Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Виктор Мануйлов
Жернова. 1918–1953. Книга одиннадцатая. За огненным валом
Часть 40
Глава 1
В последние дни учения на местности Двадцать третьего отдельного стрелкового штурмового батальона стали особенно интенсивными. Весь батальон перебрался в степь километрах в десяти от города Сталино, жили в палатках на берегу ставка, заросшего камышом и кувшинками, подъем в шесть, отбой в одиннадцать, кормежка не ахти какая, а все бегом, все бегом, так что люди, едва добравшись до постелей, падали на них и засыпали мертвецким сном, иные даже не сняв сапоги. Комбат Леваков сам следил за учениями, сам ставил задачи, исходя из одному ему известных установок, ротные стервенели, взводные надрывали глотки, подгоняя штурмовиков, а те сами себя называли шумовиками, кривя губы в ядовитой ухмылке.
Ясно было только одно: их готовят к боям, в основном наступательного характера, потому что каждый день отрабатывались одни и те же задачи: атака по сигналу ракеты, атака без криков, по ровному полю, изрытому воронками от снарядов и мин, оставшимися от минувших боев, атака стремительным броском на передовые позиции условного противника, гранаты в окопы и блиндажи, в доты и дзоты, короткие очереди по макетам, торчащим из окопов, и дальше, дальше… ко второй линии, к третьей, к жиденькой гряде пирамидальных тополей на самом горизонте. Там короткий отдых и тем же манером назад.
Были занятия и по удержанию рубежей: окапывание, атака настоящих танков, только не наших, а немецких, трофейных: пять штук T-IV, один «тигр» и две «пантеры», а за ними, изображая немцев, шла какая-нибудь из рот. Ну и стрельба… холостыми, конечно. Но таких занятий провели всего два, и не столько потому, что этого было достаточно, а по той причине, что в одном из танков вместо холостых в диске оказались боевые патроны, и пулеметчик, пока разобрались, успел убить и ранить полтора десятка человек. Разбирались следователи из военной прокуратуры, и чем это закончилось для танкистов, осталось тайной, а танки погрузили на платформы и увезли… тренировать другие батальоны.
Незаметно подошел ноябрь, зарядили дожди. Однако учения не прекращались. Зато стали поговаривать о близкой отправке на фронт. И все стали думать: скорей бы уж.
* * *
В один из таких дней, едва батальон вернулся с учений, промокший, вывалявшийся в грязи, едва был съеден ужин, состоящий из перловой каши с комбижиром, воняющим соляркой, и выпита кружка горячего чаю с куском хлеба и кусочком сахару, как во второй роте появился представитель «Смерша» старший лейтенант Кривоносов и, отозвав в сторону командира первого взвода лейтенанта Николаенко, передал ему приказ немедленно следовать в город, в комендатуру.
– Зачем? – искренне удивился Николаенко.
– Там объяснят, зачем, – отрезал Кривоносов, который и сам знал только то, что передал Николаенко. Зато он знал другое: ему в руки попало письмо Николаенко, адресованное какому-то старшему лейтенанту Солоницыну, в котором Николаенко писал, где служит и кем, и что очень недоволен такой службой. Письмо это Кривоносов переслал по команде, и, судя по всему, вызов Николаенко в особый отдел «Смерша» связан с этим письмом. Потому что, если бы Николаенко вызывали не по линии «Смерша», а по какой-нибудь другой, то не через Кривоносова бы отдали этот приказ.
Понял это и лейтенант Николаенко. Хотя и не сразу, а вслушиваясь в чавкающие шаги особиста, удаляющиеся вдоль строя палаток. И похолодел от дурных предчувствий. И тоже связанных с этим письмом. Черт дернул его отправлять письмо через батальонных письмоносцев, зная, что Кривоносов читает все письма, которые пишут в батальоне или присылают в батальон. Поэтому все предыдущие письма Николаенко отдавал на гражданскую почту, хотя и там без цензуры не обходилось. Так он ничего такого и не писал, а в гражданской цензуре сидят небось какие-нибудь придурки, которые ничего в армейской жизни не смыслят.
Но, думай – не думай, а делать нечего – идти надо. Николаенко доложил о вызове командиру роты лейтенанту Красникову, вскочил на подножку «студебеккера», увозящего в город опорожненные котлы из-под каши, и, пока ехали, все думал, зачем его вызывают, потому что никакой особой вины за собой не чувствовал. Ну, написал, что очень недоволен тем, что попал в такой батальон, ну и что? За это от фронта не освободят, в тыл не пошлют. И, в конце концов, решил, что вызывать могут и не обязательно из-за какой-то вины, а по другому поводу, если иметь в виду, что старший брат его служит в НКВД и даже, может быть, в том же «Смерше». И Николаенко успокоился, и в знакомое здание комендатуры вошел смело и даже весело: пусть видят, что он ничего и никого не боится, потому что бояться ему нечего, он не преступник, а боевой офицер, и не тыловикам, которые не нюхали фронта, распоряжаться его судьбой.
Он доложил помощнику коменданта о прибытии, и тот, глянув в свою тетрадь, велел ему подняться на второй этаж, где располагался особый отдел, к старшему лейтенанту Дымову. При этом посмотрел на Николаенко как-то весьма подозрительно, так что у того снова по телу побежали мурашки, и на второй этаж он поднимался уже не таким гоголем, а порядочно обеспокоенным, если не перетрусившим. Он даже почувствовал, что и руки у него дрожат, и во рту пересохло.
– А, черт! – сказал Николаенко вполголоса и остановился между этажами, решив покурить и успокоиться.
«Если что они за мной и числят, хоть бы и письмо, – думал Николаенко, – так исключительно по недоразумению. Да и числят что-нибудь пустяковое. Иначе бы не вызывали, а взяли бы тепленьким… как взяли летом сорок второго капитана Пронченко, который, напившись, орал, что везде сидят предатели и дураки, только поэтому немец опять прет, хотя никакой внезапности нет и в помине».
Докурив папиросу, лейтенант Николаенко несколько раз, успокаивая себя, вдохнул поглубже воздух и резко выдохнул, поднялся на второй этаж и в конце коридора нашел дверь под номером 27, постучал, открыл и вошел в узкую длинную комнату, в которой у самого окна сидел за столом человек и смотрел на него, Николаенко, но о том, что он смотрел, можно было лишь догадываться, потому что лицо человека было в тени.
– Я – лейтенант Николаенко, – произнес Николаенко с вызовом. – Мне сказали, чтобы я прибыл к старшему лейтенанту Дымову… Это вы – Дымов?
– Проходи, лейтенант. Я и есть Дымов.
– Чего это я вам вдруг понадобился? – начал Николаенко, подходя к столу и чувствуя, как на него накатывает раздражение: какой-то старлей заставил его трястись на машине, в то время как его взвод уже спит и видит третьи сны, а он, лейтенант Николаенко, уставший не менее других, должен теперь выслушивать этого… этого… А на чем он отправится назад? Пешком?
– Садись, лейтенант, – не отвечая на вопрос, спокойно промолвил Дымов. – И не лезь в бутылку. Если тебя вызвали, значит, надо было. – И Дымов отвернул в сторону лампу, так что отчетливо высветились его высокий лоб с залысинами, два ордена на груди, несколько медалей и нашивки за ранение.
Николаенко сел, развернув ногой стул, но совету Дымова не внял:
– Ты что, старлей, думаешь, у меня других забот нету, как тащиться..? – решил он показать, что ничуть не боится этого особиста.
– Заткнись! – тем же спокойным тоном оборвал его Дымов, не дав закончить фразы. – Заткнись и слушай, что я тебе буду говорить. А рот откроешь, когда я тебе разрешу. – И с этими словами Дымов откинулся на спинку стула и с насмешкой посмотрел на присмиревшего Николаенко. Затем продолжил: – Ты, небось, думаешь, почему я к тебе не приехал?.. А потому, что таких дураков, как ты, сотни, а я один, и за всеми не набегаешься. Так что заткнись и не вякай… Кури вот, – и Дымов толкнул к Николаенко пачку папирос «Пушка» и коробок спичек.
Но Николаенко даже не шелохнулся, глядя на Дымова ненавидящими глазами. Только на Дымова его взгляд не произвел ни малейшего впечатления. Он открыл папку и стал читать: «Батальон, в который я попал, называется штурмовым, а на самом деле это самый настоящий штрафбат, только сформирован из бывших офицеров, побывавших в плену и на оккупированных территориях, прошедших тщательную проверку в фильтрационных лагерях НКВД. Вместо того чтобы послать этих людей в действующую армию на офицерские должности, хотя бы и с понижением, их нарядили в солдатские гимнастерки и погонят на пулеметы, чтобы искупали свою вину кровью. И это в то время, когда в частях, сам знаешь, восемнадцатилетние мальчишки командуют взводами и даже ротами. Это не просто головотяпство, а преступное головотяпство…» Узнаешь? Кому писал, помнишь?
– Узнаю, – произнес Николаенко севшим голосом. – Но тут же вновь решил показать свой норов: – Ну и что? Что тут такого? Преступление? А я специально это написал, чтобы обратить внимание… Ты что, считаешь, что это хорошо? Майоры, подполковники в солдатских гимнастерках – это правильно?
– Заткнись! – снова оборвал его Дымов. – Правдоискатель выискался. Такие, как ты, только воду мутят на руку фашистам, а не помогают своей армии. Ты что думаешь? Ты думаешь, наверху такие идиоты сидят, что не понимают, что делают? Ты только тех видишь, которые в твоем батальоне. А сколько их вернули в строй командирами? Это ты видишь? Нет, не видишь. И не твое это дело видеть. Ты командуешь взводом, вот и командуй! А когда дослужишься до генерала, – если дослужишься, – тогда и будешь рассуждать, что правильно, а что нет. Это армия, а не бордель, не институт благородных девиц! И тебя сделали офицером не для того, чтобы ты свою армию критиковал, а чтобы грамотно воевал. Критиков и без тебя хватает…
Николаенко понимал уже, что, действительно, свалял дурака. И все потому, что с самого начала не нравилось ему служить в этом батальоне: все тут было не так, как в тех частях, в которых он до этого воевал, хотя и там всякой дури хватало. И письмо он написал лейтенанту Солоницыну, с которым подружился в госпитале, в ответ на его, в котором каждая строчка дышала желчью и презрением. Он, Николаенко, отправляя свое письмо не подумал, что ему придадут такое значение. А Солоницын писал о головотяпстве командования, которое гонит за ради наград солдат на пулеметы, что немцы воюют грамотно, в каждом их шаге чувствуется профессионализм, высокая выучка, а у нас солдат идет в бой, лишь три раза выстрелив по мишени из винтовки, что на поле боя он не соображает, куда ему стрелять, а завидев немецкий танк, теряет голову от страха. При этом Солоницын высказывался против отмены института комиссаров, чем, по его мнению, был подорван революционный дух армии, без которого «нам нечего даже думать, чтобы соваться в Европу, потому что мы идем туда мстить, а надо нести в нее идеи интернационализма и братства трудящихся всех стран». Таких писем – от Николаенко к Солоницыну и наоборот – наберется с десяток.
И вспомнив все это, Николаенко тут же покрылся липким потом.
– Дошло? – спросил Дымов, внимательно наблюдавший за лейтенантом. – Ну и ладненько. Скажи спасибо своему брату, иначе бы загремел ты сейчас по пятьдесят восьмой статье – только бы тебя и видели. И характеристики бы хорошие не помогли. А теперь слушай дальше: делу этому я хода не дам. Но это не значит, что оно исчезнет. Потому что зарегистрировано и все такое прочее. Так что, если ты кому-то еще писал нечто похожее, или если с твоей стороны еще такая же промашка выйдет, это письмо извлекут на свет божий, приплюсуют к другим, и тогда тебе и сам господь бог не поможет. Понял?
Николаенко молча кивнул головой.
– А теперь вот тебе письмо от брата, распишись в получении и топай назад. Спросят, зачем вызывали, скажешь, что за вот этим письмом. Понял?
– Понял, – произнес Николаенко, вставая.
У двери он замялся, подумав, что, может, лучше сказать этому Дымову о письмах Солоницына и своих, ответных, чтобы тот имел в виду и как-то там повлиял, если они откроются, но не решился. В конце концов, засекли только это письмо, а другим, видать, не придали значения, да и служил он тогда далеко от этих мест, а там своя цензура, а ему завтра-послезавтра на фронт, поэтому не стоит самому совать в петлю свою собственную голову.
На лестничной площадке он вынул из чистого незапечатанного конверта тетрадный листок бумаги. На этом листке было всего несколько строк, написанных размашистым почерком старшего брата: «Если бы я, Алешка, был рядом, набил бы тебе морду. Чтобы прежде головой думал, а потом рот открывал или бумагу пачкал. Пиши почаще матери, а то она обижается. Твой брат Степан».
Степан звание имел капитана госбезопасности. Может, этот Дымов знаком с его братом, иначе все могло пойти по-другому. И Николаенко, судорожно вздохнув, сунул письмо в карман и вышел в ночь.
Было темно, как в погребе. Моросил дождь. Идти в батальон – это он только к утру доберется, а утром снова в поле. И Николаенко, постояв немного на крыльце, чтобы глаза привыкли к темноте, отправился к одной крале, с которой познакомился на танцплощадке еще в сентябре. Он переночует у нее, а утром вернется в батальон на «студере» вместе с завтраком.
Краля жила в женском общежитии, в которое мужчин не пускали, но комната ее расположена на первом этаже, так что стоит лишь постучать в окно, окно откроется – и ему десяти секунд хватит, чтобы оказаться в комнате, в которой живут еще три девицы. Все четверо приехали с Ярославщины по оргнабору на восстановление Донецкого промышленного района. Случись подобное знакомство в мирное время, Николаенко к этой крале, пожалуй, и не подошел бы. Но в мирное время и краля его была бы другой, так что неизвестно, кто к кому подошел бы, а кто нет. Может, в то время он на ней бы и женился. А жениться, когда завтра могут убить, когда вместо тебя завтра к ней придет кто-то другой, потом третий… Нет, уж лучше все это оставить на после победы. Если доживет. Но еще лучше – пока об этом вовсе не думать.
Он влез в окно, разделся в темноте же под притворное сопение остальных девушек, скользнул под одеяло и, забыв обо всем на свете, стал шарить по горячему телу своей крали горячими же руками, задирая ночную рубашку и тычась губами в ее лицо. Краля засопела, обхватила ухажора руками и ногами, односпальная железная кровать с провалившейся сеткой заскрипела под ними и заходила ходуном.
Глава 2
В помещении бывшей столовой стоят в несколько рядов канцелярские столы – штук тридцать, не меньше, – за которыми сутулятся лейтенанты, в большинстве своем в возрасте от сорока до пятидесяти лет, многие с лысинами. Есть и молодые, бог знает какими судьбами попавшие в эту комнату, когда, казалось бы, место им только на фронте. Среди них почти не выделяются женщины, а если от двери, когда видны одни лишь ссутулившиеся спины, то не сразу разберешь, кто есть кто среди одинаковых гимнастерок, погон и коротко стриженных голов.
К дальней стене сиротливо приткнулся отдельный стол. За столом, под портретом Сталина, неподвижная фигура грузного подполковника, на его ноздреватом носу большие круглые очки. Подполковник похож на старого профессора, он видит всех, и все – при желании – могут видеть подполковника, но смотреть на него – отвлекаться от дела, а отвлекаться нельзя. Да и некогда.
Свет осеннего дня с трудом пробивается сквозь серые от пыли стекла окон, к тому же заклеенные крест на крест белыми полосками бумаги, поэтому на каждом столе горит настольная лампа, и от желтых пятен света, если прищурить глаза, создается ощущение, что ты попал в царство теней. Тем более что в помещении стоит непрерывный мышиный шорох бумаг и непрерывное же комариное зудение, волнами прокатывающееся из одного конца помещения в другой, то замирающее на мгновение, то усиливающееся до пчелиного гула. А бумаг много, ими заполнены мешки, теснящиеся в проходах возле каждого стола.
Первое ощущение каждого, нечаянно сюда заглянувшего: он попал в какую-то большую газетную редакцию, в отделение, где сидят корректоры. Если, разумеется, заглянувший бывал когда-нибудь в редакциях. Правда, там лейтенанты не сидят, там в основном девчонки, и они не зудят, а, чтобы не заснуть, кричат, читая газетные полосы, выискивая в них грамматические ошибки, заткнув уши ватными тампонами. А все остальное очень похоже.
Но это не редакция. И здесь не выискивают грамматические ошибки, хотя и читают с большим вниманием. Это отдел цензуры, через который проходят письма как из окопов, так и в окопы. Впрочем, не только туда и оттуда. Но и в штабы, госпиталя и всякие тыловые учреждения, то есть все, что шлют с фронта и прифронтовой полосы в тыл, а из тыла на фронт. А лейтенанты ищут в этих письмах военные секреты и политические высказывания, которые то ли по незнанию, то ли по глупости, то ли с умыслом появляются на исписанных торопливыми почерками листках.
Без военной цензуры нельзя. И тот факт, что она существует, есть жестокая необходимость. К тому же о ее существовании знают все – от маршала до рядового. Уже хотя бы потому, что все получают письма с черным или фиолетовым прямоугольничком печати, на которой значится: «Проверено военной цензурой». Следовательно, не пиши, чего писать не положено. Однако, увы, пишут.
Лейтенант Борис Васильевич Попов, человек не более двадцати пяти лет, весьма приятной интеллигентной наружности, к тому же в круглых очках с толстыми стеклами, сидит в самом конце, возле входной двери, и ему – поверх очков, потому что в очках он видит только то, что перед носом, – виден весь зал, видны все спины, головы и желтые пятна света. Царство теней – это его аллегория, которой он пользуется в своих стихах, читаемых иногда сослуживцам. Вот он разогнулся, потер поясницу, достал из мешка, стоящего справа, очередной треугольник. Не читая, как читают нормальные люди, а как бы сфотографировав надписи на конверте, зафиксировал главное: письмо из тыла в воинскую часть, из деревни. Развернул, побежал глазами по строчкам, тихо бормоча отдельные – ключевые – слова. Ему не нужно кричать, как кричат корректоры, грамматика и орфография ему до фонаря, ему важен смысл, однако бормотать приходится – верное средство от неминуемого желания спать. Ну, еще крепкий чай, стакан с которым всегда стоит на столе. Средство-то верное, но вчера Попов поздно лег спать по случаю небольшого сабантуйчика, устроенного одним из коллег в связи со своим днем рождения. Поэтому он старательно борется со сном, а сон борется с лейтенантом Поповым. И часто берет верх.
Вот и сейчас, пока доставал конверт, глаза вдруг непроизвольно закрылись, голова стала клониться к столу, сладкая истома наполнила совсем не военное тело Бориса Васильевича. Однако продолжалось это не долго: разве что несколько секунд. Потому что к стоячему воротнику гимнастерки, под самым подбородком, приколота деревянная прищепка, подбородок утыкается в эту прищепку – и точно маленькая молния пронизывает голову Попова. Он встряхивает головой, выпрямляется, отпивает большой глоток почти черного чаю и на какое-то время возвращается в состояние бодрствования. А руки уж сами развернули треугольник письма, глаза заскользили по строчкам, как, наверное, скользит над землею нос собаки, улавливая определенный запах и не обращая внимания ни на траву, ни на листья, ни на деревья и кусты. Не говоря уж о небе и других материях.
Попов имеет высшее филологическое образование, – как, впрочем, и многие его коллеги, – он преподавал в школе русский язык и литературу, поэтому образность мышления у него, что называется, в крови. К тому же считает себя поэтом, пока еще не признанным, в мечтах уносится в заоблачные дали, где он, окруженный другими поэтами, уже известными и даже знаменитыми, появляется перед толпой… нет, перед залом в Политехническом, где когда-то гремел Маяковский и многие другие, перед залом, заполненном интеллигентными людьми, красивыми девушками, и все они смотрят на него, – а девушки непременно с восторгом!.. – да, так вот, он выходит вперед и начинает читать… Он читает свои стихи – и это совершенно новое слово в советской поэзии о войне. И едва он заканчивает, как зал взрывается громом аплодисментов и восторженными криками… мэтры жмут ему руку, похлопывают по плечу, а в глазах у них зависть…
Боже мой! Как сладко пребывать в этих заоблачных далях! Век бы не возвращаться в этот пустынный зал, к этим манекенам, среди которых нет никого, кто бы смог оценить его еще не раскрывшийся талант.
И вдруг стоп: нос собаки… то есть, э-э, не нос, конечно, и не собаки, а глаз лейтенанта Попова задерживается, споткнувшись, на фразе, как если бы нос именно собаки уткнулся в источник запаха: «…а есть ничего нету одна надёжа на весну если не помрем с голодухи…» Попов еще раз, но уже вслух, перечитал эту фразу, затем вернулся к началу: «Милый мой сыночек урожай нонче почти весь вымок от дождей собрали вчетверо меньше прошлогоднего живем худо хуже некуда налогами замучили, а взять неоткуда почти все что собрали со своего огорода отдали в фонд обороны так что есть ничего нету одна надёжа на весну если не помрем с голодухи главное чтоб ты остался жив потому что последний из всех сынов остался и возвернулся бы к своим родителям иначе хоть ложись и помирай засим остаюсь твоя родная матерь и твой родный отец, а там что бог даст».
Борис Васильевич потер ладонями лицо, затем лоб и уши, взял, не глядя, приспособление, похожее на миниатюрную одноколесную тачку, только без емкости, в которую можно насыпать все, что угодно, и не с двумя ручками, а с одной, прокатил колесиком по начерниленной тряпочке в железной плоской коробочке и принялся гонять эту тачечку по письму, закатывая черным строчку за строчкой, оставив лишь обычное начало: «… а еще кланяются тебе…» и последнюю фразу про «… главное чтоб ты остался жив… а там что бог даст».
«Дикость наша», – вздохнул про себя Борис Васильевич, возвращая листку бумаги вид треугольника, но вздохнул вовсе не по причине деревенской дикости, выявленной в письме, а о своем, сокровенном, потому что был человеком не только образованным, но и весьма культурным, действительно интеллигентным, ну и как водится среди истинных интеллигентов, неудачником. И все по причине той же дикости, принимающей самые разнообразные формы и к настоящим интеллигентам не слишком расположенной.
Вернув письмо в прежнее состояние, он пришлепнул печать: «Проверено военной цензурой», бросил письмо в мешок, стоящий слева от стола, потянулся за следующим письмом в мешок, стоящий справа, при этом воровато глянув в сторону подполковника: подполковник смотрел в стол и, похоже, клевал носом.
Несколько писем прошли так, словно по чистому песку речной косы: не на чем глазу задержаться. Затем из мешка рука выловила конверт. Конверты были редкостью. Особенно с фронта. К тому же с конвертами лишняя возня: надо подержать над паром, вскрыть, прочесть, снова заклеить. Вытащив письмо, Попов побежал глазами по строчкам – по диагонали. Споткнулся на слове «произвол», замер, точно гончая, взявшая след, стал вчитываться в текст, но не с самого начала, а именно с того места, на котором споткнулся его взгляд:
«…произвол командного состава, часто не имеющего ни знаний, ни опыта, ни желания учиться военному делу, а как бы отбывающему каторжную повинность. Такие командиры почти не появляются на передовой, командуют по телефону или через посыльных, и знают только одно: „Вперед!“ А что там, впереди, их совершенно не интересует. Солдаты вынуждены лезть прямо на пулеметы, гибнут не за понюх табаку, артиллерия бьет по своим целям, авиация бомбит свои, а иногда и своих, танки выполняют свои задачи, то есть никакого взаимодействия между родами войск, никакого грамотного управления боем. Ну и, конечно, мать-перемать, кулак или пистолет в нос и „я вас под трибунал за неисполнение приказа“. И самое, пожалуй, отвратительное: ни жалобы в вышестоящие инстанции, ни чудовищные потери никак не влияют на таких командиров, на их положение…»
Борис Васильевич хмыкнул, полагая, что подобное может иметь место, но в исключительных случаях, следовательно, автор столкнулся с таким случаем, но сделал при этом непозволительное обобщение, что может расцениваться как дезинформация, направленная на деморализацию Красной армии. Вернув письмо в конверт, но не запечатав его, он сделал на конверте едва заметную пометку и положил его в отдельную папку. И принялся за следующее. В голове его при этом не отложилось ничего, никакой мысли или впечатления. Ничего, кроме механической констатации факта. И последовавших за этим механических же манипуляций. Да и то сказать: если после прочтения каждого или хотя бы одного из тысячи писем в голове откладывалась хотя бы самая малость, давно бы сошел с ума или нажил себе язву. Тут от одних запахов, идущих из мешков, может с непривычки вывернуть наизнанку, а если к этому да еще эмоции – то и говорить нечего.
К концу рабочего дня, продолжавшегося двенадцать часов с тремя получасовыми перерывами, в папке набралось писем, требующих особо тщательной проверки, не менее двух десятков – все больше критика командования и мечтания о том, как все перевернется и улучшится сразу же после войны. Эту папку Борис Васильевич сдал начальнику отдела подполковнику Гнесинскому вместе с бумагой, на которой в отдельных графах указаны фамилии и адреса отправителей и получателей, и короткое резюме по поводу содержания. Подполковник, в свою очередь, зафиксировал в своем журнале количество писем и передал папку в другой отдел, где сидели представители Смерша. Там письма проанализируют с точки зрения сохранения военной тайны и возможности выявления вражеской агентуры, часть писем вернут Гнесинскому, часть передадут в политический отдел, где занимаются вопросами морально-политического состояния армии и выявления антисоветских и антипартийных элементов. Затем некоторые письма проштемпелюют и отправят по адресу, но без вымарок подцензурного текста: начнется игра в кошки-мышки.
За окном дождит, однако…
И который день подряд
Воет тощая собака…
Бяка, драка, кулебяка…
И тоски зеленый взгляд…
– быстро записал в тетрадке лейтенант Попов и, вздохнув, вытащил из мешка очередной треугольник.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?