Электронная библиотека » Василий Потто » » онлайн чтение - страница 93


  • Текст добавлен: 26 июня 2015, 18:56


Автор книги: Василий Потто


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 93 (всего у книги 211 страниц)

Шрифт:
- 100% +

К счастью, убыхи, постоянно увеличивавшие смуту в Абхазии, к этому времени получили хороший урок и стали осторожнее. Раз, как-то летом, еще в 1823 году, партия их, более чем в тысячу человек, предпринявшая набег, была замечена в горах абхазскими пастухами и попала в ловушку. Предупрежденные абхазцы, позволив ей спуститься на равнины, немедленно заняли все горные проходы, через которые хищники могли отступить, – и вся партия сделалась жертвой неосторожности. Пал в битве и сам предводитель ее. С тех пор убыхи ограничили свои набеги зимним временем, когда им приходилось преодолевать неимоверные трудности.

Так дело шло до начала 1827 года, когда, по выражению Паскевича, «Абхазия свернула наконец знамя бунта и в чистосердечном раскаянии в своем безумии, дорого стоившем ей от междоусобного кровопролития, изъявила готовность покорствовать священной воле всеавгустейшего монарха». Тогда же добровольно подчинились России и цебельдинцы. Но с Самурзаканью пришлось еще много и долго возиться. Нужно сказать, что в 1826 году, вынужденный настоятельными просьбами менгрельского князя Дадиана, Ермолов отправил в Самурзакань отряд из трехсот человек, при одном орудии, и присутствие войск в самом сердце беспокойной страны удерживало еще хотя какое-нибудь спокойствие и повиновение владетелю. Но началась персидская война, один батальон из Имеретии нужно было передвинуть в Грузию, и Ермолов предписал снять отряд из Самурзакани. Тогда жители ее, предоставленные самим себе, вновь принялись за пленопродавство и другие «непростительные шалости».

Любопытно заметить, что донесение Паскевича о судьбах Абхазии обнаружило весьма странное обстоятельство. Оказалось, что об Абхазии, уже фактически давно отвоеванной от турецкой власти и даже от турецкого влияния, в Петербурге, в дипломатических сферах, имели представление совершенно смутное, считая ее даже еще принадлежащей Турции, за исключением разве одного Сухума. Вот что писал в 1827 году Паскевичу тогдашний министр иностранных дел граф Нессельроде.

«Говоря об Абхазии, я не могу скрыть от вас, что о возмущении, последовавшем в оной, я не имел никаких до сего сведений. Абхазия, и Большая и Малая, признавали себя подвластными Порте Оттоманской, которая только в последнее время, Аккерманской конвенцией, согласилась уступить нам Сухум-Кале, крепость, лежащую в Малой Абхазии и служившую местопребыванием князя оной земли. Из сего вы заключить можете, сколь необходимо мне знать обо всем, что там происходит, дабы я мог заблаговременно снабжать наставлениями посланника нашего в Константинополе, ибо, при положении его доселе, если бы турецкое министерство вошло с ним в объяснение о делах Абхазии, он нашел бы в крайнем затруднении отвечать удовлетворительным образом».

Очевидно, тогдашняя русская политика недостаточно ценила факты, совершавшиеся на Кавказе, и не умела угадать громадной роли этого края в истории России – той роли, которую предвидели Петр и Екатерина и которая скоро должна была стать совершившимся фактом.


Остается сказать несколько слов о трагической судьбе одного из главнейших деятелей абхазского возмущения – о Хассан-бее. Захваченный в Сухуме Могилянским, он напрасно старался выставить себя сторонником России и приводил в доказательство свои заслуги перед нею. Он говорил, что не раз помогал освобождению пленных солдат, захваченных горцами, выдавал преступников и раз имел даже случай спасти от гибели батальон майора Огаркова, следовавший из Сухума в Редут-Кале. Действительно, батальон этот, застигнутый метелью, сбился с дороги и с обмороженными наполовину людьми не мог тронуться с места. Горцы окружили его. Не смея нападать открыто, они, как волки, хватали все, что отставало или отделялось хотя на несколько шагов от колонны. И отряд уже был близок к гибели, когда явился Хассан-бей, вывел его на дорогу, дал своих лошадей для перевозки больных, снабдил его провиантом, а впоследствии выручил даже пленных, захваченных при этом бедственном переходе. Но все объяснения его не послужили ни к чему: он был сослан в Сибирь, где в Иркутске и прожил до 1828 года, когда ему позволили вернуться на родину. Гордый абхазский князь уединенно и мрачно провел эти годы изгнания, не прося ни участия, ни снисхождения. С одним он не мог помириться – с потерей дорогого для него оружия. Неоднократно обращался он и в Тифлис, и в Петербург, прося единственной милости – возвращения ему заветной шашки, отобранной у него Могилянским при аресте.

Он писал, что шашка эта досталась ему по наследству от предков, что по доброте и древности своей она не имеет цены и известна целой Абхазии. Ему не отвечали. Но когда он вернулся из Сибири, то принялся хлопотать с такой настойчивостью, что просьба его дошла наконец до самого государя. Император Николай рыцарским чувством оценил всю важность утраты азиатского князя и приказал во что бы то ни стало разыскать шашку. Могилянского в то время уже не было на Кавказе, он служил в Херсоне и на все вопросы отвечал, что ни вещей, ни сабли Хассан-бея при его аресте к нему не поступало, что вещи и оружие захвачены были командой и что Могилянский не считал для себя возможным отбирать их от солдат, которым они достались по праву войны. Могилянский писал, однако, что у него действительно имеется сабля, которую он купил на Кавказе у поручика Бочкарева за сто пятьдесят голландских червонцев, но чья была эта сабля, ему неизвестно. Потребовали мнения по этому поводу от командовавшего тогда войсками на Кавказе барона Розена. Розен отвечал, что Хассан-бей был взят не в бою, а арестован в Сухуме, и что поэтому вещи его никак не могли принадлежать команде по праву войны. «Что же касается до отзыва Могилянского о неизвестности, кому принадлежала сабля, – писал он далее, – то он неоснователен; кто знает здешние обычаи, тот может удостоверить, что никакое оружие никогда не продается здесь без больших или меньших рассказов об его истории». По резолюции государя сабля была отобрана у Могилянского, и Хассан-бей имел удовольствие получить ее ровно через одиннадцать лет после своего ареста. Сабля препровождена была к нему при собственноручном письме барона Розена.

Возвратившись из Сибири, Хассан поселился в Келассури, окружив себя угрюмой воинственной обстановкой. Его рубленый деревянный дом, имевший вид широкой четырехугольной башни, стоял на высоких каменных столбах; крытая, обхватывавшая весь дом галерея, на которую вела узкая и чрезвычайно крутая лестница, облегчала его оборону; двор был окружен высоким палисадом с бойницами, в котором имелась лишь тесная калитка, способная пропустить только одного человека или одну лошадь. Довольно было взглянуть на постройку дома, на окружавший его палисад, на эту маленькую, плотно закрытую калитку, чтобы понять всегдашнее состояние подозрительности и опасения, в котором Хассан-бей проводил свою жизнь.

Тревожное положение Абхазии вообще, личная вражда, которую он успел возбудить во многих, несколько покушений на его собственную жизнь заставляли бея не пренебрегать никакими предосторожностями. Барон Торнау, навестивший его во время своего известного путешествия в горы, так описывает свое свидание с ним. «Подъехав к дому, – говорит он, – я остановился и послал узнать, желает ли Хассан-бей видеть у себя проезжего. Пока обо мне докладывали, прошло хороших полчаса. В это время рассматривали из дому меня и моих конвойных с большим вниманием. Беспрестанно показывались у бойниц разные лица, взглядывались в меня пристально и потом исчезали. Наконец калитка отворилась, и Хассан-бей вышел ко мне навстречу, имея за собой несколько абхазцев с ружьями. Я увидел в нем плотного человека небольшого роста, одетого в богатую черкеску, с высокой турецкой чалмой на голове и вооруженного двумя длинными пистолетами в серебряной оправе. Один из них он держал в руке, готовый для выстрела. Кто только знавал Хассан-бея, не помнит его без этих пистолетов, спасавших его раза два от смерти, и из которых он стрелял почти без промаха».

В Сухуме он никогда не бывал, имея к нему непреодолимое отвращение со времени своей ссылки в Сибирь. Но время шло, и в конце концов Хассан примирился с русским владычеством и новым установившимся порядком дел на его родине.

XLIV. ЕРМОЛОВ В ПЕРСИДСКОЙ ВОЙНЕ
(Паскевич и Дибич)

Летом 1826 года внезапно началась персидская война, и с тем вместе звезда Ермолова склонилась к горизонту. У Ермолова, как у человека замечательного и своеобразного, было всегда много врагов. Раз как-то ему высказал это великий князь Константин Павлович, с которым он был в дружеских отношениях. «Я считал их, когда их было много, но теперь их набралось без счету, и я перестал о них думать», – ответил Ермолов.

«Ермолов был неуступчив и шероховат в сношениях с высшими сановниками, – говорит о нем один из современников его, – резко писал и еще резче говорил им свои убеждения, шедшие нередко вразрез с петербургскими взглядами, а сарказмы его, на которые он не скупился, задевали за живое многих сильных мира сего». «Только враг отечества мог при советовать такую меру!» – писал он, например, по одному случаю в Петербург, как будто не зная виновника этой меры и метко попадая в одно важное тогда лицо – меттерниховскую креатуру.

Но пока жив был император Александр, Ермолов был неуязвим, и враги его молчали. Государь, еще перед Отечественной войной пославший сказать ему, что «отныне все назначения его будут зависеть прямо от него» и что «он ни в ком не нуждается», имел к Ермолову неограниченное доверие. Но переменилось царствование – и враги Ермолова подняли голову. В молодом государе уже были задатки недоверия к нему, а тут как раз случились такие обстоятельства, которыми интрига могла воспользоваться с тем, чтобы набросить тень и на личность Ермолова, и на его действия и намерения. Известия о внезапной кончине императора Александра, присяга цесаревичу Константину, отречение его от трона и присяга новому государю следовали так быстро одно за другим, что, может быть, и заставили Ермолова, никогда не чуждого осторожности, промедлить с присягой императору Николаю несколько дней в ожидании подтвердительных известий; полагают, что он даже посылал нарочного в Крым к Воронцову узнать вернее о происшествиях. Но это промедление, находящее себе оправдание даже в смысле государственного благоразумия, сильные враги Ермолова могли истолковывать иначе, особенно в виду последовавших за восшествием на престол императора известных декабрьских событий.

Так или иначе, но положение Ермолова в высших петербургских сферах круто изменилось, и над головой его стали собираться черные тучи. По словам того же современника, стало распространяться мнение, будто ермоловская слава, в которую до того верили, – только «славны бубны за горами», что в управлении его много произвола, что министерских предписаний он редко слушается и на составленные в Петербурге проекты пишет резкие возражения, а что военные его подвиги – сущий дым: с нестройной толпой полудиких горцев всегда можно справиться. В доказательство же приводили, что он унимает и держит горцев в страхе при помощи такого запущенного и плохо обученного войска, как кавказские солдаты; говорили также, что он окружил себя слепо преданными ему людьми, как в гражданском, так и в военном управлении, которые трубят про его славу и делают между тем большие злоупотребления. По рукам ходила в Петербурге карикатура, изображающая кавказского солдата в изодранном мундире нараспашку, в синих холщовых широких шароварах, заправленных в сапоги, в черкесской папахе на голове, с маленьким котелком сбоку и с травянкой вместо манерки. Карикатура эта была подослана Ермолову из Петербурга в конверте от неизвестного лица.

Есть много темного, неразъясненного в этих обстоятельствах, и неизвестно, насколько имели успеха и силы интриги против Ермолова у самого государя. Но полгода спустя, в марте 1827 года, император уже выражает в письме к Дибичу надежду, что он «не позволит обольстить себя этому человеку (Ермолову), для которого ложь составляет добродетель, если он может извлечь из нее пользу, и который пренебрегает получаемыми приказаниями».

И этих одних слов, которые не объясняются ни донесениями Паскевича, ни письмами Дибича, совершенно достаточно, чтобы показать, как глубоко интрига подкопала Ермолова в глазах государя. Положение его становилось для проницательного глаза настолько непрочно, что летом 1826 года, еще до персидской войны, его близкий друг статс-секретарь Кикин, приехавший лечиться на кавказские воды, предсказал ему близкое падение. «Вы настращали меня вашими пророчествами, – писал ему Ермолов год спустя, – вы предсказали мне удаление или, справедливее назвать, изгнание из службы».

При таких неблагоприятных для Ермолова обстоятельствах открылась персидская война, и открылась внезапно, во время мирных переговоров о границах, когда в Тегеране был чрезвычайный русский посол, и уже поэтому, казалось бы, не могла угрожать нашим пределам никакая опасность. На первых порах война приняла стремительный и угрожающий характер вторжения. 19 июля весь Тифлис как громом поражен был вестью, что персияне уже в пределах Грузии, что малочисленные русские войска отступают и эриванский хан предает мечу и огню все христианское население. И эти вести не были особенно преувеличены. Между тем персияне шли не со стороны только Эривани. В это же время сорокатысячная персидская армия, под личным начальством Аббас-Мирзы, вступила в Карабаг. Ермолов дал приказание войскам отступать и сосредоточиваться к Тифлису, но и это приказание уже не поспело вовремя: стоявший в Карабаге сорок второй егерский полк был отрезан и заперт в Шуше, один батальон его, захваченный в Горюсах, истреблен и потерял орудия. Персияне обложили Шушу, заняли Елизаветполь и отделили часть своих сил для возмущения мусульманских провинций; конные партии неприятеля проникали в самую Иверию и предавались грабежу в семидесяти верстах от Тифлиса. В Тифлисе началась паника.

Не ожидая внезапного нападения, по-азиатски, без объявления разрыва, Ермолов, однако, вопреки петербургским взглядам, давно уже видел неизбежность войны с Персией. Еще при императоре Александре он неоднократно писал в Петербург, что Персия воспользуется первым случаем, чтобы попытаться возвратить от России мусульманские провинции, просил подкреплений и в этой переписке вооружил против себя тогдашнего министра иностранных дел графа Нессельроде резкой критикой его взглядов на азиатские дела. Император, упоенный мировой славой в стенах Парижа, был теперь решительным противником всякой войны, и Ермолов, благодаря министерству, получал, вместе с отказом в подкреплениях, предписания сохранять мир с Персией, хотя бы даже и ценою некоторых уступок. При новом царствовании взгляды министерства получили еще бо́льшую устойчивость, и поведение Ермолова по отношению к нему подверглось резкому осуждению; отсюда-то именно и выходили обвинения его в произволе, в неисполнении министерских предписаний и в резкости возражений на петербургские проекты.

Теперь, когда персидское вторжение, совершившееся так внезапно, оправдало предвидения Ермолова, он, естественно, должен был вернуться к старым своим соображениям. Нет сомнения, что можно было открыто и прямо встретить врага с теми силами, какие у него были под рукою, и рядом побед над нестройными персидскими полчищами рассеять надвигающуюся опасность, но эти победы достались другому, а он вновь и вновь просил подкреплений. В воззрениях Ермолова необходимо допустить роковую ошибку, которая не могла не привести его к крупнейшим недоразумениям. Персидская армия, сильная только численностью, представлялась ему опасной, требующей для отпора сильного численностью же русского войска. Поверенный в делах при персидском дворе, любимец Ермолова, Мазарович, писал ему постоянно, что персидские войска теперь уже не те, которые так легко били Цицианов и Котляревский, что под влиянием Англии они превратились в настоящие европейские войска, стройно двигавшиеся и снабженные превосходной артиллерией; можно было ожидать, что английские офицеры будут руководить действиями этих войск, и малочисленные русские батальоны, разбросанные на обширном пространстве, рисковали бы очутиться в положении весьма непрочном и тяжком. С другой стороны, край, в который вступали неприятельские войска, тот край, где столько было еще враждебных нам элементов, где сам Ермолов испытал столько предательств и возмущений, не внушал ему доверия; можно было думать, что с появлением персиян одна за другой встанут провинции – и борьба еще более усложнится. Ермолов под влиянием преувеличенной осторожности, на которую, без сомнения, имела влияние и шаткость его собственного положения, не вышел, как бы следовало, сам навстречу неприятелю, а, напротив, в своих донесениях государю представил наступившие обстоятельства в виде несоразмерно опасном. И скоро дела приняли такой оборот, что их легко уже было повернуть против Ермолова.

Первые известия о персидском вторжении со стороны Эривани император получил в Москве, которая готовилась тогда к торжеству коронования. Известия эти поразили его. Ермолов писал, что защищать обширные границы, не раздробляя войска и не подвергая их опасности, решительно невозможно, что нужно внести войну в собственные земли персиян, а для этого необходимо в скорейшем времени усиление Кавказского корпуса еще двумя пехотными дивизиями и, по крайней мере, шестью казачьими полками.

Но император Николай, находясь еще под впечатлением, что дерзкое вторжение есть только следствие своевольства сардаря, действовавшего без воли своего правительства, смотрел на дело иначе. Да и свободных войск под рукою не было.

«Ни положение политических дел, ни самое расквартирование русских армий, – писал Ермолову начальник главного штаба Дибич, – не позволяют в полной мере удовлетворить ваших требований и отделить к вам столь значительные подкрепления». В результате решено было послать на Кавказ только одну двадцатую дивизию из Крыма и шесть казачьих полков из Донского войска. Но вместе с тем государь, ссылаясь на то, что, собственно, в Грузии и на границах Эриванского ханства находится до пятнадцати тысяч войска, требовал, чтобы Ермолов немедленно образовал из них действующий корпус и занял с ним Эриванское ханство, а в случае упорства персиян двигался бы дальше – к Тавризу. «Государь, – писал Ермолову Дибич, – не сомневается, чтобы под предводительством вождя столь опытного, столь отличного и в столь высокой степени имеющего доверенность своих подчиненных, как ваше высокопревосходительство, этих войск было недостаточно для ниспровержения всех сил, которые персияне только могли бы противопоставить вам».

В то же время в частном собственноручном письме, в котором соблюдены все признаки высочайшего доверия, быть может, тогда еще и не совершенно пошатнувшегося, государь писал Ермолову: «Ожидаю скорого извещения вашего, что нет уже сардаря и Эривань с ее областями заняты вами. Вы и пятнадцать тысяч русских – для меня достойный залог успеха… За сим Бог с вами! Был бы Николай Павлович прежний человек, может быть, явился бы к вам, у кого в команде в первый раз извлек из ножен шпагу. Теперь мне остается только радоваться известиям о ваших подвигах и награждать тех, которые привыкли под вашим начальством пожинать лавры. Еще раз – Бог с вами!»

Но за первыми известиями пришли другие, нарисовавшие мрачную картину начинавшейся войны. Не один эриванский хан, как полагали, действовал с толпою своих буйных подданных, – сам наследник персидского престола, со значительной армией, вступил в Карабаг и обложил Шушу. Ханства, занятые персиянами, были в возмущении, мелкие русские отряды во многих местах истреблены, другие сидели в осаде. Ермолов писал, что единственно возможный образ действий для него, пока не подойдут подкрепления, – только оборонительный, а блокада Шуши ставит его в крайнее затруднение, так как освобождение ее требует раздробления сил, чрезвычайно опасного, могущего открыть персиянам путь в Грузию, с другой же стороны, идти на помощь к Шуше необходимо – иначе крепость погибнет от недостатка продовольствия.

В еще более мрачных красках обрисовывает он свое положение в отзыве к начальнику главного штаба; он извещает его, что со взятием персиянами Балыкчайского поста дорога в татарские дистанции открыта, что война, возбужденная религией и фанатизмом, вооружила против нас всех мусульман, и нам не остается ничего, кроме Грузии.

Чтобы хоть сколько-нибудь отстранить от себя упрек за эти тяжкие обстоятельства, Ермолов в письме к государю ссылался на то, что печальные события, которые уже совершились, были им предвидены за несколько лет, что он писал о них покойному императору Александру, извещал графа Нессельроде – и не был удостоен доверия только потому, что граф Нессельроде был убежден в невозможности войны со стороны персиян. Но государь, естественно, мог ответить ему, что «там, где ждались военные обстоятельства, нужно было к ним и приготовиться».

«С душевным прискорбием и, не скрою, с изумлением, – писал ему государь, – читал я донесения ваши о тех неблагоразумных частных распоряжениях, по каким частицы российских войск подвергались неудачам и потерям от неприятеля, доселе ими всегда презираемого… Русских превосходством сил одолевали, истребляли, но в плен не брали. Сколько из бумаг понять могу, везде в частном исполнении видна оплошность неимоверная и никаких приготовлений к предвиденным военным обстоятельствам».

Государь не видел, однако, причины изменять своих первоначальных предначертаний и, считая Ермолова достаточно сильным, чтобы хотя бы на время перейти в наступление, требовал от него быстрых и решительных действий. «Они тем необходимее, – писал государь, – что после несчастного начала надо ободрить войска блестящим успехом».

Но судьба Ермолова была уже предрешена. Ввиду неудовлетворительных известий из Грузии у государя является мысль послать на Кавказ Котляревского, но так как израненный страдалец не мог исполнить державной воли молодого императора, то выбор государя остановился тогда на Паскевиче. «Для подробнейшего изъяснения вам моих намерений, – писал он Ермолову, – посылаю к вам генерал-адъютанта Паскевича. Это мой бывший начальник, пользующийся всей моей доверенностью, и он лично может объяснить вам все, что по краткости времени и по безызвестности не могу я вам приказать письменно. Я уверен, что вы употребите с удовольствием сего храброго генерала, лично вам известного, препоручив ему командование войсками под главным начальством вашим».

Так является на Кавказе Паскевич.

Между тем в Грузии сами обстоятельства слагались так, что исправляли невольную ошибку Ермолова. Тифлис, взволнованный слухами об угрожающей стране опасности, глухо протестовал против излишне осторожных действий Ермолова. Рассказывают, что приближенные главнокомандующего, преданные ему лица, предвидя исход его медлительности и не будучи в состоянии сами подвинуть его к более энергичным действиям, упросили престарелую княгиню Бебутову (мать князя Василия Осиповича) объяснить Ермолову ропот и боязнь тифлисского населения. Княгиня была не изнеженная, робкая женщина мирной страны; туземная армянка, она видела в молодости разорение Тифлиса агой Мохаммед-ханом, на глазах ее совершилось много кровавых сцен при грузинских царях, когда лезгины рыскали по всей несчастной стране и, врываясь в самое предместье Тифлиса, Авлабар, резали жителей. И когда эта женщина, освоившаяся с опасностями вечно тревожной жизни, с горечью стала говорить Ермолову об ужасе, господствовавшем в Тифлисе и во всей Грузии в ожидании тех же бедствий, каким уже подверглись немецкие колонии и армянские деревни, передала толки и ропот народа на его нерешительность и никогда не бывалое прежде домоседство, Ермолов понял необходимость действовать немедленно, не поджидая уже подкреплений. К этому времени как раз приехал из Пятигорска Мадатов. Ермолов поручил ему передовой отряд, и князь Мадатов 2 сентября под Шамхором наголову разбил десятитысячный персидский корпус: русские заняли Елизаветполь, персияне сняли блокаду Шуши. Шамхорская победа, по самому характеру персиян, была фактом, предрешавшим исход войны; весы склонились на русскую сторону, и будущее обещало только новые и новые победы. Но время для Ермолова уже прошло безвозвратно. На сцене стоял Паскевич, и вслед за Шамхором 13 сентября вся огромная персидская армия была разбита под Елизаветполем кавказскими войсками, под начальством того же Паскевича. Это обстоятельство окончательно порешило судьбу Ермолова. По справедливому выражению одного из современников, «через Елизаветполь Россия лишилась в Ермолове фельдмаршала с замечательными способностями».

Есть положительные свидетельства, что Паскевич обязан елизаветпольской победой исключительно настоянию ермоловских генералов. Увидев перед собой тучу персидской конницы, он был смущен этой тяжелой надвигающейся массой неприятельских войск и хотел отступить, но Мадатов и Вельяминов настоятельно доказали ему необходимость принять сражение, и полная победа была результатом. Не будь тут Паскевича, персияне одинаково были бы разбиты ермоловскими генералами, и новая справедливая слава покрыла бы Ермолова. Теперь победные лавры лежали на голове Паскевича, открыв ему полную возможность повернуть дело в ту сторону, в какую он хотел.

И в то время как совершались эти знаменательные события, давшие войне такой счастливый исход, когда Ермолов сам грозою шел по возмутившимся ханствам, и, как по мановению волшебного жезла перед ним восстанавливались спокойствие и безопасность, между императором Николаем и Паскевичем шла деятельная переписка: Паскевич набрасывал на Ермолова и на всю его деятельность на Кавказе черные тени.

Паскевич прибыл в Тифлис, облеченный обширными полномочиями. Едва ли справедливы известия, что государь дал ему право объявить Ермолову о его смещении и самому занять его место; здесь, вероятно, современники смешивают Паскевича и Дибича. Но не подлежит сомнению, что государь был встревожен неудачами, говорил Паскевичу, что тот встретит Ермолова, быть может, уже на Кавказской линии, и под влиянием этой тревоги дал Паскевичу обширные полномочия и право писать обо всем непосредственно ему.

И Паскевич широко воспользовался этим правом. Облеченный конфиденциально чрезвычайной властью, он видел в Ермолове падающего соперника. Ермолов, со своей стороны, отлично понимал это и смотрел на Паскевича как на случайного временщика, старавшегося возвыситься за его счет. И уже от 7 сентября, немедленно по получении известия о шамхорской победе, он писал Мадатову: «Как хорошо случилось, что вы, любезный князь, сделали начало совершенно в подтверждение донесения моего, что распорядил я наступательные действия прежде прибытия генерала Паскевича. Думали, что мы перепугались и ничего не смели предпринять!.. Происшествие сие порадует столицу, а я ожидаю донесения о взятии Елизаветполя, где, может быть, также случится попугать мошенников. Дай Бог!..»

Естественно, что отношения между Ермоловым и Паскевичем сразу установились натянутые, а после елизаветпольской победы, в которой неприятеля не «попугали» только, а разбили начисто, они окончательно испортились. Паскевич мог теперь открыто поставить перед государем вопрос о действиях Ермолова. Ермолов же, казалось, самими обстоятельствами обвинялся в бездействии и ошибках, как бы опровергнутых действиями Паскевича, и не мог ничего сказать против фактов.

Скоро обстоятельства еще более обострили дело. Паскевич, мало знакомый со страной, но окрыленный успехом, стремился внести войну в пределы Персии. Ермолов не признавал это возможным до прибытия новых сил, и Паскевич прямо приписал все зависти Ермолова, желанию помешать ему. В то же время Паскевич сумел оскорбить и войска высокомерным отношением хотя и боевого, но парадного генерала к честному трудовому кавказскому солдату. Накануне Елизаветпольского боя он их учил маршировке и построениям и, недовольный выправкой, говорил шамхорским победителям, что ему «стыдно показать их неприятелю». Воротившись из-под Елизаветполя в Тифлис, он занялся разводами и парадами, в которых боевые, закаленные в походах и сражениях войска были с петербургской точки зрения далеко не сильны, – и довольным ими Паскевич не оставался.

Памятна старым кавказцам первая встреча Паскевича со знаменитым Ширванским полком, с этим «десятым римским легионом», как называл его Ермолов. Возвращавшийся в то время после многолетних походов по горам Дагестана и лесам Чечни и Черкесии, полк вступал в Тифлис, как вступал всегда и всюду, с музыкой и песнями. Веселые, бодрые, уверенные, что получат похвалу, проходили ширванцы мимо дворца главнокомандующего, с балкона которого смотрел на них Паскевич. Вглядевшись в одежду солдат, из которых многие вовсе не имели панталон и были в лаптях или в азиатских чувяках – дело весьма обыкновенное для тогдашних кавказцев, – Паскевич пришел в такое негодование, что прогнал полк долой со своих глаз, и ширванцы никак не могли уяснить себе, что такое случилось. Уже готовился грозный приказ по корпусу с объявлением строжайших взысканий полковому начальству. К счастью, Ермолов в качестве главнокомандующего признал за самим собою право отдать приказ и в самых сильных выражениях благодарил Ширванский полк за оказанные им в боях чудеса храбрости и за твердость в перенесении необычайных трудов и лишений, выпавших на его долю.

Вернувшись из похода, Паскевич не ограничился одними только военными делами, он почел себя вправе вмешиваться по всем частям управления и принялся разыскивать повсюду злоупотребления. При самом внимательном изучении документов того времени и донесений самого Паскевича невозможно найти даже намека на серьезное исследование им кавказских обстоятельств, – он просто ловил слухи и сплетни, притом от личностей совершенно не заслуживающих доверия, и этим еще более вооружал против себя всех. Неудивительно поэтому, что он писал государю: «Я одинок, совершенно одинок…» Но приписывал он свое одиночество интригам Ермолова.

Обо всех будто бы найденных им беспорядках и злоупотреблениях он, нужно думать, сообщал государю в общих чертах и прежде, но в рапорте от 11 декабря он почел возможным уже создать против Ермолова целый ряд обвинительных пунктов. Все они, в сущности, представляют, однако, только повторение того, в чем уже обвиняли Ермолова в Петербурге, – подтверждение тамошних слухов и толков о Кавказе, появившихся в новое царствование.


  • 4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации