Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава 5
В Кисловодск Атлас приехал поздним вечером и сразу же направился к дому, в котором прошло его детство. На улицах было так же темно, как и в Минводах, но он нашел бы свой дом и с завязанными глазами: от вокзала десять минут хода, зеленый забор, арка из виноградной лозы, грушевые деревья по сторонам и зеленый же дом. Не очень большой, но и не маленький. Вот он сейчас минет переулок и…
Атлас еще не дошел до переулка, когда почувствовал, что улица как бы провалилась: ни справа, ни слева не было ни домов, ни деревьев, ни заборов – пустырь. На этом месте стояли дома евреев: парикмахеров, аптекарей, ювелиров, часовщиков, торговцев – не самых богатых людей этого городка, но и не самых бедных. А после революции владельцы этих домов стали комиссарами, чекистами, представителями советской власти – первейшими людьми, от которых зависела жизнь и благополучие всех остальных жителей. Разве что отец Вениамина, Соломон Атлас, не изменил своей профессии парикмахера. И не потому, что так уж любил эту профессию. Нет, совсем по-другому поводу.
– И куда они лезут? – ворчал он, брея или подстригая очередного клиента, в основном из евреев же. – Вот за это нас и не любят, что мы в каждой стране, где находим приют, лезем своим длинным еврейским носом в чужие дела. Сказано же у Екклесиаста: «Смотри на действование бога: ибо кто может выпрямить то, что он сделал кривым?» И еще: «Кто любит серебро, тот не насытится серебром; кто любит богатство, тому нет пользы от того; кто любит власть, тот будет унижен».
– Про власть у Екклесиаста ничего не сказано, – поправит какой-нибудь знаток Талмуда.
– Ну и что? – удивится Соломон. – Это только глупый считает, что если в книге мудрости что-то говорится про палку, то имеется в виду только палка, а не полено. А если про камень, то только такой, какой помещается в руку, но не про больший. Мудрому человеку пристало видеть шире того, что сказано.
Однако воздержание не помогло Соломону: часто сменяющиеся власти, набеги на город всевозможных банд, которые с особым старанием перетряхивали дома евреев, уверенные, что уж у кого-кого, а у них всегда найдется чем поживиться, уравнивали между собой всех: и тех, кто лез во власть, с теми, кто стоял в стороне. У Соломона поживиться было нечем, разве что его дочерьми шестнадцати, четырнадцати и тринадцати лет. Да только хитрый Соломон так вымазывал своих детей какой-то дрянью, что от одного вида их и запаха у бандитов перекашивало рожи. И все-таки старшую, Дору, однажды схватили на улице, и увезли неизвестно куда. Вернулась она через две недели, ободранная, как курица, едва прикрытая какой-то мешковиной, и вся в синяках, похожая на старуху с остановившимся взором. И пошла по рукам: то ли понравилось ей это, то ли умом тронулась. В конце концов, нашли ее в овраге с перерезанным горлом. Первой, не выдержав позора и горя, умерла мать, и без того болезненная женщина, а через два года, когда гражданская война закончилась и в стране все начало успокаиваться, отправился вслед за женой и Соломон. Попечение над сиротами взял на себя его брат, Иосиф Атлас. Девочек выдали замуж, мальчиков пристроили учиться ремеслу.
В начале двадцатых, окончив девятилетку, Вениамин уехал в Ростов, поступил в педагогическое училище, но проучился в нем всего лишь год: был по комсомольской путевке направлен на работу в милицию. Так с тех пор и не снимает с себя свою черную милицейскую форму.
Атлас медленно приблизился к тому месту, где стоял дом, в котором он вырос. Дома не было. Подсвечивая фонариком, он обошел пустырь, покрытый засохшими кустиками полыни и лебеды, то и дело спотыкаясь о торчащие из земли пеньки и черные головешки. Странно, но он почему-то уже давно готовил себя исподволь к тому, что найдет на этом месте нечто подобное. Он только не облекал это подобное в слова, не давал ему конкретного имени и не вызывал в своем воображении конкретного же образа. Может быть, поэтому он не почувствовал горя, а лишь тяжелое отупение… как после попойки. А еще его властно тянуло прилечь, и он даже пошарил фонариком, нет ли где подходящего для этого места. Но места не находилось, к тому же снова пошел дождь.
Накинув на фуражку капюшон дождевика, он побрел назад, к вокзалу, еле переставляя ноги и постепенно приходя в себя. Собственно, что произошло? Сгорело несколько домов, в том числе и дом его родителей, в котором должна была находиться и его жена с тремя детьми. Но это еще не значит, что и они сгорели вместе с домом. Не исключено, что они перебрались куда-нибудь еще, где потише… если, разумеется, такое место имелось вообще. Но он знал свою Соню, ее страх перед переменой мест, хотя обстоятельства могут толкнуть даже ее на что угодно. Не исключено, что она эвакуировалась отсюда куда-нибудь в Среднюю Азию или Азербайджан. Он ее разыскивает здесь, а она между тем… Так что ничего еще не потеряно, надо искать.
Открывшаяся в стороне дверь и полоска света, вырвавшаяся наружу, привлекли внимание Атласа. Он остановился, затем решительно свернул в сторону дома, из которого вышла женщина и теперь возилась с чем-то в темноте: похоже, брала из поленицы дрова.
– Эй, товарищ! – негромко окликнул он женщину.
– Кто там? Кто? – испуганно спросила женщина, разгибаясь и поворачиваясь в сторону Атласа.
– Вы не пугайтесь, гражданочка: я ничего плохого вам не сделаю. Я только хотел спросить…
– Носит вас тут нелегкая, – проворчала женщина.
Атлас, между тем, приблизился, пытаясь вспомнить эту женщину, и даже не ее самою, а тех, кто когда-то жил в этом доме. Но вспомнить не мог, разве только то, что в нем жили русские. И тогда он решал напомнить о себе:
– Моя фамилия Атлас. Я жил неподалеку отсюда…
– Атлас? Это который же Атлас? – в голосе женщины послышалось изумление.
– Вениамин. Я из Ростова. Может, вы слышали что-нибудь о моей семье?
– Вениамин? Как же, как же, слыхивала.
Она стояла, прижимая к груди охапку поленьев, и явно была в растерянности, не зная, как поступить. Атлас хорошо это видел, с напряжением всматриваясь в сумеречные черты.
– Ну, что ж, – произнесла она наконец сердито. – Заходи в дом, раз такое дело. Только не стучи сапожищами: дети спят.
И женщина распахнула ногой дверь, пропуская Атласа вперед.
Он вошел в маленькие сени с земляным полом, где в углу на лавке стояла кадушка с водой, рядом с ней лестница, прислоненная к стене и уходящая перекладинами в черный зев чердачного люка, веник из полыни, а вдоль стены растоптанные детские ботиночки и галоши разных размеров.
Из сеней они прошли внутрь. Душный воздух, насыщенный полузабытыми детскими запахами, квашеной капустой и кукурузной кашей, ударил Атласу в голову. Он глянул на свои вымазанные грязью сапоги и в нерешительности остановился у порога, от которого начинался плетеный из лоскутков цветастый коврик, чистенький, но ветхий, с протертыми там и сям дырами.
Женщина тихонько опустила охапку дров на загнетку русской печи, отряхнулась и повернулась лицом к Атласу. Скудный свет коптилки, стоящей на столе, едва освещал ее плоскую фигуру, черную кофту со множеством заплаток, такую же юбку, прикрытую ветхим фартуком, веревочные чувяки, похожие на лапти, изможденное лицо с большими черными глазами и тонким с горбинкой носом, черные же с седыми прядями волосы, выбившиеся из-под белой в горошек косынки. На вид ей было лет сорок, но, похоже, до этого возраста она не дотянула добрых пять или шесть лет.
– Вот, значит, ты какой стал, – произнесла женщина, покачав головой, и сложила на впалом животе узловатые руки. – Ну, что ж, раздевайся, коли пришел.
– Да я на минутку, узнать только… Вы не беспокойтесь, – заторопился Атлас, боясь, что вот здесь и от этой женщины, которую он все еще не может вспомнить, он и узнает всю правду о своей семье – всю страшную правду, потому что иной эта правда быть не может. – Мне только спросить – и я пойду… – продолжал он упрямо уговаривать то ли себя, то ли женщину все более деревенеющим от напряжения голосом.
– Быстро не получится, Веня, – произнесла женщина устало и судорожно вздохнула. И повторила вдруг с непонятным ожесточением: – Быстро никак не получится. Так-то вот.
Глава 6
Они сидели за столом напротив друг друга. Половина бутылки была выпита. Женщина, которую звали странным именем Рогнеда, рассказывала, подперев голову кулаком:
– Как немец пришел, так всех евреев заставили зарегистрироваться. Но не трогали. А в тот день… Я в тот день на рынке была, вещички кой-какие меняла на муку. И вдруг облава. Меня тоже взяли. А дома сын и дочка. Сыну восемь лет, дочке шесть. Уходя, я их в погреб спрятала. Всегда так делала. Потому что детей хватали и увозили в Германию. Говорят, опыты на них ставить. Поэтому у меня уговор с ними был: если со мной что случится, сидеть два дня тихо, а потом пробираться в горы, в аул, к моему двоюродному брату. Мы два раза ходили туда, так что дорогу они знали. Но я не верила, что меня схватят: я ж не еврейка. У меня отец русский, мать адыгейка. Правда, иногда меня принимали за еврейку, но это те, которые ничего не понимают, какие евреи, а какие не евреи.
– Да… Так вот, согнали нас, тех, кого взяли на рынке, в здание вокзала, – продолжала рассказывать Рогнеда монотонным голосом, глядя за спину Атласу неподвижными глазами, будто за его спиной кто-то стоял, кто не даст соврать. – Потом туда же стали пригонять еще евреев: женщин, детей, стариков. Были и молодые парни, и мужчины. Твоя жена Соня со своими детьми оказалась со мной рядом. Потом я помогала ей грузиться в вагон: у нее сумка была и котомка. И у всех других тоже были вещи: им дали несколько минут на сборы. А у меня небольшой узелок с вещами, которые я хотела выменять на продукты. Да так и не выменяла. Да.
– Среди евреев был один человек, с большой бородой, за старшего. Он ходил и составлял списки. Когда я сказала, что я не еврейка, он как-то странно посмотрел на меня, но в список все равно внес. Только значок поставил – крестик такой. И все. Я думала, что он скажет кому надо и меня отпустят. Но он то ли не сказал, то ли немцам все равно было. Два вагона битком набили, так что только стоять и можно было. Многие теряли сознание да так и висели между другими. Или падали вниз, и людям приходилось топтаться по ним.
– Привезли нас в Минводы уже утром. Из вагона не выпускали, люди ходили под себя. Вонь стояла страшная. И тут налетели самолеты… Наши самолеты, между прочим. И стали бомбить станцию. А на путях цистерны стояли… С горючим. Целый состав. Всё и загорелось. И наши вагоны тоже. Тут дверь открылась, все стали выскакивать наружу. Я схватила Давидика, сына твоего: он рядом со мной стоял, с ним и выскочила. И побежала, куда глаза глядят… Лишь бы подальше от огня. Никто нас не преследовал, потому что и немцы тоже спасались от огня и бомбежки. И только когда выскочили за станцию, по нас стали стрелять. Я кинулась к оврагу. Мальчишку тащила за руку. Он не упирался. Свалились с ним вниз. Куда делась Соня с двумя детьми, не знаю. Многих из тех, что бежали по полю к лесу, постреляли. Я видела, как они падали, слышала, как кричали.
– А в овраге нас оказалось всего несколько человек. Еще два еврея и еврейка. Я не знала, откуда они. Думала, что мы пойдем вместе, но один еврей сказал, что раз я не еврейка, лучше мне идти отдельно от них. И они пошли сами, а мы следом. Мы с мальчонкой шли по оврагу, а потом овраг кончился. Куда ни глянешь – везде поля, строения какие-то. Люди ходят. Эти трое вышли на поле и направились к лесу. А я решила немного передохнуть, потому что по оврагу трудно идти, да еще с мальчонкой. И тут вижу, на них закричали какие-то люди, те побежали, их догнали и стали бить. Тогда мы забились в кусты терновника. В самую середку. Изодрались об колючки. Там день и просидели. Ни еды, ни воды – ничего нету. Терпели. И он, Давидик твой, тоже. Не жаловался, нет. Все понимал. Только один раз спросил про маму. А что я ему могла сказать? Ничего. Потом, уже много времени прошло, слыхали мы, как ходили какие-то люди, разговаривали, немцев слышали, иногда стреляли недалеко – жутко было…
Рогнеда судорожно вздохнула, потерла руками лицо, заговорила снова:
– У меня знакомая жила возле вокзала: вместе в школе учились. Потом она за минводовца замуж вышла и уехала из Кисловодска. Так мы ночью пробрались к ней. Сутки просидели в погребе. Сижу и думаю: еще день – и дети мои пойдут в горы. А дойдут ли? Говорю своей подруге: пусть мальчик у тебя побудет, а я пойду. А муж ее ни в какую: найдут у нас жиденка – всем каюк. Забирай его, говорит мне, и уходи. Делать нечего, пошли. Четыре дня шли, всех боялись, кого ни увидим издалека, прятались. Города обходили. Уж не знаю как, а дошли. И Давидика твоего привела домой. Шел, хотя и оглядывался, и на меня посматривал. Успокаивала его, говорила, что мама придет обязательно, надо подождать, что идут они другой дорогой. Он все понимал, твой Давидик. И сам меня иногда успокаивал. А я даже не знаю, выскочила ли твоя Соня из вагона или нет. А если выскочила, смогла ли добежать до леса. Вряд ли. С двумя детьми далеко не убежишь. Тем более что одному всего два годика…
Выпили еще.
– Недавно приезжали тут какие-то евреи из какого-то комитета, – продолжила Рогнеда. – Важные такие. Говорят, аж из самой Москвы. Ходили по дворам, расспрашивали: искали, кто погиб из тех евреев, кого тогда вывезли в Минводы, кто выжил. Слыхала я, что выжили всего пятеро или шестеро. Ну и нас двое. А дома еврейские еще при немцах пожгли. Уж не знаю кто. Когда мы добрели до нашей улицы, головешки еще дымились. А мой дом стоял. И дети мои оказались в нем же: они так никуда и не пошли. Все четыре дня сидели в погребе и меня ждали… Такие вот дела, Веня.
– А… а Дав-видик… он… он здесь? – спросил Атлас, с трудом протолкнув слова через горло, сведенное судорогой.
– Здесь. Куда ж ему деться? Спит. Хочешь глянуть?
Атлас молча кивнул головой.
Рогнеда тяжело оторвала свое худое тело от табурета, взяла каганец, подошла к двери, тихонько отворила ее, поманила Атласа пальцем.
Три детские головки виднелись одна возле другой на широком топчане. Неверный свет каганца колебался над ними, делая их похожими друг на друга. Но Атлас сразу же узнал своего сына, хотя не видел его больше двух лет. И тут мальчик открыл глаза, увидел склоненную над ним женщину и тихо произнес:
– Ма-ма… – И снова погрузился в сон.
Атлас дернулся и кинулся вон из комнаты: его душили спазмы рыдания, которое никак не могло вырваться наружу. Лишь уткнувшись головой в угол дома, он выпустил из себя несколько хриплых стонов, затем торопливо закурил, оглядывая безжизненное пространство, как бы выплывающее из серой пелены раннего утра.
Атлас провел в доме Рогнеды три дня. Спал на чердаке вместе с сыном, который никак не хотел поверить, что перед ним настоящий отец.
– А где же мама? – спрашивал он, пытливо заглядывая в глаза Атласу и решая в своем детском уме, может ли папа появиться в доме без мамы. – А где Илюша и Руфина?
– Не знаю, – честно признавался Атлас.
– Вот то-то и оно-ооо, – назидательно тянул он звук «о», кому-то подражая.
– А ты помнишь, как мы с тобой катались на лодке по Дону? – спрашивал Атлас, пытаясь вызвать у сына воспоминания, связанные с рекой, а через них и о себе.
– По-омню, – неуверенно тянул Давид. – Я тогда был маленький, а папа большой. – И, оценивающе оглядев Атласа с ног до головы, спросил: – А где твоя зеленая тюбетейка?
– Дома осталась, – соврал Атлас, потому что у него никогда не было зеленой тюбетейки.
– Да-ааа?
Сын явно не верил ему и задумчиво смотрел вдаль. Возможно, его смущали шрамы на лице отца, так сильно его изменившие.
На третий день Атлас засобирался: вдруг блеснула надежда, что Соня жива или кто-то из детей, что она в Минводах, что он зря здесь теряет время, что московская комиссия могла и не найти всех, оставшихся в живых. Или искала и нашла, и отправила их в Ростов. Мало ли как бывает.
– У меня еще два дня, – говорил он Рогнеде. – За два дня постараюсь хоть что-то узнать определенное. А если не найду… В любом случае пусть Давидик побудет у вас: куда ж я его повезу? Я из Минвод поеду прямо в Ростов, определюсь там с квартирой, и тогда заберу… Может, всех вместе… А? Как вы на это смотрите?
Рогнеда долго молчала, перебирая тонкими пальцами сборки своей кофты, затем качнула головой:
– Нет, я никуда не поеду, – произнесла она тихо. – Тут мой дом, тут я родилась, тут дети мои родились… Буду ждать своего. Бывает, что похоронку получат, а он жив. Вот и я думаю: вдруг вернется. А если не вернется, что ж… Другие живут, и я проживу как-нибудь. А на счет Давидика ты не беспокойся: он мне как сын родной – не обижу…
– Вот об этом я и говорю…
– Нет-нет! Ты и там себе жену найдешь. Образованную. Зачем я тебе? У меня всего два класса. Нет, я уж тут как-нибудь.
Атлас не стал настаивать, потому что и сам не знал, как все сложится. Он отдал Рогнеде все деньги, какие были, все продукты, отрез сукна на шинель. Даже чемодан свой фибровый оставил за ненадобностью. Закинул за спину вещмешок и пошел к калитке.
И вдруг сзади крик:
– Па-пааа!
Вздрогнул Атлас и встал, будто по спине колом ударили, а в ногу уже вцепились детские ручонки.
– Папа! Папочка! Не уезжай!
Стоял Атлас, тискал руками своего сынишку и плакал навзрыд, не стесняясь ни слез, ни рыданий.
Пришлось остаться еще на день и уговаривать Давидика, чтобы подождал, что папе надо еще немного повоевать с немцами, а уж потом он вернется и заберет его с собой.
– И Рогнеду тоже?
– Хорошо, и Рогнеду тоже.
– И Колю с Катей?
– И Колю с Катей. Всех заберу.
– Честное слово?
– Честное слово.
– Честное коммунистическое?
– Честное коммунистическое.
– Честное ленинское?
– Честное ленинское.
– Тогда поезжай.
День Атлас пробыл в Минводах, но никаких следов своей жены и детей не нашел. Говорили, что станцию так бомбили, вагоны с бензином так взрывались и так все горело, что рельсы плавились, и мало кто оттуда выбрался живым. А кто не выбрался, от тех даже головешек не осталось. На поле же трупы были, но не так уж много, – это когда немцы стреляли по бегущим, однако женщин с малыми детьми среди них не обнаружили. На другой день эти трупы собрали и похоронили в общей яме. И комиссия из Москвы была, из Еврейского антифашистского комитета, проводила эксгумацию, фотографировала, записывала. А кто там и что, неизвестно.
С тем Атлас и уехал в Ростов. Не у него одного горе, а жить надо, и устраиваться надо, и сына растить тоже.
Через месяц, получив должность заместителя начальника городского следственного отдела, а вместе с нею и квартиру в только что восстановленном доме по Буденновскому проспекту, Атлас снова побывал Кисловодске, уговорил Рогнеду и забрал всех в Ростов. Как и обещал сыну.
Глава 7
Секретарь Сталина Александр Николаевич Поскребышев, низкорослый, под стать своему хозяину, но, в отличие от него, высоколобый, толстогубый, широкий нос сапожком, тонкие брови и узкие глаза, почти всегда полуприкрытые припухлыми веками, так что брови с щелками глаз выглядят четырьмя близко расположенными скобками, заключающими между собой нечто таинственное, а на самом деле – боязнь, что их малообразованного хозяина заподозрят в наличии недюжинного ума, сидел за столом в сталинском кабинете, пристроившись сбоку на краешке стула, слегка склонив над листом бумаги круглую голову.
Лист бумаги был письмом Уинстона Черчилля, главы британского правительства, адресованным Сталину, которое два часа назад доставил в Москву английский скоростной бомбардировщик. Письмо привезли в Кремль под усиленной охраной, срочно перевели, оно только что прочитано Поскребышевым Сталину.
Верховный Главнокомандующий выслушал письмо молча, попыхивая трубкой, глядя в пространство немигающими табачными глазами.
За окном притаилась глухая январская ночь неделю назад начавшегося сорок четвертого года, ни один звук не долетал в полумрак сталинского кабинета, разве что на темных оконных портьерах отразится потусторонний свет прожекторов, время от времени обшаривающих звездное московское небо, в котором уже почти два года не слышно подвывающего гула немецких самолетов.
У Сталина феноменальная память, но не в смысле дословного запоминания текста, а в смысле запоминания его сути, далее следуют выводы и план необходимых действий, завершающих логическую последовательность цепи. Но память памятью, а Сталину сейчас, как никогда ранее, хотелось еще и еще раз услыхать звучание текста, за которым ему виделся толстый, как боров, британский премьер, олицетворяющий всем своим независимым и надменным видом огромную Британскую империю, ее заносчивость, подкрепленную развитой промышленностью и могучим флотом, ее не остывающую многовековую вражду к России, а в последние годы – к Советскому Союзу.
Это было, может быть, сотое, если не больше, письмо Черчилля к Сталину за годы войны, и Сталин хорошо помнил их все, но не столько текст каждого из них, сколько постепенную смену тона, лексики, фразеологии, даже длительности фраз – всего того, что составляет подспудное содержание текста, независимо от желания его автора. В прошлых своих посланиях Черчилль был многоречив, увертлив, издевательски высокомерен, между строк его писем так и сквозила застарелая ненависть как лично к Сталину, так и к стране, которую он возглавляет. Даже и в этом, последнем, письме чувствуются глубоко скрытые отголоски прошлого, которые в любой миг могут прорваться наружу, зазвучать неприкрыто, как звучали они в двадцатые и тридцатые годы.
Сталин не верил Черчиллю в принципе. Как не верил Рузвельту или кому бы то еще, с кем связала война союзническим долгом советскую Россию. Он отлично помнил, как открыто, нисколько не таясь, обрадовался Черчилль, когда немцы напали на Советский Союз, тем самым сняв угрозу вторжения на Британские острова, угрозу, которой, как теперь стало ясно, и не существовало, потому что Гитлер хотел скорее видеть в Англии союзницу, чем врага. Тому подтверждение странная история с Дюнкеркским окружением британской трехсоттысячной армии и ее чудесного избавления от пленения. Тому подтверждение секретная миссия ближайшего сподвижника фюрера Гесса на Британские острова. Да и та странная война, которую вели союзники все эти годы против немцев, похожая скорее на потасовку между собой оруженосцев двух рыцарей, занимающихся пикировкой, вместо того чтобы обнажить мечи и вступить в смертельный поединок. Наконец, само открытие Второго фронта, как теперь становится все более ясно, направлено не столько против немцев, сколько против возможного освобождения всей Европы войсками Красной армии.
Сталин никогда не забывал, как лидеры западных стран старались надуть его перед войной, как юлили и финтили в сорок первом и сорок втором, он слишком хорошо помнил, как надул его Гитлер, чтобы на основе всего этого опыта не понимать, что связь между советской Россией и союзниками временна, что она продиктована сиюминутными интересами Америки и Англии, общими напастями, когда из двух зол выбирают меньшее.
Да, для Запада советская и коммунистическая Россия сегодня выглядит меньшим злом, чем гитлеровская Германия, хотя Россия, носительница коммунистической идеи, не отказалась от идеи мировой революции и по-прежнему намеревается посредством ее свергнуть западные демократии, провозглашая это свержение своей исторической миссией. В нынешних условиях этому ее стремлению вполне можно противостоять, не доводя дело до открытого столкновения, – разве что в крайнем случае. В то время как слишком зарвавшемуся Гитлеру нужно противопоставить только силу. Все эти годы войны они пытались ослабить Россию, даже помогая ей, а она стала еще сильнее. Теперь они хотят лишь одного: отодвинуть границу соприкосновения с ней как можно дальше на восток. В этом, и только в этом смысл и значение Второго фронта.
Ко всему прочему стало известно, что Черчилль отдал приказ собирать и складировать немецкое оружие, что в лагерях для немецких военнопленных поддерживается постоянная готовность к боевым действиям, чему может быть одно объяснение: он собирается использовать пленных против Красной армии, если возникнут к тому определенные обстоятельства. Ну и, наконец, тайные переговоры союзников с немцами, цель которых пока еще не выяснена, но сам факт говорит о многом, заставляя предполагать самое худшее, к чему безусловно надо готовиться заранее.
Именно таким представлялся Сталину взгляд на СССР с той стороны, именно поэтому он смотрел на противоборство двух социальных систем не только глазами главы государства и партии, глазами человека, исповедующего коммунистическую идеологию, но и – в силу необходимости – глазами соперников советской России и России вообще, для которых всякая борьба есть способ конкуренции, в которой выживает сильнейший. В этом процессе, как полагал Сталин, время работает на коммунистов, следовательно, все потуги Запада тщетны.
Такой усложненный взгляд на мировой порядок и на саму Россию, как некое целое, у Сталина выработался где-то с середины тридцатых. До этого взгляд его был значительно проще, он различал только два цвета: красный и белый, все остальные цвета казались несущественными, они как бы поглощались двумя основными. О полутонах даже упоминать не приходилось. Жизнь, однако, заставила Сталина глубже вглядеться в окружающий мир, увидеть его многообразие и поневоле считаться с этим.
Вот и мистер Черчилль… Что значит его письмо в этом плане? Оно означает вынужденное признание, немыслимое десять лет назад, не только определенной роли Советского Союза в мировой политике, а роли, можно сказать, решающей. И роли лично его, Сталина, тоже…
Отгремит война, все рано или поздно придет в некое неустойчивое равновесие, как бывало всегда в истории народов после великих потрясений, многое забудется, не станет самого Сталина, не станет Черчилля и Рузвельта, но останется их переписка и вот это последнее на сегодняшний день письмо; люди будут читать эти письма, до них станет доходить их подлинный смысл, следовательно, смысл происходившего в прошлом и происходящего в настоящем. И не только для нынешних поколений, но и для тех, кто родится после войны. Тогда, прочитав эти письма и проанализировав их, люди сделают свои выводы, и выводы эти с неизбежностью окажутся не в пользу западных демократий.
– Прочитай-ка мне еще раз то место, где говорится о боях на Западе, – негромко произнес Сталин, и Поскребышев стал читать ровным, тихим голосом, внятно произнося каждую букву:
– На Западе идут очень тяжелые бои, и в любое время от Верховного Командования могут потребоваться большие решения…
Сталин при этих словах хмыкнул: банальность этих утверждений очевидна, они доказывают желание Черчилля сохранить свое лицо. Тоже, поди, думает о будущем.
Поскребышев выдержал чуткую паузу, продолжил:
– Вы сами знаете по Вашему собственному опыту, насколько тревожным является положение, когда приходится защищать очень широкий фронт после временной потери инициативы. Генералу Эйзенхауэру очень желательно и необходимо знать в общих чертах, что вы предполагаете делать, так как это, конечно, отразится на всех его и наших важнейших решениях. Согласно полученному сообщению, наш эмиссар главный маршал авиации Тэддер…
– Про Теддера пропусти, – велел Сталин. – Очень он тут нужен.
Поскребышев скользнул глазами по тексту, нашел нужное место, стал читать дальше:
– Я буду благодарен, если Вы сможете сообщить мне, можем ли мы рассчитывать на крупное русское наступление на фронте Вислы или где-нибудь в другом месте в течение января и в любые другие моменты, о которых Вы, возможно, пожелаете упомянуть…
– Достаточно, – остановил Сталин своего секретаря, усмехнулся в усы, прищурил глаза, заговорил, поглядывая сверху на склоненную голову Поскребышева, но заговорил совсем не о том, о чем надо бы говорить в столь ответственную минуту:
– Ты бы, Поскребыш, побрил свою голову, что ли, под Котовского. А то ни то ни се, будто бильярдный шар, испачканный ваксой.
– Как прикажете, товарищ Сталин, – ответил Поскребышев, не поднимая головы, все тем же негромким внятным голосом.
Поскребышев привык к подобным насмешкам Сталина над собой, и это было не самое худшее. Он привык к вспышкам его гнева, грубости, хамству, даже к издевательствам, которые в трудные для Сталина минуты обрушивались на безропотную голову его секретаря, особенно тогда, когда что-то получалось совсем не так, как хотелось Сталину, а он либо не мог изменить сложившееся положение, либо оно вообще не зависело от воли Генерального секретаря партии и Верховного Главнокомандующего. Что ж, на то он и секретарь Сталина, чтобы терпеть его выходки, быть громоотводом, мальчиком для битья. Зато во всем – и даже в этом своем унижении – Поскребышев не без внутренней гордости и удовлетворения видел свою необходимость для Сталина и был почти уверен, что другого человека найти на его место практически невозможно. К тому же Сталин не любит менять ничего, к чему привык и что играет в его жизни как бы подсобную, второстепенную роль. Он не любит менять мебель в кабинете и своей квартире, не любит менять обслуживающий персонал, и даже подземный кабинет для него соорудили как копию кремлевского, только значительно меньших размеров. Сталин не женился в третий раз еще и потому, что закоснел в своих привычках, а новая жена с неизбежностью эти привычки начнет рушить. Поэтому он обходится случайными связями со случайными женщинами, которых ему подбирает и поставляет начальник охраны Кремля генерал Власик.
Знал Поскребышев и о том, что Сталин чрезвычайно мнителен, и мнительность его все более разрастается с годами, что он боится покушений на свою жизнь, боится соперничества со стороны своих соратников, боится болезней, врачей, охраны, боится своего секретаря, помощников, советников – практически всего, что его окружает и без чего он не может обойтись ни в обыденной жизни, ни в работе. Но, боясь всего, Сталин все-таки умеет преодолевать в себе эту боязнь, не показывать ее никому, – и за это Поскребышев преклонялся перед Сталиным, потому что боялся и сам… всего того же плюс Сталина.
Между тем Сталин уже забыл про голову своего секретаря, которую неплохо было бы обрить, эта голова лишь на минуту отвлекла его мысли от главного, сняла внутреннее напряжение, успокоила. Что, собственно говоря, произошло? Ничего особенного. То есть произошло то, что и должно было произойти. Более того, он это предчувствовал, даже предвидел давно, может, и десять, и двадцать лет назад.
Сталин уходил по ковровой дорожке к двери, в его ссутулившейся фигуре, опущенных плечах Поскребышев, слишком хорошо знавший своего хозяина, уловил усталость, которая наваливается на человека, слишком долго несущего непосильную ношу и буквально на минуту эту ношу сбросившего, чтобы оглядеться, далеко ли еще нести.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?