Электронная библиотека » Василий Немирович-Данченко » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Исповедь женщины"


  • Текст добавлен: 8 августа 2023, 16:00


Автор книги: Василий Немирович-Данченко


Жанр: Русская классика, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Часть третья
I

Первый, кого я увидела из окна вагона в Севастополе, был Окромов.

Он точно расцвел, когда я окликнула его. Южный загар красиво ложился на его лицо. Он бросился ко мне и вдруг остановился, когда я именно думала, что он подаст мне руку.

– Вы меня извините, – несколько смешался он. – Я только потому и приехал сюда из Ялты, что получил письмо и телеграмму от вашего мужа.

– А иначе вы не желали бы меня и видеть?

– Нет, не то. Помните, вы же сами запретили мне показываться вам на глаза.

– Кто старое вспомянет…

Он благодарно улыбнулся и помог мне выйти. По-прежнему я остановилась в гостинице Ветцеля.

Вся моя комната была убрана цветами. Окромов знал мои привычки и вкусы. Пышные яркие розы, разбросанные повсюду, наполняли ее своим ароматом. Большие белые лилии стояли в стаканах, у открытых окон, сквозь которые прямо ко мне тянулись ветви каштанов и чинар.

– Чего вы хотите сейчас? Будете завтракать или пить чай?

– Моря, моря хочу, и ничего более!

Он распорядился, чтобы нам подали чай после. Мы вышли и через несколько шагов передо мной раскинулась манящая голубая даль, залитая сегодня солнечным блеском, свертывавшаяся в грациозные и гармонические волны. Медленно катились они одна за другою, точно торопились догнать друг дружку, и с тихим гулом разбивались о белые меловые берега. Я жадно дышала воздухом, пропитанным испарениями морской воды, и мне казалось уже, что жизнь и здоровье целебными струями льются в мою больную грудь.

– Как здесь дышится хорошо!

– Да, особенно, когда вы около.

– Окромов!

– Не сердитесь!.. Оно так к лицу вам, – это море! – пояснил он свою мысль.

– Я серьезно рассержусь. Мы слишком хорошие друзья с вами, чтобы говорить еще взаимные любезности. – И я подала ему руку.

Друзья… А между тем, когда он пожал ее, мне показалось, что какая-то теплая волна прокатилась по мне от его руки, от страстного взгляда этих преданных глаз, от той нервной дрожи, которая звучала в его голосе.

– Когда мы едем? – спросила я его, чтобы переменить разговор.

– Сегодня, если вы не устали.

– Разве не на пароходе?

– Его пришлось бы ждать еще три дня. Я нанял для нас экипаж до самой Ялты.

– Для нас? – вспыхнула я. – Зачем это?

– Разумеется, я провожаю вас. Неужели же оставить вас одну? Да разве вы еще боитесь меня? Полноте, Анна Александровна. Ведь я ручной. Совсем ручной.

– Ну, ну! – сомнительно протянула я, наконец, и чуть не окончила: – мне самой себя страшно.

Еще бы не было страшно! Такой безумной, бесконечной жажды жизни и счастья, какая меня охватывала теперь, я еще никогда не испытывала. Меня не пугала смерть. Меня пугала пустота, окружавшая меня. Ее одной я боялась. Пусть мне осталось хоть несколько дней, но в течение их я должна была взять все, что мне дает жизнь, отнять у нее, если она мне не уступит этого охотой. «А ребенок?» – вдруг промелькнуло у меня в голове… – «Ребенок?..» Эта крошечная тень вдруг разом заслонила засиявшее было солнце. Да… Нужно не забывать его, жить для него одного… И при чем тут все Окромовы, все это лично мое? Нет, напротив. Протянуть жизнь как можно более, – видеть, как на моих глазах разовьется это крошечное милое существо, жить его ощущениями и каждый день замечать в нем новые и новые, не теряя ни одной черточки, ни одного проблеска рождающегося самосознания. Да, разумеется, при чем тут Окромов!..

– Дайте руку, – совершенно спокойно уже обратилась я к нему. – Вы не заезжали в Симеиз, не видели Лелю и тетю?

– Как же, – обеих.

– Говорите мне о них, если хотите, чтобы я вас терпеливо слушала…

И он рассказал мне, как он их застал в их крошечном симеизском домике, и что они ему сообщали, – Леля своим милым лепетом, разумеется. Я останавливалась на каждой мелочи, спрашивала его по нескольку раз и в конце концов довела до отчаяния. Он умоляюще посмотрел на меня.

