, что они отнесутся к ней без смеха? Из Крыма я послала некоторые из них в крошечный журнальчик и через месяц видела их уже напечатанными. Редакция сделала даже примечание, в котором довольно безграмотно назвала меня поэтическою музой, точно бывает муза не поэтическая! Я нарочно развернула листок на том месте, где были эти стихи и положила их на стол к мужу. Он случайно пробежал их.

– Ведь вот как нынче пишут стихи, право… – заметил он вскользь.

– А что?

– Прочти сама. Ведь так с первого взгляду и хорошо кажется, а ни смелости, ни яркости, ни оригинальности. Точно авторы их бьются в условных рамках и выйти вон не могут… Все приличное и все серенькое.

– Жизнь, должно быть, такая.

– Э, не то. Талантов нет, таланты оскудели. Ведь и это, если хочешь, не бездарно… Но одна искренность чувства еще не создает поэта!.. Нужно говорить образами, видеть их перед собою. – Он и не замечал, что, вынув из соответствующей перегородки школьное определение поэзии, сам себе противоречил, своей ненависти к образам и всяческой символике.

– А если это начинающий?

– Ну, про начинающего ничего сказать нельзя. Начинающий – дело другое. Он, может быть, и послал-то самое плохое, что у него было. Более оригинальные вещи побоялся отдать «на суд толпы», – так ведь это у них называется? Да и не время поэзии теперь, – опомнился он. – Зачем иносказания и образы, если уже все привыкли говорить прямо? Наука не нуждается во всей этой мишуре и балаганных блестках. Поэты прежде были ее герольдами, теперь она распустила бесполезный двор или дворню – как хочешь – и обходится без них.

– Есть целые области, где наука еще бессильна, явления – вне ее «компетенции». Так, кажется, говорил ты?

– Какие же это?

– Личное чувство, наши волнения, радости…

– Что же, по-твоему, как прежде – сейчас же их и на базар тащить? Кто больше?

Я засмеялась, разумеется, нисколько не убежденная!.. Да и спорить с ним было не совсем удобною. Он начинал раздражаться. По мере же приближения Петербурга и обычных занятий, он все больше входил в свою профессорскую нетерпимость. Дня через три после того назначен был наш отъезд. Накануне я пошла простится с Фатьмою. Она вместе со старухой, первою женой муллы Ибрагима, сидела на балконе, или, лучше, на веранде своего дома. Я было не узнала ее. Все ее хорошенькое личико было расписано. Брови, и без того длинные, еще удлинены, на щеки густо положен румянец, губы безбожно раскрашены. На подбородке синей краской был изображен какой-то цветок, чудные иссиня-черные волосы отливали красным, потому что их каждый день мазала старуха «хною», хною же были расцвечены концы пальцев, с ногтями вместе. Знаменитые шелковые шальвары ее, о которых она долго мечтала, действительно, шуршали так, что их слышно было у соседей; голые ножки, одетые в красные туфли, покоились на подушке, потому что она сидела, скрестив их под себя. К счастью, старуха сейчас же ушла, чтобы распорядиться угощением.

– Бедная Фатьма! Зачем ты так себя изуродовала?

– Как изуродовала?

– Все эти румяна, краски… Прежде было гораздо лучше.

– Прежде я была мужичкой, а теперь стала женою муллы. Это разница. Теперь я должна так одеваться.

– Ну, что же, большое у тебя хозяйство?

– Не знаю.

– Как не знаешь, кто же знает?

– Она знает! – кивнула она на старуху. – Это не мое дело, она старшая. Она и работает.

– Что же ты делаешь?

– Занимаюсь собою, гляжу в зеркало и сижу.

– Только?

– Теперь уже солнце высоко бывает, а я сплю, и никто меня не будит. В ауле у нас давно говорят, что я родилась счастливая, совсем счастливая. Иногда приходят ко мне соседки. Каждый день посещает мать. Я ей сегодня подарила курицу – старшая позволила – мать мне поцеловала руку. Вот я какая! Если она будет уважать меня и мой мулла получит золотую медаль на красной ленте, я ей подарю даже барана. Я всем родным теперь старшая, потому что они простые мужички, а я ничего целый день не делаю, сплю да на балконе сижу… У нас есть работница, она за всех хлопочет одна.

Мы пошли с Фатьмою в маленький садик ее гарем-лыка.

Он был весь обведен высокою стеною, на самом верху его было написано турецкими буквами, красным по белому.

– Что это?

– Мулла сам написал. Я читать не умею, мне старуха прочла.

– Скажи мне.

