Текст книги "Русская красавица"
Автор книги: Виктор Ерофеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
ИМЯ: Тараканова Ирина Владимировна.
БЮСТ – 36, почему-то в дюймах, сведения липовые, Ксюша взяла из головы.
ТАЛИЯ – 24.
БЕДРА – 36.
РОСТ – 172 (см).
ВЕС – 55 (кг) (теперь разжирела).
ЗНАК – Дева.
МЕСТО РОЖДЕНИЯ: СССР.
ИДЕАЛЬНЫЙ МУЖЧИНА: богатая творческая личность.
ХОББИ: воспитание дошкольных детей (засранка!!!).
Итак, знакомьтесь: ИРИНА ТАРАКАНОВА, которую друзья зовут нежно Ирочка, скорбит и печалится, а повод непрост: не каждой молодой девушке суждено подержать в руках содрогающееся от старости тело великого (в масштабах их деспотической страны) человека, которого Ирочка любовно звала Леонардик (по имени итальянского художника, архитектора, скульптора, инженера и теоретика эпохи Возрождения (1452–1519), автора мирового шедевра «Джоконда» (Париж, Лувр, второй этаж, вход со двора)), но гений он или не гений и в чем гений – вопрос любви, однако Ирочка имела далеко идущие неприятности (буквальный перевод: неудобства) после его кончины – это факт, признаваемый ее ближайшими друзьями, которые, в частности, сообщили нам, что ей пришлось покинуть прекрасно оплачиваемую работу (стольник в месяц я получала!!!), но не будем затягивать наше представление, вы будете сейчас иметь возможность сами убедиться, что КРАСОТА ПОБЕЖДАЕТ СМЕРТЬ! (Это красиво!)
Насчет стольника было продолжение. Не успел появиться журнальчик, как ко мне пришли, тоже парой, американец с голландцем. Американцу было под сорок, красавец. Седоватый, с культурной стриженой бородкой, глаза с поволокой. Он все кивал, что бы я ни сказала, а иногда заламывал в бессилии руки и сокрушался, ударяя кулаком по колену. Пришел в шерстяных клетчатых брюках: сине-зеленых. Голландец, напротив, по своему внешнему облику напоминал бандита и подкрашивал усы в черный цвет. Взлохмаченный, курчавый, он во все стороны блестел очками и бойко чесал по-русски, потому что родился под Иркутском, и, по крайней мере, трижды надолго удалялся с непонятным заданием в уборную (а у меня там лампочка, как назло, перегорела!). Американец мне понравился, только он плохо понимал, но бандит ему помогал. Они достали длинные узкие блокноты и уставились на меня. А я в кимоно. Они выразили восхищение моим мужеством. Я весело хохотнула: лучше бы вы выразили восхищение моей женственностью! Они растерянно улыбнулись: было видно, что не дошло. Пять минут мы сообща пытались разобраться, что именно я хотела сказать: голландец понял первый и просиял, и объяснил, как мог, коллеге, который сочувственно, наконец, ударил по колену и стиснул челюсти, давая понять, что он тоже понял. Я сказала, что в журнале наврали про зарплату, и чистосердечно, по-предательски поделилась насчет суммы, а они говорят: то есть, значит, не в час, а в неделю? – Да не в неделю! – рассердилась я. – Вы же, говорю, под Иркутском родились! – Что было, то сплыло, – развел руками этот странный сибирский голландец. – А вы давно тут живете? – спросила американца. – О, да! – закивал он. – Два и полгода. – Ну! – думаю, однако на заданные вопросы отвечаю вежливо, а когда разговор зашел о вольности нравов, заметила, что решительно не одобряю всех этих западных штучек, особенно их пресловутую революцию, поскольку, говорю, она только все портит, так как ценность есть ценность, а когда ширпотреб, понимаете? то это против любви оборачивается, любовь, понимаете? это редкость, и это дорого стоит, не в материальном, конечно, измерении, а в смысле чувств, понимаете? (понимают), ну, вот и хорошо, хотите кофе? (не хотят), ну, как хотите, а они спрашивают: так вы – русофилка или, может быть, либералка? – Отвечаю прямо: я – никто, но я за любовь, потому что, – подчеркиваю в своем интервью, – занятие это божественное (вы люди семейные? – о, да!), ну, вот, я так и знала, но что обесценивание, инфляция любви, понимаете? наносит неизгладимый вред всему человечеству, вплоть, может быть, до угрозы войны (удивление), ну, потому что силы не на что расходовать (американец радостно: сублимация! – и кулаком по колену), да! и эту вашу революцию, а также всякие там непристойности нужно вообще отменить, так и напишите (заглядываю в их блокноты), непристойности, доступные каждому негру, а вы сами этот журнал выписываете? – моя жена не очень довольна на этот журнал! – сказал красавчик (Господи, как он мне понравился: смесь Редфорда с Ньюманом!), а голландец сказал, что он, посмеиваясь, если и покупает, то покупает покрепче, как махорку! ну, вот, и вообще: любовь надлежит вернуть в век более ранний, если не сказать девятнадцатый, потому что только там бушевали настоящие страсти и любили красивых женщин, то есть красавицы были в цене, и никто не посмел бы их обидеть. Однажды, на одном из балов, данных в Москве, император был совершенно очарован огненными черными глазами девицы Анны Лопухиной. Она вскоре была пожалована фрейлиной и приглашена жить в Павловске. Для нее было устроено особое помещение, нечто вроде дачи. Император являлся туда каждый вечер с чисто платоническими чувствами восхищения. Но царский брадобрей и Лопухин-отец лучше знали человеческую натуру и уверенно смотрели в будущее.
В один из вечеров, когда император оказался более предприимчивым, чем обыкновенно, Лопухина неожиданно разрыдалась, прося оставить ее, и призналась государю в своей любви к князю Гагарину. Император был поражен, но его рыцарский характер и врожденное благородство тотчас проявили себя. Суворову немедленно посланы были приказания вернуть в Россию князя Гагарина, очень красивого, хотя и невысокого роста человека. Император наградил его орденом, сам привел к его возлюбленной и в течение всего дня был искренне доволен и преисполнен гордости от сознания своего геройского самопожертвования. Щедрости его не было пределов: он велел купить три дома на набережной Невы и соединить их в один дворец, который подарил князю Гагарину. Лопухин-отец был сделан светлейшим князем и назначен генерал-прокурором Сената – должность чрезвычайно важная, напоминающая отчасти должность первого лорда казначейства в Англии. Брадобрей был пожалован в графы и сделан шталмейстером Мальтийского ордена. Он купил себе дом по соседству с дворцом черноокой княгини Гагариной и поселил в нем свою любовницу, французскую актрису Шевалье. Офицеры конной гвардии в ярко-красных мундирах не раз видели, как государь сам привозил его туда и затем заезжал за ним, возвращаясь от своей любовницы. Когда его величество со своим августейшим семейством оставил старый дворец и переехал в Михайловский, княгиня Гагарина, Анна Петровна, покинула дом своего мужа и была помещена в новом дворце, под самым императорским кабинетом, который сообщался посредством особой потайной лестницы с ее комнатами, а также с помещением вышеуказанного брадобрея, который, будучи турчонком, был взят в плен в Кутаиси. Намек на эти печальные обстоятельства мы находим в незаслуженно забытом стихотворении Тютчева, кого? ну, Тютчева, русского поэта! Тютчев! Нет, не так, первая буква Т., как Толя, ну, неважно, Федор Иванович Тютчев. – Федор Иванович? – закивал красавчик. – Как жаль, что в Советском Союзе отменили имена-отчества! – Как отменили? Когда? – ужаснулась я, сраженная новостью. – Я неделю не слушаю радио. У меня батарейки сели! – Голландец что-то заметил красавчику на непонятном мне голландском языке. – Ну, их так редко употребляют, – не сдавался американец. – Я был уверен, что отменили! – Короче, – закончила я, мужчины балдели от шороха и вида приоткрытой ножки (чуть-чуть приподнимаю кимоно) по щиколотку (показываю свою щиколотку: не интересует), как будто им всем было максимум по тринадцать лет! А что теперь? (не интересует). Теперь, говорю, хоть в-чем-мать-родила ходи, как у вас, например, мода на пляжах, где лежат вперемежку мужчины и женщины, и что мы наблюдаем, как рассказывает моя дорогая французская подруга? – Ноль внимания! Как будто вокруг куски несъедобного мяса! И это, спрашивается, красиво? Нет, говорю, я против равенства и (опять шевелится!) бесплатного разложения нравов, я за напряжение и запреты, а в условиях равноправия никакого любовного апогея, господа, так и запишите, не выйдет! Они поставили закорючки в блокнотах и провоцируют далее: не хотите ли в наши края переехать? А Ивановичи, со своей стороны, мне услужливо газеты показывают, а в газетах снимочки усеченные, у итальянцев даже полоски, будто они меня этими полосками приодели, стесняясь, и говорят Ивановичи: вы посмотрите, Ирина Владимировна, как использована ваша красота! Не по назначению! – Ну-ка, говорю, дайте! А они разные вырезки мне подсовывают и переводят:
РУССКАЯ КРАСАВИЦА БРОСАЕТ ВЫЗОВ!
Сомневаюсь: да верно ли вы переводите? – Верно, – и даже обижаются. Я с гневом: – Чушь все это! Какой еще вызов? Никакого я вызова не бросала, а вот то, что оскорбили меня в лучших чувствах любви – это правда, и нет такого положения, при котором воспрещается любить человека, пусть он даже старше тебя, а они говорят, полюбуйтесь: ОНА ПОСМЕЛА! – это ехидные сукины дети, французы, пишут, как всегда, исподтишка, вот шведская стряпня: НА РАНДЕВУ ЛЮБВИ И ПРОИЗВОЛА, а вот фашисты: ДЕСЯТЬ ФОТОГРАФИЙ, КОТОРЫЕ ПОТРЯСЛИ МИР. – Неужели, ликую, потрясли? А они, ухмыляясь: никого они не потрясли, грубая шпрингеровская брехня, это так, чтобы насолить, только вы тоже, Ирина Владимировна, хороша будете, ну, разве годится, говорят, нашей женщине, что называется, в калашный ряд, чтобы они всякую гадость про вас писали, ну, ладно бы, если с цветами, где-то в поле, как в древней Элладе, куда ни шло, мы против красоты никаких возражений, сами бы поместили на страницах… экспортного календаря, поддакивает Николай Иванович, или даже… нашли бы место! мы тоже, знаете ли, за смелость… вот… вы думаете, мы не понимаем?.. мы сами боремся с инерцией вкуса… если бы только от нас зависело… вы даже не представляете!.. всего боятся!.. а с цветами, ты как думаешь? а? где-нибудь на пригорке или у ручья, в камышах… я думаю: то, что надо!.. вот и я про то… я бы сам в ванной повесил (смеются)… но про стольник – это вы, Ирина Владимировна, сплоховали! Зачем? Не понимаю. Сор из избы. Мелочность какая-то… А жена бы не возражала, если бы в ванной?.. это твоя бы возражала, а моя – современная… но есть все-таки священные вещи… издевательство над трауром… да, это уж ни в какие ворота!.. и кто это вас надоумил, Ирина Владимировна?.. у вас, простите, между ног все видно… Это, Ирина Владимировна, извините за откровенность, неэтично… Вы все-таки женщина… – Неэтично? – взвилась я. – А этично меня за любовь с работы вышибать?! Это, по-вашему, этично, да?! – Качают головами: это не мы… мы – вот (указывают на значки с перышками), мы – пишем… но Зинаиду Васильевну тоже нужно понять… мы подумаем… кстати! если эти опять приставать будут (пряча вырезки в портфель), гоните их подальше, Ирина Владимировна, хорошо (обещаю), без них разберемся (прощаясь), и только я их выпроводила, звонят: на ломаном языке, ну, я, конечно, не могу не оказать гостеприимства: встречаю радостно в кимоно, а дворик у нас неприхотливый, можно сказать, пролетарский… Ой, не могу! Брыкается, сукин сын!
14
Вдруг шесть самых-самых красавиц Америки, вот их имена: Патти У., Ким С. (мисс не то Аризона, не то Аляска), Нэнси Р. (четырнадцатилетняя девчонка с капризным ртом), Наташа В. (русского происхождения, которая впоследствии утонет у берегов Флориды), Карин Ч. (потрясающие волосы) и шоколадная Биверли А. (мне довелось увидеть их групповой портрет, когда они съехались в один нью-йоркский бассейн и расположились у кромки изумрудной воды в решительных и непринужденных позах боевых соратниц Джеймса Бонда, Наташа В. даже с биноклем в руках, облокотившись на белые поручни, а на маечке Карин Ч. видны серебристые инициалы I. Т., а шоколадная Биверли угрожающе скалит креольские зубы, чтобы меня подбодрить), направили ядовито-любезный протест из 222 слов с требованием меня не обижать, а напротив, выражают восторг по поводу моей славянской отваги и шарма и предупреждают, что если Виктор Харитоныч и подобные ему фаллократы будут и впредь, то они поставят на ноги всех своих старых друзей и покровителей (включая трех нефтяных магнатов, тридцать пять сенаторов, семь нобелевских лауреатов, Артура Миллера, портовых рабочих Восточного побережья, канадских авиадиспетчеров, мозговой трест НАСА, а также командование 6-го Средиземноморского флота) и будут настоятельно их просить не дружить с моими недругами, и вместе с тем попутно узнаю, что их красота приносит им в среднем доход в триста долларов в час (в час!) и что они поэтому очень богатые, а Патти У. просто миллионерша. Ритуля звонит мне по телефону и, не в силах сдержаться, неосторожно кричит в трубку, что по радио об этом в последних известиях, а я в платке, с пылесосом в руках, лицо серое, бросаюсь к «Спидоле» с отломанной ручкой, и действительно: передают, я даже вся взмокла, ну, думаю, полный пиздец!
Однако вместо этого наутро меня навещают Сережа и Коля Ивановичи, при полном параде, в бежевых югославских костюмах, безукоризненный запах горьковатой туалетной воды, ботинки сияют, и очень вежливые, и говорят, что они зря времени не теряли и обнаружили наличие производственной ошибки, что, конечно, не очень красиво показывать то, что можно показывать только одному родному и близкому человеку, но что со мной тоже обошлись неправильно, в обход норм, и вина ложится на Виктора Харитоныча, которого занесло от излишнего усердия, и пусть отдувается сам, так как назначен отписать вспыльчивым красоткам письмо, где должен будет со всей откровенностью рассказать, хотя это не их дело, но раз уж интересуются, что я ушла с работы по собственному желанию от травмы, полученной во время смерти, а они, со своей стороны, предпримут меры, напишут статью, если только я буду способствовать, хотя другого выхода у меня нет. А я сижу, как вдова, и тереблю бахрому скатерти, и повторяю, кусая ногти: – Он бы меня защитил, если был бы жив! Он бы меня защитил… Он так меня любил! – Так и запишем, и достают из карманов шариковые ручки, и начинают писать, как Ильф и Петров, хотя я им еще ничего не сказала, а они вдруг сказали: а не хотели бы вы сами, Ирина Владимировна, написать письмецо этим ретивым дурочкам: мол, спасибо вам за заботу, за ласку, только зря, мол, волнуетесь, купаясь в бассейне, потому что со мной все в порядке и сведения у вас непроверенные; а я на это отвечаю Виктору Харитонычу: это где же со мной, Витек, все в порядке? Ошибаешься. А он нахохлился и говорит: ладно, хрен с тобой, ты видишь, что ты со мной сделала, никогда в жизни не писал я писем в Америку и вообще не любитель писать, и дедулю, старого человека, не сберегла от инфаркта, а я ему: дедуля тоже на твоей, Витек, совести, переволновался во время выступления, когда вы стращали меня каким-то мертвым генералом, а он говорит: ладно, не будем об этом, не знаешь подноготную, так и молчи, а ты, говорю, не груби, раз влип, сиди не чирикай, а он взял лист белой бумаги, прицелил перо и, вздыхая, вывел округлым почерком:
УВАЖАЕМЫЕ АМЕРИКАНСКИЕ БЛЯДИ И ПРОБЛЯДИ!
Как вам стало известно… Как нам стало известно… До нас дошло ваше письмо… ваше письмо… Должен сказать… Оно нас неприятно… неприятно… в то время, как наш коллектив… Должен сказать… Зачем? Зачем все это?.. Зачем вы не в свои дела?.. Вы – пешки в большой игре… Я тоже не молодой человек…
Он безнадежно задумался. Он с отвращением отложил золотое вечное перо, не сам он, признался, придумал меня мучить, а его научили, а я сказала почти что примирительно: давай, Витек, не будем ссориться, пиши лучше свое письмо, а я пошла, а он мне: погоди! Я, набычился, соскучился по тебе, замены не нашел, так с женой и остался…
Ой, врешь! Мне известно, с кем ты время проводил по кабакам, от Маргариты, что ли? а я говорю: тебе какое дело! Не верь ей, а жена у меня, сама знаешь, песок сыпется, не спеши, Ира, приляг на диванчик, ага, говорю, на диванчик, на котором концы отдавала, пока ты с Полиной торжествовал ваш позор, фиг тебе, разбежался! А он мимо ушей: ты, наверное, на мели? или эти стервы тебе миллион прислали? ничего они мне не прислали, даже на дубленку не разорились, но твоих грязных денег не возьму, и не думай, подотрись ими, раз лишние есть.
И завыл он, козлиная морда, от моих слов, обойдешься! ему обидно, а мне тоже горько, он настаивает, а я говорю со смешком: обратно в контору примешь? Хоть сейчас, отвечает, только, говорит, не сразу, потерпи, пусть немного шум спадет, чтобы не вышло, что под давлением, а я говорю: ну, и не надо, я свой стольник и так заработаю, не беспокойся, а он и не беспокоится: ты из-за меня знаменитой стала, а я из-за тебя дурацкое письмо пишу, злобно нахлобучил колпачок на свой паркер, и выгляжу в идиотском свете, сам, говорю, виноват, пойми, не по собственной воле, посоветовали, это, говорит, все происки всесильной Зинаиды Васильевны, что взъелась на тебя из-за панихиды, слезы не поделила, а мне – отдувайся! а помнишь, раньше… но я непреклонна, и говорю: лапуля, забудь об этом, не заводись, пиши лучше письмо, а он говорит: ты бы хоть журнальчик показала, а то я даже не видел. Еще чего! Дура, говорит, я никому не скажу, я посмотрю и отдам. Не веришь? Обойдешься! И пошла домой, а дедуля в больнице лежит: подыхай, старый хрен и изменник! Не жалко. И тут, между делом, появляется статья под названием «Любовь», однажды в среду, и я с удивлением читаю, что мои обязательные Ивановичи в самом деле написали статью под названием «Любовь», из которой, однако, понять ничего невозможно, но все-таки делаются косвенные намеки на то, что любовь, мол, дело святое, индивидуальное, и все, что свершается между двумя по взаимной привязанности, то красиво и только на пользу обоим, и не правы те, что норовят заглянуть в замочную дырку, нарушая покой и неприкосновенность, потому что все мы люди сознательные и готовы отвечать за свои поступки, и возраст, по классическому определению, значения не имеет, как порой думают, но что, мол, любят порой из-за океана сунуть нос не в свой огород, навязать чужое мнение, только любовь у нас имеет давние корни и глубокие традиции, взять хотя бы плач Ярославны в Путивле или «Троицу» Андрея Рублева, сами мы разберемся, так вот как бы пальцы себе не прищемили некоторые подсмотрщицы, несмотря на их броскую или, лучше сказать, хищную красоту и маловразумительные двести двадцать два слова, инспирированные некой гражданкой третьей страны, перемещенным лицом без определенных занятий, используя некоторые ведомственные недочеты, и снова приходят Ивановичи: ну как? По-моему, все правильно! А вам известен ли такой человек по имени Карлос? А что такое? Неужели убили? Ах, говорю, когда это было! Там все не по-русски разговаривали, а я немножечко выпила и не знала, где нахожусь, вот и стала танцевать, а я, знаете, как танцую! – могу показать, ну, как хотите… нет, честное слово! никакого такого Карлоса, нашли о чем вспомнить! Ну, ладно. Желаем вам, Ирина Владимировна, быть поскромнее, будьте здоровы, не зарывайтесь, ухаживайте за стариком, спасибо, мальчики, не беспокойтесь, учту, ну, пока, и уходят, а тут Мерзляков: приходит, звонит, завтра вечером с тобой люди хотят познакомиться, а я по людям изголодалась, все больше одна, наедине и при неразрешенной судьбе, хотя, чувствую, кажется, обойдется, несмотря на совокупность событий или благодаря, ум за разум, и отвечаю, что обязательно буду, только вдруг в дверь звонят в половине восьмого утра.
По характеру: выходка провинциальной родни. Только она, без уведомления, вторгается в жизнь спозаранку, с чемоданом, обмотанным бельевыми веревками. Что такое? Открываю. Я еще не проснулась, никого не жду, а тут звонок. Кто там? Припала к глазку. Шестимесячная химия и отдувается, как паровоз. Ты чего, открываю ей дверь, приехала?
Ни слова не пророня, кидается мне на шею и давай рыдать на всю лестницу! Доченька, всхлипывает, ты еще жива? Ты еще здорова и невредима? А я уж и не чаяла тебя больше увидеть. Мне Головня, Иван Николаевич, все рассказал, он по вечерам, сидя на голубятне, известия слушает и прибегает с безумным лицом: Антонина, беда! Рассказал – я так и села, отца тормошу, слышь, вставай! – бесполезное дело, махнула рукой и в Москву. Чемодан у нее черный, поднять невозможно, не насовсем ли она приехала? А дед где? В больнице. Ах! ах! – Погоди, говорю, разахалась, почему, ответь лучше, чемодан такой тяжелый, кирпичами, что ли, набила?
Ну, входи, раз приехала, не реви на лестнице, она чемодан внесла, так, говорю, сердце надорвать можно, совсем, что ли, чокнулась? а она говорит: отец ничего не понял, а Ваня-то Головня, он такой, вбегает к нам и кричит: Антонина, беда! Только что слышал, мол, про твою дочь, про Ирину передавали Тараканову, она, говорит, в журнале «Америка» на первой странице в-чем-мать-родила, дальше не понял: слышимость нынче плохая – то ли ее в Петропавловскую крепость, то ли куда подальше, только сорок миллионеров, собравшись, за нее задаток внесли, а самый главный, с русской фамилией, Владимир Сергеевич, как передали, застрелился у всех на глазах, и тогда ее обменяли на границе на пять центнеров кукурузы и один компьютер для прогноза погоды, вот так, и втаскивает в спальню неподъемный свой чемодан.
Я к ней внимательней присмотрела, вижу, в лице какой-то дефект, не синяк ли под правым глазом? Мама, спрашиваю, кто это тебя поцеловал? А!.. – отвечает, усаживаясь на низкий пуфик перед трюмо, так что обшивка трещит по швам, – а!.. ерунда! говорит, это я с буфетчицей в поезде подралась, как села, еще вчера, я у нее половину волос вырвала, из-за сдачи, она мне сдачу не додала, понимаешь, я ей даю пятерку, беру вафли «Северное сияние», а она говорит: что вы мне говорите, вы мне дали три рубля, на шум вышел повар, смотрел-смотрел на нас, значит, а потом ему надоело и говорит: я пойду лучше гуляш покушаю, а вы деритесь. Нам тогда тоже стало обидно драться, и мы перестали, но еще долго ругались, чтобы немного успокоиться, а когда под Москву подъезжали, взяли мы с ней в буфете портвейна и уже больше не ссорились, а вместе радовались, что драться перестали, и вообще она женщина неплохая, Валентина Игнатьевна, ну, просто Валя, понимаешь? у нее сын в этом году в институт поступил, в машиностроительный, славный такой парень, на нее похож, я, правда, сама еще не видела, а повар возвращается, поев гуляш, приходит и говорит: ну, что, девочки, перестали собачиться? А мы ему хором: иди ты в жопу, лысый черт! Мы так хохотали, то есть так хохотали, чуть Москву не проехали, а на вокзале простились: Валентина Игнатьевна поехала к своим, на Симферопольский бульвар, у них там двухкомнатная, правда, на первом этаже и комнаты смежные, но зато телефон, но она говорит, что приплатит и поменяется, ну, еще бы, ворует! а потом у нее на восьмом этаже знакомая есть, в райсовете работает, обещала помочь, может, слышала: Бессмертная? А повар-то, повар, лысый черт, он к себе в Тушино поехал – капусту тушить, мы так хохотали, а Валентина Игнатьевна меня в гости звала, не придете, говорит, обижусь, надо будет сходить, а этот – он в Тушино!
Тут моя ненаглядная мама начинает помирать со смеху, а я ее обрываю на полуслове и спрашиваю, уж не решила ли ты насовсем переехать? а она отвечает, что погостить, а сама глаза в сторону, а один, вижу, совсем заплыл. Смотри, говорю, станешь, как отец, одноглазой! Ой, говорит, и не напоминай о нем! Живет, говорит, ирод кривой, ничего ему не делается, проспиртовался насквозь, хотя лучше бы помер, и ему, и мне спокойнее будет, половину букв не выговаривает, и чем дальше, тем хуже, совсем молчуном стал, неделями слова не вымолвит, бывает, спросишь его: есть будешь? – он только мычит, мол, буду, он завсегда рад пожрать, это он любит, а чтобы по-человечески что сказать – не говорит, работать нигде не работает, а ведь профессия какая была: краснодеревщик! Да с такой профессией деньги лопатой греби, живи да радуйся, а он мычит и только есть просит, скорей бы подох, а теперь новую моду завел: кличет меня чужим именем, я сначала внимания не обращала, мало ли что, а потом прислушалась, слышу: он меня Верой величает!
Я ему говорю: ты в своем уме, старый пес? какая я тебе Вера, меня отродясь Тоней звали, слышь, Тоней! Антонина я! Антонина Петровна! Слышишь ты или нет? а может, кто его знает, он глухой стал, в поликлинику, думаю, его как-нибудь свесть, показать, да только стыдно перед врачами, куда его такого показывать, а тут, значит, вечером Головня прибегает, он у нас известия по радио слушает, сосед, ну, ты знаешь, его голуби с ног до головы обосрали, вбегает взволнованный: я про вашу дочь слышал! Я сначала не поняла, побежала, включила врунок, а он мне объясняет: я сам толком не разобрал, нынче слышимость плохая, тучи низкие, но сдается мне, что она в Америку уехала в обмен на сельхозпродукты. Я так и села: как в Америку! Быть этого не может! А он мне говорит: теперь все может. Я заплакала: как-никак единственная все ж таки дочь, и вдруг в Америку, ничего не сказав, а Головня божится: я точно слышал! В Америку уехала и стала миллионершей. Я говорю: ты иди еще послушай, может быть, еще что скажут, а он говорит: пойдем лучше у Полунова спросим, он тоже, когда не пьян, слушает. Пошли мы к Полунову: он как увидел меня, так руками и замахал, как на нечистую силу, а Головня его спрашивает: ты слышал? Нет, отвечает Полунов, а что? Врешь, говорит Головня, ты слышал. А Полунов в ответ: отстаньте вы от меня, а ты, говорит, Тоня, считай, что пропала. Я говорю: что случилось? А он ничего не говорит, отмалчивается. Ну, я ему пообещала бутылку принести, у меня в заначке была, приношу, а он мне, значит, бутылку взял, покачал головой и говорит: твоя дочь, Тоня, враг народу, и меньше чем расстрел не дадут! Стали мы с Головней у него выпытывать, говори, настаиваем, раз бутылку взял и уже ополовинил! Ну, он и рассказал, Полунов… Я так и села. А Головня, он мужик толковый, говорит: вот ведь какие, говорит, дела!.. Ну, я вещи собрала, ничего отцу не сказала, да он с голоду не помрет, я его знаю, кривого, прокормится, ну, я взяла и приехала сюда, как бы, думаю, окончательно не обидели мою доченьку, все ж таки кровь родная, ну, в дороге немножко подралась, только я тебе вот что скажу: это самая Валентина Игнатьевна, она мне сдачу не додала, понимаешь, я взяла вафли «Северное сияние», даю ей пять рублей, а она мне говорит, что я ей трешку дала, а у меня вообще трешки не было в кошельке, понимаешь? как я могла ей дать трешку? а что ее сын в машиностроительный поступил, это потому, что у нее связи, она мне рассказывала. Приезжаю, значит, сюда, на крыльях материнской любви, смотрю: не убили мою доченьку! Жива! У меня аж ноги подкосились от радости! Вижу: мама немного лукавит, однако ладно, говорю, приходи в себя с дороги, потом побеседуем. Тут моя ненаглядная мама начинает с утра до ночи покупать колбасу цельными палками, сыром лакомится и ванну принимает по три раза на день, отмокает, как она выражается. Отмокает так, что стены потеют, и песни из ванной доносятся, а потом моими французскими духами подмышки и прочие места своего стареющего тела натирает. Мне не жалко, но зачем без спросу берет? Ну, продолжает, раз тебя не убили, значит, пора нам с тобой начинать новую жизнь. Я, конечно, говорю своей маме, пахнущей французскими духами: мама, о чем ты говоришь? куда еще уезжать? – Как куда? В Израиль. – Что ты, мама? Какой Израиль? Мы же с тобой, говорю, не евреи! А что, говорит, разве туда одних только евреев пускают? Почему это им такая поблажка? Чем мы хуже их? Всегда они лучше умеют устраиваться, жиды пархатые! А потом подумала и говорит: а давай скажем, что мы евреи! А моя мама на еврея похожа, как я – на Чебурашку, и в ушах сережки за три рубля. Я говорю: сними ты их, не позорься! В Израиле, говорю, над тобой смеяться будут. И потом, говорю, ты себе представляешь такую страну, где, куда ни плюнь, одни евреи? Не может быть такой страны! – ужасается мама. А я говорю: вот что такое за страна, этот сраный Израиль.
А сама думаю: никуда я не поеду. Но со всех сторон, и друзья мои новые, и даже Харитоныч, все спрашивают: почему ты не едешь? Ты там теперь – знаменитость, миллионы людей на тебя дрочатся, разглядывая твои чернявые чулки, и Ивановичи тоже в понятном недоумении. И зачем это вы, Ирина Владимировна, с заграницей связались? На кой черт она вам сдалась? Вы бы лучше, Ирина Владимировна, в «Огонек» снесли, там бы вам с вашей-то красотой целый разворот дали, при полном нашем содействии, однако замечаю, что Владимира Сергеевича никто не вспоминает, по телевизору ни словечка не скажут, как будто наказали неприкаянную душу за мои ошибки, и стал медленно угасать великий человек, не прошло и полгода, а за границей, Ирина Владимировна, вы никому не нужны. А я говорю: будто я здесь кому-то нужна! Телефон молчит, словно за неуплату отключили… Заблуждаетесь, Ирина Владимировна, ваша красота еще пригодится для благородных целей, для этического воспитания в духе эстетики, а там что? – Там одно непотребство! А про себя недоумевают: чего не едет? Но я отвечаю близнецам: милые вы мои мальчики, у меня уже сиськи в разные стороны торчат, как у козы, ну, куда я такая поеду? Нет, говорю, из патриотических соображений никуда я с места не двинусь, и вообще языков не знаю, одни частушки, и англичанин в Ялте очень хохотал, когда я пела, забыв о жене, а та волновалась: у них две дочери, семья на отдыхе, и вдруг такой казус. Нет, говорю, никуда не хочу уезжать, ни в какую сторону горизонта, а давайте-ка лучше дружить и не обижать друг друга. Так я говорила. Дедуля тоже не находил себе места. Что же получается? – бормотал дедуля, гуляя в палисаднике под нашими окнами. Мы помогаем ВСЕМ. Мы помогаем Греции и Канаде, Исландии и Занзибару. А они что взамен? Кубинские сигары! От этих сигар только пожар может выйти! А я на старости лет погорельцем быть не желаю!
Его друзья по домино понимающе урчали в ответ. В полдень, когда солнце ударило из-за трубы и пенсионеры надели панамы, с дедулей случился сердечный приступ. Его положили в палисаднике на стол. Дедуля лежал посреди костяшек. Врачи опасались скорее не за жизнь, а за рассудок престарелого стахановца. Впрочем, ни за что они вообще не опасались! Они ходили, румяные и молодые, сверкая фонендоскопами и шутя с многоопытными медсестрами. Дедуля отчужденно лежал в койке, время от времени шевеля кадыком. Он лежал в койке и даже не ведал того, что меня в скором времени сбила машина.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.