– Анна Александровна, да ведь завтра вы их увидите все равно сами.

– Разве и они в Ялте?

– Еще бы! И ждут вас… Они с вами так и останутся там.

– Это вы их перевезли туда?..

– Разумеется, и всю дорогу нянчился с Лелей. Какой это чудный и милый ребенок!

И он с такой теплотой начал говорить о ней, что сравнение с мужем, с отцом моего ребенка, невольно напрашивалось само собою. Да, с ним, с Окромовым, я была бы счастлива, мы оба – «люди с воображением», мы бы понимали друг друга, мы бы не прятались по отдельным углам. Мы бы умели любить наших детей без всяких эгоистических расчетов.

– Вот, такою я вас люблю! – залюбовался мною Окромов.

– Вы меня делаете такою, – невольно вырвалось у меня.

Его голос (мы шли под руку) слегка дрогнул, но он сейчас же справился с собою.

____

Вечером мы выехали. Я боялась, что во время дороги Окромов не совладает со своим чувством. Оно не только не уменьшилось со дня нашей разлуки, напротив, еще выросло. Я видела это в каждом его слове, в каждом движении!.. Но он слишком любил меня, чтобы позволить себе поддаться какому-нибудь порыву. Даже, когда я, закрыв глаза и притворяясь спящей, положила к нему на грудь свою голову, он только осторожно поправил смявшиеся пряди моих волос и сидел, не шевелясь, не касаясь меня, точно боясь, что от одного его движения это счастье, испытываемое им, исчезнет как светлый весенний сон, навеянный дневным жаром и вечерней прохладой. Утром, когда я проснулась в Байдарах, он имел крайне утомленный вид.

– Что с вами, Окромов? – И покраснела.

Еще бы, бедный не спал всю ночь, желая дать мне как можно более покоя, не менял положения и старался даже дышать тише, чтобы не тревожить мою голову, лежавшую у него на груди.

– Какая я скверная! – вырвалось у меня невольно.

– Ну, вы за несколько дней на железной дороге так устали.

– Нате вам за это руку.

Он поцеловал ее и тотчас же оставил.

– Слава Богу! Я замечаю в вас хорошую перемену! – лукаво улыбнулась я. – Вы привыкли нынче сдерживать свои порывы, паинька.

– До поры, до времени.

– Нет, Окромов, навсегда. Не забывайте, что я не одна, и уважайте во мне жену вашего товарища.

– Отличного мужа, стоящего вас! Прекрасного отца! – с горечью проговорил он, выходя из коляски.

Опять эта дивная панорама внезапно развернувшейся морской шири, опять ее бесконечность, – бесконечность, живущая и движущаяся мириадами незаметных – каждая отдельно – волн. Вы чувствуете только, что этот простор стремится куда-то далеко-далеко. И эта кайма южного берега, вся под вами сузившаяся до ничтожества своими скалами, рощами, садами, виноградниками, заливами и мысами, с вдвинувшимися в море утесами, с едва заметными черточками пароходов и судов. Орлы, пролетавшие вровень с нами, и головокружительная скачка вниз по круто спускающимся к морю дорогам, татарские дома, встречавшие нас своими увешанными цветами верандами, тополя и чинары, протягивавшие свои ветви, чтобы обнять меня, вернувшуюся к ним, к свидетелям моего первого счастья и моей первой ошибки.

А там Ялта, веселый крик моего ребенка и слезы доброй тети!..

Да нечего было и жалеть о далеком и холодном Петербурге. Бог с ним, пусть себе мерзнет под своими снегами.

____

Мы поместились в Ялте в одной из крайних улиц, тихой и спокойной, оттуда было видно только море да горы. Спальня моя была внизу, тетя с ребенком – наверху. Меня она почему-то считала очень больной и не позволяла мне слишком долго нянчиться с Лелей. А между тем последние следы недуга исчезли здесь, среди этих дорогих и милых мне людей. Мы провели первую неделю точно в каком-то угаре. Катались на лодке по целым часам, гуляли в окрестных садах. Я хотела заняться верховою ездой, но местные врачи настрого мне запретили это, так что я только с чувством зависти поглядывала, когда петербургские барыни, веселыми кавалькадами, сопровождаемые обшитыми позументами татарами, на бойких и быстрых конях, неслись мимо по горным тропинкам. И с каждым днем Окромов делался все ближе и дороже мне. Он стал сдержан до такой степени, что я совсем приучилась не бояться его. Ни одним словом, ни одним движением не выдавал он того, что творилось в его душе, а страдал и мучился ужасно. Тетя раз застала его рыдавшим в аллее Мордвиновского сада. Она сейчас же рассказала мне об этом, вовсе не догадываясь о причинах «истерического припадка», как выразилась добрая старушка. Я не только перестала бояться Окромова, но еще, со свойственным нам, женщинам, отсутствием логики, начала досадовать на него. Уж слишком был он покорен, оставаясь со мной, только все больше худел и бледнел. Это, впрочем, шло к нему. Глаза его казались больше, а лихорадочный блеск их кидал свой отсвет на все лицо моего друга.

По вечерам мы сидели на балконе в комнате у тети.

Раз, о как я помню эту ночь! Вся она до сих пор с каждым своим мгновением воскресает в моей памяти, и не воскресает даже, потому что она никогда не умирала. Как я помню все окружавшее нас тогда! Стоит только мне зажмуриться, чтобы передо мною вдруг разостлался этот бесконечный простор моря, уснувшего под ласками меланхолического, мечтательного месяца, эти горы, тонувшие в его серебряном сиянии со своими голубыми ущельями и лиловыми склонами, со своими казавшимися совсем белыми скалами, с темными пятнами садов, откуда ветерок доносил до нас такие чудные благоухания. Мне до сих пор слышатся точно глухие удары – прибой волн, добегавших до берегового отвеса, чтобы с торжественным шумом разбиться об него. Слышится этот шорох листьев, тихий, сонный и нежный шорох, точно дыхание моего ребенка. Где все это теперь? Кто, сидя на том же балконе, любуется такою же ночью, теми же скалами и тем же морем? О, если бы можно было вернуть ее, эту счастливую ночь!

– О чем задумались вы? – спросила я у Окромова, положив ему на руку свою.

– Так… Как, знаете, все просто и ясно в природе и какими глупыми и сложными компликациями окружил себя человек. Чего бы, кажется, желать… «И ночь, и любовь, и луна. И ярко поет соловей»…

– Соловья только нет…

– Соловьи поют у меня в душе теперь!

– Ого! Отчего же я их не слышу? – попробовала было улыбнуться я, но мне не удалось это совсем, потому что в ту минуту и в моей душе все сияло и радовалось!

И мы опять замолчали. Только пользуясь тем, что наш балкон был в тени, я не отнимала своей руки у Окромова. Мне было так хорошо рядом с ним, такое ощущение жизнерадостное, покойное, светлое охватывало меня, что несколько раз я удерживалась, чтобы не положить, как несколько дней назад на дороге, к нему на грудь свою голову. Под влиянием ли этой ночи, – я уж не знаю почему, – но мы вдруг замолчали. Страшно было хоть одним звуком нарушить согласное биение наших сердец, эту музыку души, так громко певшую нам в эти минуты свои лучшие мелодии. Наконец тетя не выдержала и поднялась.

– Молодым-то я не товарка! – засмеялась она. – Вам бы все на море смотреть да волны слушать. А я спать пойду.

Кровать тети была за ширмами. Мы не стесняли ее, оставаясь здесь.

Я еще с четверть часа слышала шум в ее комнате, тетя долго и горячо, как и всегда, молилась, потом легла в постель, и вскоре ее мирное дыхание послышалось оттуда.

Ну? – обернулась я к Окромову.

– Что такое? – точно проснулся он.

– О чем это вы молчите? – проговорила я и засмеялась. – В каком фантастическом краю ваши мысли?

– Далеко! В краю прошлого, – улыбаясь впал он в мой тон. – В краю прошлого. Помните, когда мы с вами познакомились в Симеизе?

– Жаль, что слишком поздно! – помимо моей воли вырвалось у меня. – Жаль, что слишком поздно.

– Да! – И его голосе послышались слезы. Он как-то весь понурился, точно силы у него не хватило держаться прямо. – Когда я думаю обо всем этом… Какое бы счастье, большое, большое счастье могло быть! И как все это глупо сложилось. – Его рука крепко сжала мою.

– Не отнимайте, ради Бога. Жизнь и без того не ласкова ко мне. Знаете, какою для меня черною полосою прошли вы по ней? Она ведь разбита, совсем разбита. Ни думать, ни работать не могу я. Ведь не надо вам говорить, почему я бросил свою кафедру, почему я забрался в глушь и живу, – какое живу! Не живу, а прозябая здесь. Да, я прозябал до вас, потому что без вас у меня точно и мозг и сердце вынули. Труп, совсем труп. Тогда, когда вы прогнали меня в Швейцарию, я не знаю, чего только я ни делал, чтобы только забыться. Клянусь вам, приди смерть, умер бы с радостью. Одна мысль о том, что те руки обнимают вас, что те холодные губы касаются вас! Знаете, гвоздем в живой мозг, чувствующий, засело все это.

– Можете быть спокойны, – нервно и неожиданно вырвалось у меня. – Те руки не часто обнимали меня.

– Кажется, вас бы я схватил и унес с собою на край света… Слышите, куда-нибудь в жалкую деревушку, где бы, кроме неба, воды да нас с вами и не было ничего. О Господи! День такого счастья, день, один день только! Ведь я знаю, что вы меня любите тоже. Я знаю, что мы созданы один для другого. И почему одним нам не дается это счастье!..

И он наклонился себе на руки, глухо, бесшумно рыдая…

Я первый раз видела плачущего мужчину. Я видела, как вздрагивали его плечи, как колыхалась его грудь, как сильные пальцы с болью впивались в это лицо, точно хотели клочья мяса вырвать из него, видимо, он не мог совладать с собою и досадно ему было в тоже самое время… Я не знаю, что со мною сделалось. Что-то волной нахлынуло на меня, точно воздуху не стало, дышать нечем, все закружилось перед глазами, и, сама не давая отчета себе, я вдруг отвела его руки своими и прижалась сухими, разом высохшими губами, прижалась до боли к его губам… Сильные руки, о какие сильные! Он так меня обнял ими, что, казалось, я совсем войду в него, сольюсь с ним. И жутко было и счастливой я себя чувствовала в эти минуты… От отвел мое лицо и стал целовать его… Я не мешала ему, только зажмурилась. Я боялась лишь одного, чтобы он не вскочил и не ушел, как делал всегда. Мне страшно казалось опять остаться в этой пустоте одной, совсем одной.

– Так ты меня любишь? Да?.. Больше всего на свете? – спрашивал он и не давал мне ответить, ловя губами вырывавшиеся у меня признания.

– Да, да, знаю, что да…

И вдруг я его оттолкнула прочь и бросилась в комнату тети.

Леля проснулась и заплакала.

– До завтра, – послышалось за мною, – до завтра. – И он старался пройти мимо меня так, чтобы я не заметила страстного выражения счастья, лежавшего на его лице. Точно ему стыдно было этого.

– До завтра! – скорей прошептала я, чем проговорила, низко наклоняясь над колыбелью Лели.

Мне самой хотелось спрятать от него свое взволнованное лицо.

Но «до завтра» случилось многое и совсем неожиданное.

Леля успокоилась, тетя проснулась тоже.

– Аня, зачем ты здесь? Иди спать. Ты знаешь, что с твоей девочкой ничего не случится. Я уж присмотрю за нею, как всегда. Иди, Аня, тебе самой нужен покой и отдых.

Я сошла к себе. В комнате было страшно душно от цветов, так душно, что я сначала разделась, чтобы лечь в постель, а потом, набросив на себя кофточку, отворила окно да так и замерла в нем. Море мерцало, освежающая волна прохладного ночного воздуха точно ласкала мое горевшее лицо, плечи и грудь… Чьи-то шаги послышались около. Почему так забилось мое сердце? Закатилось даже. Я должна была бы закрыть сейчас же окно, но, напротив, выдвинулась из него, старалась рассмотреть в сумраке того, кого угадывала, кого в нем чувствовала.

– Анна, дорогая, это ты? – И рядом точно вырос Окромов.

Голос его дрожал, он и сам был непохож на себя.

– Ты? да?., не гони меня. – И прежде, чем я успела опомниться, он, слегка отстранив меня от окна, впрыгнул в мою комнату.

Те же сильные руки обняли меня.

– Сумасшедший, что ты делаешь?

– Об этом будем думать завтра! – И он уж не слушал меня. Он поднял меня и понес… Куда?.. В какую-то пропасть бездонную, но мне было все равно, куда – лишь бы только быть с ним вместе, близко, близко к нему. Нераздельно!

II

Да, только тут я узнала настоящее счастье взаимной любви, – счастье, не омрачаемое высокомерием одной и унижением другой стороны. Мне было так странно слушать Окромова, когда он горячо и страстно передавал мне свои надежды и упования, планы на будущее и воспоминания о прошлом. Тот, другой, оставшийся на холодном севере, не приучил меня к этому, он сам жил своею личною жизнью, не делясь ею со мною, и от меня только требовал моей. Тот, другой, запирал от меня свое сердце еще усерднее, чем свой кабинет. Тот, другой, считал даже невозможным, чтобы я интересовалась тем, что он делает и чего он хочет. Теперь шло совсем иначе. Точно утомленная целыми днями и годами доставшегося мне на долю молчания, я спешила вознаградить себя за это, я старалась наговориться. Мы болтали целые дни, уходя к морю, в горы, окружавшие Ялту, на скалы, выдававшиеся далеко в неугомонные волны. Я рассказывала и о своем детстве, и о своих поездках. Все, что накипело на душе, все, что перечувствовала я одна, мысли, наслоившиеся в уме, в бессонные ночи и безмолвные дни, – теперь все это рвалось наружу. Я избегала только говорить о своем муже, как и Окромов, видимо, старался не напоминать о нем… Это была туча, оставшаяся позади. Мы не хотели думать, что она может вернуться и разразиться над нами грозою. Пока солнце светило ясно, небо было чисто, с полей веяло тишиной, нужно было торопиться жить, жить и жить. Что мне было за дело до того, что смерть, может быть, уже стерегла нас?.. Лишь бы досыта напиться нам, жаждавшим счастья, но еще не видавшим его.

Так прошла весна, кончилось и лето.

____

От мужа приходили редкие письма, холодные как лед. Мне казалось, что я простуживаюсь, держа их в руках. Простуживаюсь до зубной боли. Теперь с каждым днем мне становилось все непонятнее, как я могла жить с этим человеком, как я могла отвечать на его ласки своими. Точно узник, выпущенный на свободу, я вспомнила о своей тюрьме. Опять идти назад, в ее душную тьму, за железные затворы? Нет, никогда, ни за что! Пусть лучше грозой убьет меня и разобьет об эти скалы, как разбиваются о них вспененные и яростные волны Черного моря.

Тетя все видела и знала. Она не говорила ни слова. Она точно решилась молча покориться всему этому. Она грустно следила за нами. И когда я неожиданно оборачивалась к ней, я видела слезы в ее печальных глазах. Ей было бесконечно жаль нас обоих. Разумеется, она тоже полюбила Окромова, как мать может любить своего ребенка. Да моего избранника и нельзя было не любить: детей ведь не обманешь – к нему привязалась и Леля, да так, что, если бы новое для меня чувство не охватывало меня всю, я бы могла ее приревновать к нему. Осенью тетя получила от мужа письмо, в котором он соглашался оставить у нее дочь еще на одну зиму на юге. Собственно говоря, нечего было его и спрашивать об этом. Тогда мне казалось, что обе мы его только стесняем. Что ему в нас? Один он чувствовал себя гораздо лучше и работалось ему удобнее.

Когда тетя уехала к себе в Симеиз, перед нами в первый раз возник вопрос, – что же делать?

Так оставаться и держать мужа в полном неведении было невозможно и – главное с этим не мирилась ни я, ни Окромов. Честнее было сказать Ларионову обо всем и ждать уже оттуда решения нашей судьбы. Я знала, что муж не даст мне такого развода, при котором я могла бы выйти замуж. Да я не смела бы и предложить ему ничего подобного. С какой стати ему было принимать на себя весь позор и скандал необходимых при этом формальностей! Отрываться от своего дела и таскать свое имя, ему, этому щепетильному человеку, по учреждениям, с которыми он не имел ничего общего? Нам надо было уйти куда-нибудь в глушь и жить там, схоронясь от всего света, и от людей, и от воспоминаний, если бы это было возможно. Только при таком условии моя совесть могла быть спокойной. Ничто бы не напоминало мужу о моем существовании, и он бы, в конце концов, разумеется, забыл меня.

Окромов написал ему.

Письмо было кратко. Он сообщал ему, что мы полюбили друг друга, что терпеть молча и страдать у обоих не хватило силы. Я слишком долго делала попытки, тщетные попытки примериться со своим положением, и, наконец, убедилась, что выносить долее нелюбимого человека было бы для меня смертью. Остальное он предоставлял совести и сердцу моего мужа. Окромов прибавил, что если Ларионов сочтет себя оскорбленным, то он готов принести всевозможные жертвы ему, дать ему какое тому угодно удовлетворение.

Мы ждали ответа на девятый день, но он неожиданно пришел на пятый.

Окромов получил от мужа телеграмму.

Она была еще короче нашего письма:

«Поступайте как хотите, мне нет никакого дела!»

Я была ошеломлена. Странно. Я не обрадовалась даже этой свободе. Во мне непоследовательно, ни с того ни с сего, сказалось даже чувство обиды! Меня бросали как старую тряпку, мне отказывали от места как служанке. Напиши он мне письмо, полное упреков и оскорблений, мне было бы легче. Я уже тогда страстно жаждала искупительных страданий. Я готова была разрыдаться над этими семью словами лаконичной телеграммы. Ведь не чужой же ему приходилась я: прежде ведь он любил меня.

– Послушай, что это? – обратилась я к Окромову.

– Ничего. На Ларионова похоже.

– Это ведь хуже всякого оскорбления. Я не знаю, как назвать это. Ну, хоть скажи он – прощай, что ли.

– Разве тебе не все равно? Ведь он только написал так, а сам, я думаю, изводить себя теперь будет всякими муками. Полно! Разве он что-нибудь для тебя еще значит? Оставь его…

Я написала тете, но до ее ответа от мужа пришло нечто по почте. С сильно бьющимся сердцем я разорвала конверт. Ни одной строчки.

В нем был только паспорт на свободное проживание здесь и за границей, где мне угодно. И перевод на банк!

Разумеется, мы вернули ему деньги. В Ялте нас знали, оставаться в России – значило быть в ложном положении, и мы решили уехать. Окромов, как и я, употребляя выражение моего мужа, был «человеком с воображением». Чем далее убраться отсюда, тем это ему нравилось более.

И мы действительно, забыв весь мир, уехали далекодалеко.

Казалось, до нас и рукой не достать было…

Я до сих пор живу воспоминаниями того счастливого времени и помню, как светло и легко казалось существование, ожидавшее нас впереди, когда мы въехали в Швейцарию, и, точно яркая рамка для нашей любви, этот дивный край явился перед мною вновь во всем торжественном величии и идиллической красоты в одно и то же время. Как будто все это было вчера – вспоминается мне путь через Сан-Готард. Яркая луна светила нам. Глубоко внизу на дне долины точно кованые из серебра чудились дома в темных пятнах зелени, сливавшейся ночью в одно марево. Черные глубокие трещины и белые изломы утесов… Сквозь эти трещины со дна долины клубился туман. Точно серые амфибии, постоянно менявшие свои формы, тучей лежали на крутизнах. Вон костер внизу желтым пятном кажется. Река белою змеей вся в складках и пене, словно в чешуе, несется в расщелине, и над нею будто в воздухе бешено мчится наш поезд, оставляя за собою черную полосу дыма с золотыми искрами. Голубые, осиянные месяцем вершины порою выдвигались по сторонам, обнаженные и величавые в своей царственной простоте, точно алтари Бога Живаго, ничем не прикрытые, потому что и парча, и бархат одинаково оскорбили бы их торжественную, мистическую красоту. Изредка снеговая корона белой высокой горы показывалась за ними. Благоговейное молчание ночи было ни с чем несравнимо. Чем дальше, тем отвеснее становились кручи, выше уносились горы, суровее поднимались утесы. Во мраке слышится грохот водопадов, их не было видно: там, в их царстве, луна оказывалась бессильной. Она не проникала к ним. Только два или три раза широкая и пугающая воображение масса воды жидким серебром мелькнула в наших глазах, и стихийный величавый гул ее на минуту покрывал все звуки. Мосты, висящие на страшной высоте, города, прячущиеся на дно пропастей, черные зевы туннелей, где пропадал наш поезд, обломками скал заваленные безлюдные долины. Наконец поезд наш ворвался в черную жилу, насквозь пронизавшую Сан-Готард. Долго мы неслись здесь в дыме и мраке. Казалось, мы уходили все глубже и глубже под землю, в самые сокровенные тайники ее, стремились пробиться к самому сердцу нашей планеты, – сердцу, словно кровь разбрасывающему во все стороны шумные воды, пробивающимися наружу такими бешено низвергающими водопадами. Страшно даже становилось. Казалось, – еще мгновение, и все эти каменные глыбы сверху, с боков разом сдвинуться и раздавят нас…

Наконец послышался свисток локомотива, и через несколько секунд мы опять вынеслись на лунный свет, на кроткую тишину. На нас пахнуло теплом и ароматом. Точно близкая теперь уже Италия приветствовала возвращавшихся к ней ее поклонников и пилигримов. За Бьяско под Беллинцоною послышалась первая итальянская песня, счастливая и радостная, точно легкими крыльями своими трепетавшая в благоуханном воздухе. Скоро в лунном свете мы различили три замка Беллинцоны, и глубоко внизу раскинулась райская долина реки Тичино, вся утонувшая в садах. Тонкий и нежный запах ее цветов волнами врывался в окно нашего вагона. Мы различали и розы, и лилии, и жасмины, и магнолии. Тяжелое дыхание тубероз порою покрывало все остальные фимиамы итальянской ночи. Еще несколько – и серебряное покойное зеркало Лаго-Маджоре блеснуло перед нами. Вокруг обступили его задумчивые горы и глядятся в него, в самую глубь. Еще четверть часа – и мы были уже на другом озере, оставив за собою перешеек, полный идиллических гор и меланхолических долин.

____

Лугано – вот гнездышко, которое мы выбрали с Окромовым.

Этот итальянский городок с узкими переулками, шумными рынками, дремотными парками и недвижными водами озера был удивительно красив. Сан-Сальвадор точно сторожит его, ревниво сторожит, и мы его видели отовсюду, делая свои поездки кругом и любуясь просветами между другими сдвинувшимися кругом горами.

Да, теперь я вижу, что человек должен платить за всякую минуту счастья, которую ему посылает судьба! Не только кайся, но и казнись. Живи в прошлом и умирай в настоящем. За что же?

Эти два года, которые мы прожили здесь, были раем.

Но, Боже, как тяжело теперь я расплачиваюсь за этот рай, за эту улыбку не баловавшего меня до тех пор счастья!.. Да, не ко всем ты одинаково справедливо, Небо!

Как вспоминаю я теперь густые аллеи садов и парков, окружавших наш небольшой домик, тихие горы, до самых макушек покрытые зеленью и цветами, покойные воды озера. Выехав в своей лодочке на середину его, мы опускали весла и целые часы проводили так под ясным небом, слушая только в нас самих немолчно звучавшие голоса.

– Знаешь, мне кажется иной раз, что судьба бережет для нас какой-нибудь удар, – заметил раз Окромов.

– Что это ты? – вздрогнула я, тревожно глядя на него.

– Право, мы так счастливы, так все кругом безоблачно, что поневоле становится страшно.

И его весла тихо задвигались по воде.

– Полно, пожалуйста, не каркай, – и я заставила себя улыбнуться.

И удара не было, а от всего нашего счастья не осталось ничего. Точно порывом осеннего ветра смело прочь сухие, опавшие с ветвей желтые листья и унесло их Бог знает куда. Не осталось следа на том месте, где лежали они…

Горе сторожило нас…

И не сильное какое-нибудь, не ураган рождался среди этого затишья. Нет, прошлое, будничное, незаметное подкралось и поднялось перед нами, в самые очи в упор заглянуло…

И я под этим взглядом вздрогнула.

Я прочла в нем приговор свой… За все, за все!..

Я поняла разом, что казни не избегнуть. Что судьбе надоело улыбаться, что зима уже за плечами и осенний ветер начинает сметать сухие и желтые листья нашего счастья.

____

Мы должны были… (Тут, очевидно, в рукописи синьоры Анны был какой-то длинный перерыв. Страницы из ее тетради здесь оказались выдранными. На лоскутке, оставшемся вместо них, вдруг читалась фраза: «Из Рима мы вернулись опять в Лугано. Я кашляла в вечном городе, и цель, с которой мы туда приехали, оказалась недостижимой». Зачем она ездила в Рим, о какой цели она упоминала – так и осталось неизвестным… Ее рассказ вслед за тем начинался прямо с решающего момента ее новой жизни).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации