Автор книги: Вера Фролова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 55 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
28 мая
Воскресенье
А весна-то какая! Весна царит в мире! Да уже и не весна – настоящее лето. Распустились в полный лист и сплошь покрылись белоснежными, словно восковыми цветами яблони и вишни, что растут вдоль дороги к панскому особняку. Даже стоящая возле нашего крыльца старая с корявым, замшелым стволом груша, и та принарядилась – кокетливо украсилась гроздьями бело-розовых соцветий, над которыми с восхода до заката солнца сонно гудит пчелиный рой. Буйно цветет сирень. В этом году ее так много, что издали Грозз-Кребс кажется задернутым лилово-бело-голубой пеленой.
Не переводятся букеты сирени и в нашем доме. Почти каждый день я ставлю в банке на стол свежесрезанные, резко пахучие голубые ветки. Их неизменно приносит чересчур внимательный Джованни, вручая с белозубой улыбкой мне пышные гроздья, каждый раз церемонно произносит по-русски что-то новое, видимо подсказанное насмешницей Ниной (от Бангера). Или – «От всиго сердця», или «Примьите с льюбовью»… И сегодня большой букет свежесломанной, с еще не успевшими обсохнуть капельками росы голубой сирени уже с утра лежал на нашем крыльце. Мне с тревогой подумалось – ведь этот взбалмошный итальянский парень обломает все кусты в хозяйском саду. Ну и всыплет же ему Бангер, когда спохватится!
Днем, когда мы с Нинкой повели Вольфа погулять к лесу (старая фрау милостиво разрешила), Джованни вдруг увидел нас со своего двора. Размахивая руками, то и дело увязая в рыхлой, влажной земле, он побежал нам наперерез, прямо через морковное поле (вот бы Шмидт увидел, представляю, какая истерика с ним произошла бы! Но он, слава Богу, сегодня в отъезде, в Мариенвердере).
Подбежав, Джованни широко улыбнулся: «Боносейрас, синьорите», затем запнулся на полуслове, смущенно переступил с ноги на ногу, наконец спросил, указывая на Вольфа: «Гуляйт? Шпациерен?»
– Да.
Нинка внезапно фыркнула, показала глазами на ноги Джованни. Его ботинки и низы брюк были сплошь в вязкой грязи.
– Посмотри, – сказала я. – Теперь ты получишь взбучку от Катарины и синьоры Амалии.
Он понял, беспечно махнул рукой: «А-а, все равно. Ганц игаль. – Потом наклонился к Вольфу. – Какая кароший хунд!»
Но Вольф внезапно свирепо оскалился на него, и Джованни тотчас проворно отскочил в сторону. Возле леса я отстегнула поводок от ошейника, и Волк, горячо лизнув меня в нос, стремглав скрылся в густо зеленеющей чаще, подняв при этом вокруг долго не смолкавший птичий переполох.
Я дала свободу псу, и он, запыхавшийся, счастливый, то гонялся по полям и по лесу, то принимался носиться с Нинкой наперегонки вдоль межи. Мы с Джованни в это время прогуливались по залитой солнцем лесной опушке. Между нами происходил разговор, который, наверное, немало озадачил бы и поверг в изумление любого непосвященного слушателя взволнованной мешаниной из итало-польско-русско-немецких слов, сопровождаемой энергичными жестами, взмахами рук. Но в общем-то, этот разговор оставил у меня не совсем приятное, тревожно-досадливое чувство, показался совсем зряшным, ненужным, потому что он снова в какой-то мере посягал на мою желанную свободу. Боюсь, что и вызвавшему этот разговор итальянскому парню он тоже ни веселья, ни радости не доставил.
Впрочем, что говорил Джованни и что я ему отвечала, я постаралась выразить в стихотворении, которое и сочиняла до позднего вечера, уединившись в своей кладовке. Вот оно:
Под чужим, неласковым небом
Расцвела голубая сирень.
Что ты ходишь за мною следом,
Как большая, упрямая тень?
Не ходи ты за мной, не надо,
Слов красивых не говори,
И не трать на меня эти взгляды,
И цветы ты мне не дари.
Ты хороший, я знаю, я вижу,
Только лучше тебе отойти.
Правдой я тебя не обижу —
Нам с тобою не по пути.
Говоришь мне о звездах, о море,
О чужой прекрасной стране.
Ну а мне вспоминаются зори
На далекой, родной стороне.
Не имею я против тоже,
Что Неаполь – это сказочный рай.
Только сердцу милей и дороже
Мой далекий, истерзанный край.
Не мрачней, не вздыхай бесконечно
И признаньем меня не неволь.
Как поймешь ты, южанин беспечный,
Всю тоску мою, горечь и боль?
Как поймешь ты, что в жизни жестокой
Не могу я Отчизну забыть
И что только любовь к ней, к далекой,
Помогает сейчас мне жить.
Ты спросил, может, друг виною?
Может, кто-то уж есть другой?
Нет. Пока друга нет со мною,
Но, я знаю, будет такой.
Верю я, что, минуя сроки,
Оживут мои робкие грезы,
И придет он – жданный, далекий,
Постоит у знакомой березы.
Сероглазый ли, чернобровый —
Я сама не знаю какой.
Близкий сразу, хотя незнакомый,
Понимаешь ли, – русский, свой.
Для него я и юности глянец,
Для него и любовь сберегу.
А с тобою, прости, итальянец,
Я ни петь, ни шутить не могу.
Не ходи же со мною рядом,
Как большая, упрямая тень.
Не лови мимолетные взгляды,
Не ломай голубую сирень.
3 июня
Суббота
Праздничный «файерабенд». Завтра – воскресенье, единственная в нашей нынешней скотской жизни отрада, когда хоть можно более-менее выспаться. А в остальном… Поздний вечер. Начало одиннадцатого. Все наши, кроме Миши, который отправился провожать Кончитту с Джованни, собрались в комнате, ведут о чем-то оживленный разговор – кажется, обсуждают сегодняшнюю очередную баталию со Шмидтом. Но вот постепенно затихли, принялись готовиться ко сну. Из своей кладовки мне слышно, как Сима совершает в кухне ежевечерний умывальный ритуал. Тонко звякает алюминиевый ковш о ведро, убаюкивающе журчит льющаяся в раковину вода… На крыльцо вышел перед сном со своей самокруткой взлохмаченный Лешка – в кладовку незримо просачивается ядреный махорочный дух… Сима окончила умыванье, теперь сопровождает трусливую Нинку в стоящий за углом дома туалет. Простучали по ступенькам быстрые, частые Нинкины шаги, за ними – медлительные, обстоятельные – Симины… Вернулся Мишка. Остановившись возле Леонида, перебросился с ним несколькими короткими фразами. Помолчали. Возвращаются, шаркают в коридоре шлерами. Глухо стукнула входная дверь, лязгнул накинутый на щеколду металлический крюк… В углу комнаты мама расстилает свою постель. Мне слышно, как, заправляя простыню, она несколько раз шаркнула по стене рукой.
Вот отправилась в кухню. Вновь зажурчала из крана вода. В коридоре что-то шмякнуло об пол – это неряха Мишка снова зашвырнул, куда попало, свои кургузые, с кривыми задниками шлеры. Скрипнуло певуче дерево – Миша полез на свою двухэтажную верхотуру. Немного повозился там. Вздохнул протяжно. Все. Угомонился.
Мама вернулась из кухни. Щелкнула выключателем. Коротко скрипнуло в углу – значит тоже улеглась. Сейчас начнет барабанить в стену, напоминать мне, что уже поздно. Так и есть. Бах… Бах… Глухо раздается из-за перегородки голос: «Кончай не делом заниматься! Пора ложиться!»
– Иду, – откликаюсь вполголоса я, но еще и не думаю трогаться с места. Я сижу на табуретке, подогнув под себя ноги, перед распахнутым в ночь окном. Вокруг темно, пустынно, тихо. Редкие звезды равнодушно подмигивают мне с черной высоты. И, словно бы зажженные от их далекого света, смутно мерцают в темноте свечи цветущего каштана, что одиноко растет на Эрниной половине огорода. По листьям молодых двухлетних саженцев, что выстроились вдоль забора, пробежал незримый легкий ветерок, на мгновенье в лицо пахнуло яблоневой прохладой. И – опять тишина, такая плотная, такая устоявшаяся, что невольно думается – да, полно, есть ли в этом мире война? Неужели где-то гремят орудия, взрываются снаряды и бомбы, раздаются человеческие стоны?
И вдруг ватную тишину ночи нарушает прекрасная, приглушенная расстоянием песня. Она доносится со стороны усадьбы Бангера. Я знаю – это поет Джованни, которому, видно, тоже не спится в нынешнюю летнюю ночь. Чистые, печальные звуки разносятся далеко окрест, тревожат короткий покой усталых полей, лугов, пастбищ. Вот в его мужественный голос вплетается другой – несмелый, нежный, тоже печальный и тоскующий. О чем поют эти итальянские брат с сестрой? Наверное, о своей далекой Родине, о прекрасном Неаполе, об оставленных далеко позади южных ночах, где, конечно, и воздух теплее, и темнота гуще, и звезды крупнее и ярче.
…Мамо сантанте фели-иче,
Мамо сантанте амо-ора…
Господи, какая красивая, выворачивающая наизнанку душу песня и какая светлая и одновременно чернильно-беспросветная грусть камнем лежит на сердце. Как хочется вырваться отсюда, из этой тесной кладовки, из этого душного, сковавшего тебя крепкими цепями рабства, нынешнего бытия, и полететь, минуя постылую черноту, туда – на Восток, где сейчас нет темноты, где июньские ночи светлы и серебристы, и где так легко дышится, и звучат другие, знакомые с беспечного, ромашкового детства песни.
Ладошкой я размазываю по щекам слезы, сморкаюсь в подвернувшееся случайно под руку забытое мамой мятое кухонное полотенце (как всегда, нет поблизости платка), торопливо кладу перед собой свой, уже исписанный на три четверти «стихотворный» блокнот. Букв почти не видно, но я, подчиняясь какой-то неведомой мне силе, которая заставляет меня сидеть здесь сейчас, перед распахнутым в ночь окном, лихорадочно, почти на ощупь, наугад, выплескиваю на бумагу слова, что рвутся непонятно откуда:
Снова вечер. Снова одиночество.
Вновь с собою я наедине.
И, как прежде, занимаюсь «творчеством»,
Разложив блокнот свой на окне.
Ночь неслышно, мягко опускается,
Словно синяя, большая тень.
С тихой грустью в вечность отправляется
Вновь прожитый, невозвратный день.
За окном, как легкое дыханье,
Ветер в листьях яблони шуршит.
Чья-то песня, песня ожиданья
Над землей притихшею звенит.
Тишина. В саду совсем стемнело,
Лишь струит каштан прозрачный свет.
Что ты, сердце? Или постарело
В девятнадцать непрожитых лет?
Почему-то грустно в вечер этот
Слушать песню дальнего певца.
Будто песня та не вся допета,
Будто нет в ней нужного конца.
Слов других, неспетых, несказанных,
Мне хотелось б в песню поместить…
Все. Нет, не получается у меня сегодня со стихами. Не то, не то, не то… Внезапно налетевший творческий зуд – наверное, такое состояние души и называется «вдохновением» – неслышно, легко ускользнул, как ускользнула, растворилась в ночи еще звучавшая недавно чужая, прекрасная песня. Снова зависла за окном гулкая тишина. Тишина и в моей душе. И только тоска, непроворотная, тяжкая, по-прежнему камнем лежит на сердце… Ладно. Радуйся, мама. Я тоже отправляюсь спать.
7 июня
Среда
Наконец-то! Дождались! Открыт второй фронт! Наконец-то! Англо-американские войска высадились на побережье Северной Франции, в Нормандии. Слава Богу. Значит, теперь на Восточном фронте дела пойдут еще лучше. Значит, отныне наши советские воины станут продвигаться на Запад еще быстрее. Значит, и для нас, невольников с Востока, засветился и начнет разгораться с каждым днем ярче вполне реальный луч свободы. Ох, хоть бы узнать, хоть бы узнать где-нибудь подробней об этом, таком долгожданном событии.
Кстати, первым, чисто случайно и, конечно, совершенно не желая этого, проинформировал нас утром об открытии второго фронта сам Адольф-второй. Шмидт вышел из дома «туча тучей». Мы с Мишкой сразу определили – опять, гад, не с той ноги встал, опять не в настроении. Голова втянута в плечи, взгляд исподлобья – колючий. Сейчас начнет выискивать, к чему бы и к кому придраться!
Вслед за Шмидтом показался шагающий вразвалку, хмурый, под стать хозяину, Мопс. Сладко, судорожно зевнув, он проследовал на свою попону, полуприкрыв глаза, в ожидании уселся там.
И надо же было так случиться, что у самого крыльца Мишка обо что-то споткнулся и растянулся во весь рост прямо перед ногами невольно отпрянувшего назад Шмидта. При этом задел безмятежно дремавшего на попоне Мопса. От неожиданности тот взвизгнул, подпрыгнул и, поджав куцый обрубок хвоста, стремглав кинулся прочь, вглубь двора, сбив при этом стоявшее на его пути пустое, гулко задребезжавшее ведро.
Все это произошло так неожиданно и выглядело так забавно, что я, мама и Леонид, конечно же, не сдержались, захохотали. Вслед за нами робко прыснула в рукав и осторожная Сима. Сдержанно улыбались стоявшие чуть поодаль Анна и Мита. Громко хохотали вышедшие из своего закутка заспанные, взлохмаченные Франц с Генькой. И тут-то Шмидт взъярился.
– Что развеселились?! – гаркнул он. – Обрадовались, бездельники, что ваши вельможные союзники наконец-то решились, подняли свои вонючие зады. Не надейтесь! Скоро захлебнется этот ваш второй фронт – у Вермахта по всему побережью Нормандии сооружены такие сверхмощные укрепления, которые никакими пушками, никакими снарядами не одолеть!
По нашим удивленно-заинтересованным физиономиям Шмидт, конечно же, сразу сообразил, что мы абсолютно ни в чем не сведущие, и от досады, что проговорился, взъярился еще больше.
– Ты что, – спишь на ходу? – набросился он на Мишу. – Лербасы проклятые! Сидят, наверное, по вечерам до полуночи, а утром вовремя не подняться. Совсем разболтались! Вот я буду теперь в десять часов свет отключать! – Он круто обернулся к Геньке, которая все еще не могла успокоиться и вдруг снова громко, невпопад хихикнула. – А ты, размалеванная кукла, все продолжаешь веселиться? – В его голосе послышались зловещие нотки. – Ну, ступай, повеселись на свинарник, там уже давно клети навозом заросли. Вот и порадуйся с форками! – И снова к нам – грозно: – Чего стоите, ждете? Все остальные – берите тяпки и марш в поле!
Как же всем нам не терпелось узнать что-то большее! Я попыталась разговорить на поле Анну либо Миту, но они или сами ничего не знают, или что-то знают, да только не хотят доставить нам радость.
Ждали газету. Во время обеда то я, то Мишка несколько раз выскакивали из-за стола, выглядывали на дорогу. Я первая увидела подъехавшего на велосипеде Дитриха, слетела с крыльца, выпалила с ходу:
– Какие новости? Что второй фронт?
Он протянул мне газету (я ее сразу же всю пробежала глазами, с сожалением убедилась – о событиях в Нормандии пока ничего нет), потом достал письмо, сказал, глядя на меня с непонятной усмешкой:
– Ну что – второй фронт… Это произошло вчера ночью. Англо-американские десанты высадились на побережье Нормандии с моря и с воздуха. Сейчас там идут бои.
Значит, все правильно! Второй фронт открыт, и он действует! Наконец-таки раскочегарились наши союзники! Вечером трое – Миша, Леонид и я – ходили к Гельбу слушать радио. О высаженных на северное побережье Франции англо-американских десантах передали очень скупо, буднично, словно бы так, походя. Будто для Вермахта это – рядовое событие, будто для славных защитников Рейха оно абсолютно ничего не значит. Вот брехуны поганые! После визита к Гельбу дружно пытались выпроводить Мишку к Степану – там наверняка англичанам известно многое. Но он заупрямился – мол, поздно уже, где он там кого найдет?
Вот когда я, кажется, впервые и по-настоящему пожалела, что здесь нет сейчас Роберта. Уж он-то обязательно прибежал бы в такой день к нам или, в крайнем случае, прислал бы с мальчишками письмо, полное восклицательных знаков. Мол, какое счастье, любимая, – наши наступают!! Мол, теперь, с открытием второго фронта окончание войны не за горами! Мол, надейся и радуйся, любимая, наш «грозз таг» приближается!!!
Ты чувствуешь, Роберт, я вспоминаю тебя сейчас тепло и с сожалением. Уверена, что и ты тоже в эти часы думаешь обо мне.
Да, а письмо оказалось от Маргариты. Она пишет, что, возможно, в этом месяце они с Гренадой выберутся к нам на пару деньков. Ну что же, тоже приятная весть.
10 июня
Суббота
Второй фронт. Происходящие сейчас на далеком Нормандском побережье события занимают умы всех, кто так истово жаждет свободы, жаждет вырваться наконец из тесного, затхлого, скованного невидимыми цепями рабства нашего нынешнего «остарбайтерского» бытия. По вечерам у нас теперь постоянно кто-то бывает – или из «Шалмана», или от Бангера, приходят русские либо поляки с других, ближних хуторов. Всех интересует газета. Заметки под общим названием «Военные действия в Северной Франции» прочитываются с огромным интересом и по многу раз. Но в них так мало говорится о самом существенном и так, на наш взгляд, все односторонне освещается!
Каждый вечер мы с Мишей, а иногда и с Леонидом ходим к Гельбу слушать радио, однако и там – либо явные недомолвки, либо откровенное вранье. Ну, не может же, не может, в самом деле, быть так, чтобы открывшие «второй фронт» союзные войска лишь ограничивались «боями местного значения»!!
В том, что это действительно вранье, мы убедились сегодня. Во второй половине дня, уже ближе к вечеру, на дальнее поле, где мы «хакали» сахарную свеклу, неожиданно прикатил на велосипеде Роже. Я узнала его издалека по белым, обрамляющим черные волосы вискам, по ловкой, мальчишеской фигуре и удивилась и обрадовалась одновременно – ведь сейчас мы наверняка узнаем что-то новое.
Бросив велосипед на меже, Роже торопливо побежал через борозды к нам. Приблизившись, улыбнулся приветливо, объяснил, что по поручению своего управляющего был в Грозз-Кребсе и не мог упустить приятную возможность повидаться с русскими друзьями. Миша удивился – как он сумел разыскать нас? Ну, тут особой сложности не было, – объяснил Роже. – Рискнул подъехать к нашему дому, а там, сидящая на приступке крыльца и чистившая картошку очень юная, однако не в меру смышленая мадемуазель не только объяснила ему, где он может найти нас, но и, выйдя вместе с ним на дорогу, даже показала, каким путем он должен ехать, чтобы не попасться на глаза «дураку Шмидту» (то-то он катил на своем велосипеде не по дороге от усадьбы, а по тропинке со стороны Венгеровского леса. Ай да Нинка, ну все-то она знает, все заранее предугадывает!).
Побросав тяпки, мы все, в том числе и Франц с Генькой, столпились возле Роже. Лишь Анна и Мита не оставили своих борозд, продолжая работу, время от времени искоса и неодобрительно посматривали на нас.
А Роже рассказывал нам вот что. Высадке англо-американцев предшествовала грандиозная, неслыханная доселе бомбардировка Нормандского побережья. Более двух тысяч тяжелых, груженных мощными авиабомбами самолетов атаковали с неба фашистские оборонительные сооружения. Оглушенные, растерявшиеся немцы попрятались в укрытия, что дало возможность союзным десантным войскам почти беспрепятственно высадиться с воздуха по всему побережью Нормандии. Одновременно через пролив Ла-Манш прошли тысячи американских и английских кораблей, с которых сошли на берег морские десанты.
Стремительный натиск союзных армий ошеломил немцев, – возможно, они ждали наступления англо-американцев совершенно в другом месте, поэтому и сопротивление их в первые часы было крайне беспомощным, незначительным. В настоящее время, сказал Роже, первоначально разрозненным десантным группировкам удалось объединиться, и они теперь наступают единым фронтом, причем вклинились вглубь Нормандии уже почти на 20 километров. Однако и немцы уже успели оправиться от первого шока, принялись оказывать им упорное сопротивление. Сейчас бои ведутся за город Канн (или Кан?).
Роже был очень взволнован. Ведь теперь и Франция, его милая Франция, скоро снова будет свободной и независимой. Он уверен: сейчас все истинные французские патриоты поднялись на борьбу с паршивыми оккупантами, презренными бошами[25]25
Немецкими захватчиками (фр.).
[Закрыть]. Победа близка! Он, Роже, в восхищении от своего генерала де Голля, который в самое тяжкое для страны время сумел сплотить простой народ – докеров, рабочих, крестьян, – создал боеспособное, поверившее в свои силы народное ополчение.
Как он, Роже, жалеет, что не может пробиться вслед за своим генералом через Ла-Манш. И как он мучается сейчас от собственной беспомощности и вынужденного бездействия. Но ничего. Еще не все потеряно. Скоро сюда придут русские, и тогда он пойдет с ними, вперед, до самой победы. Он, француз Роже, будет в русских рядах, потому что восхищается этими взвалившими на себя всю тяжесть войны людьми не меньше, чем своим генералом де Голлем, потому что в настоящее время французы и русские не только братья по оружию – они связаны более крепкими узами: у них, познавших весь ужас фашистского нашествия, одни, общие устремления и цели, одна, общая ненависть… Так, или примерно так, говорил Роже, и его ярко-голубые глаза попеременно загорались то радостью, то гневом, то надеждой.
Внезапно на дороге от усадьбы смутно донеслось тарахтенье мотоцикла Шмидта, и Роже поспешил ретироваться, распрощался с нами. На какие-то доли секунды он задержал мою руку дольше, чем у остальных, сказал с улыбкой: «Мне очень приятно, что я доставил тебе радость». И побежал к своему велосипеду, быстрый, ловкий, похожий сзади на подростка, легко перепрыгивая через зеленеющие борозды.
Радость и в самом деле он всем нам доставил большую. Ее не смог даже погасить своим обычным «ором» явившийся вскоре на поле Шмидт. Вообще-то, на этот раз нас подвели Анна с Митой, которые, пока мы разговаривали с Роже, успели продвинуться на своих бороздах далеко вперед.
– Давно всем известно, – разорялся Адольф-второй, – что русские и поляки отменные лодыри. Поэтому они и были всегда нищими, поэтому у них никогда и не будет ничего путного. Славянские фаули[26]26
Лодыри (нем.).
[Закрыть] и лербасы хоть бы брали пример со своих соседей-прибалтов. Тихие, скромные женщины никогда не перечат ему, своему властелину и хозяину, а вон как работают!
Я старалась не слушать Шмидта, срезая тяпкой сорняки, думала о том, что теперь действительно для Вермахта настали тяжкие времена – ведь ему приходится в буквальном смысле слова разрываться на три части. Конечно же, основные его силы по-прежнему привязаны к «страшному» Восточному фронту, но ведь одновременно надо сдерживать натиск союзных войск в Италии, а теперь еще и во Франции. Откуда же он станет брать резервы?
И еще я невольно думала о том, какой же все-таки славный парень этот француз Роже. Как он много знает, как верит в добро и в справедливость возмездия и как умеет заражать своей верой всех, кто рядом с ним. Я знаю, что он приехал сегодня к нам на поле больше из-за меня и что был рад нашей с ним встрече. Так же, как я обрадовалась встрече с ним. Я понимаю – мы оба симпатизируем друг другу. Но… но – и только. Наша обоюдная симпатия подобна вспыхнувшей спичке – мгновенно разгорается ярко, но тут же бесследно гаснет. Вот именно такие отношения, когда встретились – обрадовались, а разошлись – забыли, – как раз по мне, как раз наиболее приемлемы для моего нынешнего состояния свободного от всех сердечных привязанностей человека.
Ну а теперь о другом. Сегодня у нас торжественная дата – день рождения Миши. По этому поводу мама испекла вечером ватрушку и соорудила жаркое. В гости к нам пришли Павел Аристархович с Юрой, Михаил с Яном от Бангера, да Франц с Генькой. Усевшись за стол, мы все поочередно, шутя, потянули Мишку за уши – мол, теперь ты у нас совсем взрослый, совершеннолетний, как-никак немало уже прожил на белом свете.
Надо же, нашему Мишке 18 лет! Сегодня я словно бы впервые увидела, как изменился мой «братишка» за прошедшие два года. Помню, как пришли мы однажды в августовский полдень на обед и увидели сидящего в неловкой позе у края стола тощего, зеленого заморыша. Заморыш с жадностью хлебал из поставленной перед ним миски овощной суп, а затем, отставив, не без сожаления, в сторону пустую посудину и послюнявив палец, тщательно собрал со стола рассыпанные хлебные крошки. Мы были с ним тогда почти одного роста, а сейчас Миша выше меня уже на целую голову. Он возмужал, раздался в плечах, в его осанке появилась уверенность, осознание, что ли, собственной силы.
– Мишка, а ведь ты теперь почти совсем нормальный парень. И даже чуть-чуть симпатичный. Недаром, ту, май-то, в тебя Читка влюбилась, – не удержавшись, поддела я его и тут же получила от «юбиляра» легкую затрещину.
– Не болтай, май-то, того, что не надо, – краснея, пробормотал он. – А то как дам счас еще!
Вообще-то, Миша сидел сегодня за праздничным столом понурый и совсем не походил на именинника. Дело в том, что вчера у него опять случился дикий скандал со Шмидтом. Произошла безобразная сцена, во время которой Шмидт налетел на Мишку и ударил его несколько раз в ухо. А получилось все из-за Нинкиных кроликов. Как-то, в марте или в апреле (кажется, я не писала здесь об этом), фрау Гельб принесла в подарок Нинке двух лопоухих, недавно народившихся, ужасно симпатичных крольчат. «Ухаживай за ними, – сказала ей, – и у тебя к осени уже может быть потомство».
Нинка, конечно, была на седьмом небе от счастья и с тех пор почти все свободное время торчала в сарае, где Леонид смастерил для крольчат небольшой закуток. Мы все полюбили шустрых ушастиков, а Миша принялся регулярно носить для них из конюшни в своих необъятных карманах овес. На обильных кормах Нинкины питомцы росли очень быстро и уже вскоре из беспомощных, неуклюжих пушистых комочков превратились в гладких, откормленных, неторопливо-вальяжных, волооких красавцев, причем совершенно ручных.
Вскоре к семейству кроликов добавился еще и пугливый, тощий зайчонок, которого Леониду удалось поймать при вспашке поля. Однако новый постоялец так и не смог привыкнуть к неволе и, хотя кролики его не обижали, постоянно сидел нахохленный, дрожал с полузакрытыми глазами в углу закутка. Он упорно не прикасался ни к воде, ни к груде свежих овощей, ни к овсу, которыми заботливая, огорченная Нинка его постоянно пичкала.
Наконец, когда окончательно стало ясно, что зайчонок у нас не приживется, на «семейном» совете было решено: хватит. Нельзя дальше мучить животное. Видно, и для неразумного зайчонка воля – и дороже, и слаще всего на свете. В тот же день, пообедав, мы с Мишей направились в сарай, чтобы захватить окончательно отощавшего зайчонка с собой в поле и отпустить его там. Но зареванная Нинка, встав в дверях, даже не подпустила нас к закутку. «Я сама его отнесу именно туда, где Леонид нашел его, – вопила она. – Я знаю то место. Честное слово, отнесу! Я сама!»
Так и пришлось нам отступить. Нина сдержала свое слово, действительно отнесла бедолагу-зайчонка в густо зеленеющее ржаное поле, а встретила нас вечером с большим буро-фиолетовым фингалом на скуле… Оказывается, произошло там вот что: вместе с Нинкой, естественно, увязались и Ханс с Паулем, а также подоспевший к этому моменту Юра. Надо сказать, что теперь Павел Аристархович иногда отпускает Юру одного к нам, и они довольно мирно играют с Нинкой, а иногда и с Хансом, и с Паулем. Кстати, как недавно выяснилось, практичная Нинка лишь одного Юру допускала бесплатно к кроличьему закутку, а с Ханса и с Пауля неизменно взимала какую-то мзду – то яблоко, то булочку, то конфету, которые они с Юрой тут же съедали. Когда Сима случайно узнала об этом, она, естественно, страшно рассвирепела и, больно оттаскав юную предпринимательницу за косу, прочно засадила ее на целый вечер в угол.
Так вот, когда вся четверка добралась наконец до поля и когда Нинка под общий возбужденный гвалт опустила зайчонка на землю – произошло нечто непредвиденное. Ошалелый от внезапной свободы и, видимо, не поверивший в людское благородство, зайчонок испуганно прижался к земле и не трогался с места, а Ханс вдруг с диким, победным воплем кинулся на него.
– Это теперь мой зайчонок! – отчаянно кричал он, прижимая к груди дрожащий жалкий комок. – Он был сейчас уже ничейным, а я его снова поймал! Он мой теперь!
Естественно, тут же, на поле, произошла короткая, но очень яростная потасовка, в результате которой помятому, перепуганному насмерть зайчонку все же удалось благополучно скрыться в зеленях, а трое ее участников (Пауль – не в счет: во время баталии он стоял в стороне и горестно выл) получили «легкие телесные повреждения» – у Юры оказались поцарапаны обе руки и щека, у Ханса – как всегда, расквашен нос, а у Нинки – синяк на скуле.
Но я опять отвлеклась. Стала рассказывать о вчерашнем происшествии, а заехала – вон куда… Значит, вчера произошло вот что: Шмидт зашел в конюшню как раз в тот момент, когда только что распрягший лошадей Миша (он ездил в деревню, на мельницу), зачерпнув из фанерного отсека горсть овса, ссыпал его в свой карман.
– Ты зачем берешь зерно? – мрачно вскинулся на него Шмидт. – Вам что, мало того, что получаете от меня? Стали уже овес жрать?
– Я не для себя… Для кроликов, – промямлил растерявшийся, попавший впросак Миша. – Я взял в первый раз. Совсем немного…
– Какие еще кролики? – Изумлению и гневу Шмидта не было предела. – Откуда у вас могут быть кролики? Где взяли?! Кто разрешил? Дармоеды проклятые! Распустились здесь до невозможности. «В первый раз!..» То-то я замечаю, что мои лошади уже качаются от истощения, того и гляди скоро совсем падут! Лербасы! Фаули! Чтобы сию минуту не было никаких кроликов! Чтобы я не видел их никогда у вас!
Догнав выскочившего во двор Мишу, Шмидт сзади нанес ему своей лапищей удар в ухо. Потом еще. И еще… Как раз в это время во дворе показалась мама, которая шла с поля домой готовить обед. Уловив по бессвязным отрывочным фразам, в чем суть дела, она тотчас ринулась в гущу схватки, решительно встала между разъяренным Адольфом-вторым и колюче-ощетинившимся Мишей.
– Ай-яй, – сказала она с насмешливой укоризненностью Шмидту на своем обычном «диалекте». – Постыдился бы ты за такую кляйну лапы распускать и Михеля шляген! Ишь выдумал – пферды у него качаются! Да твои пферды еще жирнее тебя! Жмот ты поганый, вот кто… Это надо же, так позорить, так шмахенеть себя из-за какой-то несчастной кляйной горстки хафера! Эх, ду!
– Я тебе дам – «эх, ду»! – переключился тотчас Шмидт на маму. – Не твои «пферды», и не суйся! «Шмахенеть»! Научись сначала по-человечески разговаривать! Марш домой, и чтобы сегодня же у вас не было никаких кроликов!! Я покажу вам, как воровать из хозяйских закромов! Покажу «кляйне хафер»!
Словом, вот такие невеселые дела произошли у нас вчера. Но это еще не все. После обеда, пока мы были на работе, Шмидт явился в наш сарай с огромным ножом и собственноручно, под дружный рев Нинки, Ханса и Пауля, перерезал глотки у наших вальяжных, волооких, доверчиво-ручных кроликов. Вечером Леонид освежевал тушки (не пропадать же им), и вот сегодня на нашем праздничном столе красуется издающее восхитительный аромат жаркое.
Однако и на этом скорбные происшествия вчерашнего дня еще не закончились. За нашим праздничным столом сейчас отсутствует Нинка – надутая и хмурая, она, наказанная Симой, гордо сидит в одиночестве в уже ставшем для нее привычно-обжитом углу, что находится между маминой кроватью и камином, и нехотя, под сочувственные взгляды Юры, ковыряет ложкой в поставленной перед ней тарелке ржаную ватрушку. И на это ее заточение тоже есть веская причина.
Безмерно огорченная утратой своих любимцев, Нинка решила отомстить убийце кроликов. Она подговорила Ханса (правда, нам Нинка объяснила, что инициатором их затеи был Ханс, но, зная ее, мы, конечно же, ей не поверили), – она подговорила Ханса, и тот притащил из дома моток тонкой, прочной проволоки. Дождавшись, когда Шмидт, как всегда, с утра проследовал на велосипеде в деревню, они вдвоем натянули проволоку поперек дороги (примерно в 20–30 сантиметрах от земли) – от угла Гельбова забора до стоящей возле нашего крыльца груши, крепко закрепили ее. Расчет у мстителей был таков: возвращаясь домой, Шмидт, конечно, не заметит подстроенной для него западни и грохнется всей своей объемной массой на дорогу. То-то они тогда порадуются, то-то похохочут! Пусть этот злой человек пробороздит своим лицом землю, пусть даже сломает свой велосипед! Пусть! Будет тогда знать, как убивать чужих, бедных, таких хорошеньких кроликов… О том же, что им придется отвечать за свой проступок, эти два сорванца не подумали. А чего тут думать? Они спрячутся по своим домам, закроют наглухо двери, и пусть там хоть кто стучит – ни за что не откроют! Ну а если все же придется открыть – кто заставит их сознаться, что именно они натянули проволоку? Никто не заставит! Они ничего не знают, ничего не видели, ничего не слышали.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?