– Это, видишь ли, значит: «мужчин Бог отдал пророку, а женщин – каждую ее мужу». И муж для жены – и Аллах и пророк в одно и то же время. Что б он не захотел, жена должна сейчас же исполнить, даже не думая, зачем это ему так хочется, потому что «рассуждать о его желаниях уже грешно для нас, надо их исполнять». Так сказано в законе. Если муж захочет перерезать горло своей жены, она должна стать на колени и протянуть шею. Он никому не отвечает за нее, как не отвечает за свою курицу, за своего барана…

Я засмеялась.

– У христианского Бога, говорят, иначе устроено все, а у нашего Аллаха так.

– Что же, с тобой разговаривает когда-нибудь муж?..

– Нет. Что вы? О чем же ему со мною разговаривать? Он разговаривает со старшею женою, а меня она только посылает к нему, когда ему нужно.

– И сама ты с ним не заговариваешь, не спрашиваешь?

– О, этого нельзя. В законе сказано: «жене и рабе подобает молчание. Когда жена молчит, солнце светит, и вся природа радуется. Когда она заговорит, плод в поле сохнет, и трава желтеет».

Я расхохоталась. Голова кружилась, – так весь этот маленький садик был полон цветами. Поздние кусты распустились, как в теплице. Осенние листья, желтые с красными прослоинами, благоухали сильно и удушливо, мелкие желтые розы точно золотистым дождем осыпали круглые деревца свои. Они цветут только в сентябре и октябре. Душистый горошек цеплялся за веревочные сетки. Сверху такая же сеть была раскинута надо всем двором, и с нее висели вниз громадные, тяжелые, плотно налившиеся кисти белого, розового, синего и черного винограда. Там звенели и роились пчелы; перекрикивались птицы, досадливо и зло, потому что им не удавалось проникнуть сквозь сетку вниз, где висели эти гроздья. Вот чудовищная кисть так называемых «козьих персей», громадная и черная, вся облепленная шмелями, она, казалось, сейчас оборвет тонкую ветку свою и рухнет на эти жадно и страстно раскрытые губы желтых лилий, на золотистый дождь мелких роз, на пышный и мягкий ковер, протянутый на земле под громадным гранатовым деревом, вершина которого уходила выше сетки. Оттуда на сетку падали иногда крупные золотые или румяные шары тяжелых плодов, оторвавшихся от своих стеблей, и сетка с виноградом вздрагивала слегка, колыхались виноградные кисти, громче шумели пчелы и шмели… Плющ заливал отсюда всю стену небольшого домика муллы, широкою зеленою волной перекидывался на его крышу вместе с запутавшимися в нем голубыми и белыми цветками, похожими на бабочек, присевших отдохнуть и еще не успевших сложить свои крылья. По садику ходила большая курица со своими цыплятами, любимица старухи, и на ковре спал хорошенький белый барашек с ошейником из желтых лент и с выкрашенною в красное спиною.

Я недолго оставалась. Тут можно было задохнуться от всех этих ароматов, жары и спертого воздуха.

В одном из окон мелькнул племянник муллы, молодой человек, весь расшитый в золото.

– Кто это? – не узнала я его сразу.

– Осман.

– Что он делает?

– За него мулла молился, и пророк дал ему счастие. У него была пара лошадей. На одной он ездил сам, а на другой возил «господ» по горам. Ну, вот Аллах ему и послал одну русскую. Она старая-старая, но очень богата. Так богата, что, если бы хотела, могла бы купить стеклянный дворец[2]2
  Стеклянный дворец в Симеизе.


[Закрыть]
, сесть на ковер и целые дни есть конфеты. Она ему сейчас же эту куртку подарила. Дала денег купить еще лошадь. Она для него здесь и на зиму останется. Все уедут, а она останется в Симеизе. Если мулла хорошо помолится, она ему и дом купит, а потом, когда Ибрагиму будет всего довольно, он скажет старухе, чтобы она уезжала себе домой, а сам женится, возьмет, пожалуй, за себя дочку мисхорского муллы. Тогда ее за него выдадут.

Когда я пошла вниз, уж смеркалось. На уходившим в полувоздушный туман море сверкал огонек. Сегодня оно было тихо-тихо. Мне было так грустно уезжать отсюда, так не хотелось оставлять этот райский уголок для холодного и дождливого Петербурга. Я не ждала от него ничего для себя хорошего. Кусты на тропинке цеплялись за мое платье, точно хотели удержать меня. Птицы пели громко в вершинах яблонь и в миндальных деревьях. Внизу, в нашей рощице, сидела тетя с мужем и Окромовым. Потому ли, что завтра мы должны были уехать, только муж мой был сегодня неузнаваем. Нежен, внимателен, предупредителен до такой степени и так ему это не шло, что я несколько раз заметила на губах у Окромова легкую полуулыбку. Окромов еще оставался здесь недели на две. В уединении Димены он должен был окончить одну большую работу. Я последние дни очень часто виделась с ним. Мы ездили вместе верхом по горам. Мужу было некогда сопровождать нас, да при его рассеянности и не безопасно оказывалось садиться в седло. Крымские лошадки сильны и горячи. Бывало, едва ослабишь узду, она уже несется стремглав в гору ли, под гору – все равно. Окромов ездил отлично. Я раз как-то сказала ему это. Он засмеялся.

– Еще бы мне не ездить… Я ведь из кавалеристов, из офицеров.

– Это как?

В нашей ученой корпорации даже слово кавалерист и офицер звучит несколько дико.

– Очень просто, Анна Александровна. Я ведь знаете, пажеский корпус кончил и поступил в лейб-гусары. Ну, послужил два года, в университет готовился. К другому тянуло. Выдержал экзамен, поступил, а потом поехал учиться в Германию, в Гейдельберг. Там из меня окончательно и выработали медведя для ученой берлоги.

Это последнее меньше всего подходило к нему. Он всегда был ловок, весел и остер. По насмешливому выражению глаз я часто замечала, что предметом своих мысленных острот он делал и моего мужа, но он всегда сдерживался и не давал воли языку. Почему он щадил его – не знаю, только прежде этого не случалось, оттого-то Ларионов не мог после первой с ним встречи говорить о нем без раздражения. «Он славный малый, только я его терпеть не могу!» – заканчивал он. Немного спустя муж уже делился со мною новым соображением. «Ты знаешь, Окромов изменился к лучшему, не балясничает, как прежде. Он стал основательнее… Я этому очень радуюсь, потому что иначе мне пришлось бы с ним часто ссориться». А вчера Ларионов высказал откровенно: «Окромова совсем узнать нельзя. Точно другим человеком стал».

Мне с ним было весело, может быть, потому именно, что ему никогда не было скучно со мною. Он всегда находил, о чем говорить, чем меня занять. Совершенная противоположность мужу. Он был внимателен не на словах, а на деле. Он как-то инстинктивно замечал, что мне нужно в данную минуту и исполнял это. Я бы сказала даже, что он ловил мои желания, предвидел их. В нашу жизнь он вносил элемент смеха и блеска. Несмотря на серьезные занятия, он до сих пор был еще немножко дилетант, и это нас равняло. Выражения его были полны образов, сравнений, часто совершенно неожиданных отступлений в самые противоположные сферы. Что мнение его о моем муже не изменилось, я случайно узнала об этом. Как-то вечером я пошла гулять и села у самого берега, вся спрятанная тенью громадного каштана. Немного спустя послышались шаги. Кто-то сел на другую сторону. Я услышала голос Окромова и одного из моих соседей.

– Вы давно знаете Ларионова? – спрашивал последний.

– Да, давно.

– Какую он себе женку подцепил.

– Да, вот подите. Этакая чудесная женщина. А?.. И он славный, честный, хороший. Прямолинеен только. В науке его имя пользуется уже и теперь громадным значением.

– Да?

– Могу вас уверить!.. Но жена все-таки лучше его. Этакой первобытной и оригинальной прелести я еще не встречал у наших петербургских женщин.

А ее печальные восточные глаза!.. Ей, разумеется, бедной, скучно с мужем будет, потому что, при всем моем уважении к нему, я бы у него на лбу написал morto del mugos!.. Смерть мухам… В жаркие дни от одного лицезрения моего высокоуважаемого сотоварища по кафедре всякая муха завянет и умрет во цвете лет от скуки. Впрочем, опять-таки повторяю, его заслуги громадны. Это из новых типов – рационалистов в науке, желающих ее одну ради ее одной, сорвавших всю ее парчовую одежду, чтобы, не отвлекаясь внешним декорумом, проникать в самую сущность вещей. Я, например, не могу этого, я до сих пор еще немного непризнанный поэт.

Я досидела, пока они ушли дальше, и потом пошла к себе.

Я была зла ужасно на Окромова. Так зла, что на другой день не хотела даже встретиться с ним. Если бы встретилась, наговорила бы дерзостей. Но эта «смерть мухам» засела у меня у самой в голове и часто потом, сидя против глубокомысленной фигуры мужа, я внимательно смотрела ему на лоб, точно отыскивала там эту роковую надпись.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации