Текст книги "Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка"
Автор книги: Владимир Качан
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Москва
Тогда мы тоже прыгнули с места… Иначе это действие никак не назовешь. Прыгнули из привычного и даже, можно сказать, любимого места – в сторону Москвы. Миша после школы поступил поначалу в Рижский политехнический институт, а его гуманитарный друг, соответственно наклонностям, – в Латвийский государственный университет на филологический факультет. Недолго они там проучились. А пример Задорнова лишний раз показывает, что закостенелых наклонностей не бывает. Склонность к точным наукам на первом этапе жизни совсем не помешала ему потом оказывать гуманитарную помощь соотечественникам своей пламенной сатирой. Что же касается его друга, то он вернулся к филологическим изысканиям вот только теперь. Но уехал тогда в Москву первым, оставив друга Мишу собирать вещи. Через три месяца всего после начала учебы в университете. Оба уже были отравлены школьным драмкружком, и на большую сцену тянуло их. Большая сцена ждала пытливых юношей, решивших познавать жизнь именно через нее, а не через некрасивые и неприятные реалии. «Искусство – это попытка создать рядом с реальным миром другой мир, более человечный», – сказал хороший французский писатель А. Моруа, и юноши были с ним совершенно согласны. Впрочем, нельзя сказать, чтобы большая сцена их так уж ждала и стояла с цветами на Рижском вокзале, – до нее еще было далеко. Володе надо было еще сначала проучиться четыре года в театральном училище им. Щукина, а Мише – перевестись из Рижского политехнического института в Московский авиационный. Это случилось через год. Путь на большую сцену был отнюдь не прямым, а окольным – через другие профессии и институты совсем не сценического профиля. И, представьте, большая сцена дождалась Мишу даже быстрее, чем Володю, несмотря на то что тот уже учился в театральном институте. Это была большая сцена ДК МАИ. Впрочем, в создании материальных ценностей он тоже участвовал, он даже делал что-то для двигателя пилотируемого космического аппарата «Буран». Уж не это ли обстоятельство (ужасаюсь я дерзкой мысли, посетившей меня сейчас) сыграло решающую роль в биографии самого «Бурана», превратившегося в конечном итоге из гордости нашей космической техники в абсолютно гуманитарный объект культуры и отдыха в соответствующем парке? Если бы не задорновское участие в нем, может, он и не стал бы аттракционом, пародией на себя, может, судьба сложилась бы у «Бурана» иначе, если бы зловредный вирус задорновского юмора в него не попал.
А в МАИ была тогда очень развита самодеятельность, Задорнов в нее включился со всей своей энергией и опытом, приобретенным в Риге, в КВНах и прочем, и в кратчайший срок стал ее лидером. Но и этого ему было мало, и он организовал там агиттеатр, который потом объездил полстраны, стал лауреатом премии Ленинского комсомола (что тоже применительно к Задорнову парадоксально), и именно в нем, в агиттеатре, производились первые сатирические опыты будущего любимца российской эстрады. Он брал в спектакли своего театра наши с Филатовым песни и их инсценировал. К тому времени стали уже появляться и другие песни – на стихи Шпаликова, например, и их Миша тоже брал. «Так ковалось его мастерство», – вот так эпически закончим мы хотя бы на время разговоры о Мише.
Бело-розовая пастила для Леонида Филатова, постюбилейный десерт
Почему-то в студенческие годы из еды Филатов больше всего ценил рыбные палочки и бело-розовую пастилу, расфасованную такими прямоугольными брусочками, то есть самые дешевые, непритязательные и даже несколько оскорбительные для гурмана продукты. Это загадочно… Быть может, эти палочки и брусочки были неким фаллическим символом, ироническим предзнаменованием того периода, когда разухабистая журналистика приклеит ему ярлык секс-символа, супермена и наш доверчивый народ поверит, несмотря на очевидную субтильность данного «субъекта Федерации». На это сам Филатов реагировал с комическим ужасом: «Что они, с ума посходили, что ли?! Я ведь даже не на каждом пляже рискую свое тело показать». Однако, если уж тебя народ назначил секс-символом, то сиди тихо, не сопротивляйся, это скоро пройдет.
Филатов никогда не наращивал мышцы и пренебрегал даже утренней гимнастикой, а если и насиловал свое тело, то уж никак не тренажерами. Он курил. И это упражнение до сих пор остается любимым. Однако концентрация воли, мысли и энергии в нужный ему момент была такова, что он ничего не боялся, и было такое впечатление, что если он сильно захочет, то может размазать по стенке любого атлета, даже свечу погасить, не прикасаясь к ней, как это делают в кино ведущие представители восточных единоборств. Концентрация воли и мысли повышала у него температуру, температуру любви или ненависти, а потом, как следствие, рождала сжатую и точную энергию слова. Лёнино слово могло если не убить, то больно ранить. Двумя-тремя словами он мог уничтожить человека, находя в нем то, что тот тщательно прятал или приукрашивал в себе. О, этот яд производства Филатова! Кобра может отдыхать, ей там делать нечего. Поэтому собеседники, начальники и даже товарищи чувствовали некоторое напряжение, общаясь с ним. И, даже хлопая по плечу, хлопали будто по раскаленной печке. Побаивались и уважали. Уважение было доминирующей чертой всех последних праздников в его честь. Государственная премия, или юбилей в Театре на Таганке, или премия Тэффи, или авторский концерт в «Школе современной пьесы» – все вставали. Весь зал! И было ясно, что если кто-то его не любит, то нет ни одного, кто бы не уважал. Афористичная краткость и точность, когда если и захочешь, нечего добавить, – и в его сегодняшних пьесах, и в репликах по поводу увиденного или услышанного. Известный артист пишет что-то вроде мемуаров. Их все можно поместить под рубрику «Теперь об этом можно рассказать». Он тоже вошел в рынок и даже не вошел – угодливо прибежал. И стал бойко торговать вот этим своим «теперь об этом можно рассказать». А можно ли? А стоит ли?.. И Филатов отзывается о мемуарах того артиста всего в двух словах: «Дневник Смердякова». Все. Достаточно. А в другой раз сказал по поводу артиста, плохого, но очень гордого своей популярностью: «Обоссавшийся беркут». Дичь, казалось бы; он никогда не видел, как беркут это делает, но реплика оказалась все равно снайперской и пошла в народ, как поговорка.
Однако хватит мне поливать елеем нетленный образ Лени и пора обратиться к тому, что точило его теперь уже отточенное мастерство и художественно формировало этого художника слова, кинематографии и театра (Леня, только без мата!). А также – с кем все это богатство точилось и формировалось.
Каин
Вот передо мной несколько фотографий. Они сделаны и подарены фотокором журнала «Советский Союз». В редакции журнала у нас был концерт. Строго говоря, концертом это назвать нельзя; у них был какой-то юбилей, сколько-то лет журналу, и прямо в редакции, в большой комнате, за столом, кто сидя, кто стоя, все веселили редакцию, как могли. Еще с нами был композитор Шаинский, но он скорее был не с нами, а с ними, его пригласили отдельно, он был вроде другом главного редактора. А главным редактором был зять Н. С. Хрущева – Аджубей. Веселье достигло апогея тогда, когда Шаинский был усажен за фортепьяно и его попросили спеть попурри из своих популярных песен. Маленький, плоховато поющий, но компенсирующий этот недостаток бурным темпераментом композитор поерзал слегка на подложенной на стул подушечке и начал. Все подхлопывали и подпевали; судя по всему, он выступал тут не в первый раз, а когда дошел до всенародно любимого шлягера «Хмуриться не надо, Лада», все, и особенно Аджубей, дошли, в свою очередь, до экстаза. Большой, широкий, разгульный, краснолицый Аджубей, сметая все на своем пути, пустился в пляс. «Для меня твой смех – награда! – выкрикивал он, как на митинге. – Лада!» И тут, словно ставя точку, звонко целовал Шаинского в лысую макушку. Шаинский вздрагивал и съеживался, как от просвистевшей над головой пули, склонялся к клавишам, но увернуться от всплеска аджубеевской любви было трудно; он был скован пространством клавиатуры, песню надо было продолжать, и его нагонял еще один страстный поцелуй в макушку с веселым звуком вытаскиваемой из грязи калоши. Мы уже почти артисты, выпускники, четвертый курс. Нас пятеро здесь: Александр Кайдановский, Иван Дыховичный, Борис Галкин, Леонид Филатов и я. И все уже чего-то умеют, и тем, что умеем, радуем редакцию. Вот отдельная фотография: мы с Кайдановским поем в два голоса Пастернака: «Мело, мело по всей земле во все пределы, свеча горела на столе, свеча горела». У нас красиво получается, чистая терция и общее настроение. Но он поет и один. Вообще к четвертому курсу сложились свои приоритеты: Галкин лучше всех читает стихи, особенно Есенина, Филатов лучше всех сочиняет, и не только стихи, но об этом позже, Дыховичный «открыл» для себя и для всех нас Дениса Давыдова, стал сочинять мелодии на его стихи и прочно обосновался в этом песенном поле, я с песнями на стихи Филатова стал лидером в области авторской песни, которая тогда набирала силу и превратилась уже в целое движение. «Лидером в нашем общежитии», – саркастично заметил Леня, когда мы делали ТВ-передачу к его юбилею. Это неправда, но пусть скромность украсит сегодня наши помятые временем лица.
Кайдановский тоже сочинял, об этом мало кто знает. Он сочинял благородные и грустные романсы на стихи Гумилева, Волошина, Бунина. Сегодня я понимаю, что они были просты и безупречны. Поэт выходил в них на передний план, и Саша своим пением лишь подчеркивал его достоинства. К этому времени уже видно, каков артист Саша Кайдановский: он скуп в выразительных средствах, но это скупость Жана Габена, когда лицо не гримасничает, оно часто почти неподвижно, но мы тем не менее видим, о чем он думает, мы угадываем, что он чувствует. И это его пение – в тени поэта, в тени произносимых слов – такое же. Вы, кому я все это рассказываю, знаете его как крупного киноартиста, и всего несколько десятков людей знают, слышали, как он поет, но поверьте мне на слово, это было – вот сейчас подыскиваю слово, и все неправильно: изумительно – нет, не то, ничего там не изумляло; потрясающе – тоже неверно, т. к. не потрясало; блестяще – неправда, скорее это относилось к Ивану Дыховичному; скажу просто – это было больше, чем хорошо. Значительно больше. И вам действительно придется поверить мне только на слово, потому что не осталось ни одной профессиональной записи, ничего, что могло бы подтвердить мои слова; осталась только память: о неповторимом благородном и мягком голосе, в котором обертонов было больше, чем у Джо Дассена (я хотел вначале написать «бархатном», но потом вспомнил, что Саша этот эпитет не переваривал); о странном, ни на чье другое не похожем лице, лице пришельца; о чистом звуке, в котором не было ни одной нелогичной, фальшивой ноты; и о сдержанной манере, в которой скрыто было больше, чем спето. «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай, далеко, далеко на озере Чад изысканный бродит жираф», – пел Саша стихи Гумилева, и мы уносились все к неведомому озеру Чад, в страну, где нас не было и не будет, потому что страны такой нет. Но, может, мы ее откроем, ведь вся жизнь впереди, поэтому грусть легка и беззаботна. Ведь должна же она где-то быть, эта страна, в которой правят изысканные чувства, светлые мысли и красивая любовь. И все то время, пока Саша поет, мы верим в это – да что там верим! – знаем, что она есть, и мы в ней еще поживем вместе с нашим певцом-однокурсником. «Ему грациозная стройность и нега дана», – поет Саша в моей памяти, и я думаю, как эти слова ему самому подходят. И грация, и нега – все в этом пении есть, и не только в пении – в нем самом! А дальше: «И шкуру его украшает волшебный узор». Да-да, конечно, и пятна на шкуре были, ну куда же без них, и узор диковатый и тревожный, как сон наркомана. Причудливый узор его характера составляют нега и пятна, грация и жестокость, романс – и над ним же – едкая насмешка.
Он готов к драке всегда, он может ударить человека по справедливости, а может и ни с того ни с сего. Однако когда мы возвращаемся в общежитие… Нет, не тогда после концерта в редакции, а раньше, возвращаемся из района Рижского вокзала, куда мы ходили за вином, и на нас налетает шпана, и в руке одного из них появляется нож, Саша голой рукой хватается за лезвие, и на лице его ничего не меняется, он сжимает нож рукой, а из руки уже хлещет кровь, и удивленный хулиган все пытается выдернуть лезвие из Сашиной руки, но Саша держит так крепко, что он не может, и тогда Саша бьет его левой рукой в лицо, еще и еще, и тот падает, а затем убегает, и нож остается в красной от крови Сашиной руке, и Саша, усмехаясь, глядит на свою исполосованную руку, а потом бинтует ее нашими носовыми платками. Драка была остановлена абсурдным поведением Каина. «Каин» – это его прозвище все студенческие годы и позднее тоже, почему – не знаю. Каин убил Авеля. А наш Каин потом убьет Кайдановского. Сам себя. Кажущийся абсурд поведения – голой рукой за нож – остался в нем навсегда, всегда была эта готовность к риску, к игре в очко со смертью, в которой смерть – банкомет, и все карты у нее, и следующая карта оказывается перебором; а в банке – жизнь, и банкомет ее забирает. Два инфаркта были у Каина, а потом – перебор, и на третьем он понесся к своему озеру Чад, рискнув, проиграв и благородно улыбнувшись на прощание… Когда был второй инфаркт, они с Филатовым оказались одновременно в одной больнице, в кардиологическом центре. У Лени – инсульт, у Саши – инфаркт. Саша уже был слегка ходячий, а Леня – еще нет. Леня говорит: «Давай сделаем передачу о Солоницыне». Он имел в виду свою программу «Чтобы помнили». Солоницын и Саша тесно связаны между собой Андреем Тарковским, поэтому логично, если Саша примет участие в такой программе. А Саша ему отвечает: «А тебе не кажется странным, что два полутрупа будут делать фильм о целом?..» Цинизм? А как же. Но только абсолютно беспощадный и к самому себе. Он весь такой, пятна на шкуре сплетают одному ему ведомый узор.
Он встретил нас с сыном на Калининском проспекте. «Пойдем, – говорит, – ко мне. Я покажу тебе на видео своего «Керосинщика»«. Он уже сам ставил фильмы в то время. Пошли. Сыну – лет двенадцать. Я побаиваюсь, что ему будет скучно. Фильм идет, Саша посмеивается, будто все, что он сделал в этом фильме, – забавный розыгрыш зрителя, а зритель этого так и не понял. Он посмеивается, а я вижу, что для него это серьезно и что наша реакция ему не совсем уж безразлична. Мы смотрим. Сыну не скучно, даже, похоже, – наоборот. Он потом говорит мне, как понял некоторые эпизоды, и я понимаю, что Саша достиг результата, какого хотел. И если подросток сумел этот фильм почувствовать, значит, у фильма есть будущее. Я своего мальчика знаю, он из вежливости врать не станет. Он еще в шестилетнем возрасте прощался со всеми гостями словами: «Вспоминай меня». А одной тете, которая ему сильно не понравилась, маленькой, толстой и черной-черной, он сказал: «Забудь меня». И тетя потом перестала ходить к нам в гости. Так что все правильно. Фильмы Сашины останутся жить. И останется навсегда его монолог в «Сталкере», его лицо страдающее, желание быть понятым, а никто не понимает, острая жажда быть не одиноким и все равно им оставаться, неутолимая тоска по озеру Чад, на берегах которого ты любим и никому ничего не надо объяснять. А у меня останется эта фотография, на которой мы вместе поем о том, что «свеча горела на столе, свеча горела».
На наш бедовый курс я попал в дополнительном наборе, то есть глубокой осенью, когда уже все учились. Никому и ничего в Риге не сказав (кроме родителей, разумеется), я прогулял занятия в университете и съездил на несколько дней в Москву. Меня приняли. Мечта исполнилась со второй попытки. Со второй, потому что летом, на основных экзаменах, меня не взяли: я провалил этюды, четвертый тур. Этюд назывался «прием у секретаря комсомольской организации». К секретарю все должны были приходить со своими комсомольскими нуждами. Я никакой нужды так и не придумал, и меня подхватила будущая моя партнерша по танцам Лена Санько и повлекла к секретарю. Она яростно отчитывала меня за паршивое поведение, прогулы и неуспеваемость и, таким образом, занимала в этюде позицию активную и выигрышную, она успела все показать: и темперамент, и искреннее возмущение. Моя же неуспеваемость была полной, я не успел ничего в этюде показать и назавтра своей фамилии в списках прошедших на общеобразовательные экзамены не нашел. В тоске и трансе я вернулся в Ригу, напрягся и поступил в университет, сдав экзамены на все пятерки. Мама долго хранила крохотную вырезку из газеты «Советская Латвия», в которой сообщалось, что мое сочинение вместе с еще одним было признано лучшим во всей (представляете!) республике. Мое тщеславие это не тешило, я артистом хотел быть. Шли годы. Шли и прошли. Теперь я хочу стать писателем, теперь наоборот, теперь уже мои артистические успехи, если они случаются, совсем не тешат мое самолюбие, мне теперь приятно, если меня похвалят за написанное, а не сыгранное. «Я играл Гамлета или Чацкого», – гордо говорят артисты. Ну так это же играл! Играл – и только. Видно, наступил момент, когда хочется не играть, а быть.
Игра театральная, как и всякая игра, становится чем-то вроде хобби, увлечения. Можно и поиграть, конечно, но сочинять музыку или писать прозу кажется сегодня важнее. Но тогда… быть артистом во что бы то ни стало – это раскаленная страсть, которую можно погасить только одним – стать артистом. И вот дополнительный набор, о котором мне сообщили телеграммой в Ригу и телефонным звонком – Владимир Георгиевич Шлезингер, первый, кто меня прослушивал, и руководитель курса Вера Константиновна Львова. Они меня запомнили и вызвали. О счастье! И я еду и поступаю. А вместе со мной еще два человека, один из них Кайдановский, другая – Нина Русланова. Читаю я «Братскую ГЭС» Евгения Евтушенко, отрывки из нее тогда все читали. «Никогда, никогда… коммунары не будут рабами!» – кричу я комиссии в знобящем коммунистическом восторге. А басня у меня – «Лжец» Крылова. И одно, этакой тайной насмешкой, дополняет другое. «Лжец», – шепчет судьба яростному проповеднику коммунизма. Но главное на приемных экзаменах – это не куда направлен темперамент, а есть ли он вообще. У меня его обнаружили, ну и хорошо. Теперь мне дают комнату в общежитии, точнее, место в ней, и я начинаю учиться.
Курс и вправду бедовый. И большой – сорок пять человек.
Однокурсники
У нас на курсе две в недавнем прошлом манекенщицы. Одна из них, Галя, – светловолосое, тонкое существо с невообразимой естественностью поведения, которую можно принять за глупость, а можно и за основу для будущей актерской органики. Она летает из аудитории в танцевальный класс, как бабочка. Или нет, как стрекоза из знаменитой басни Крылова, чем дико раздражает муравьев. Она всегда стильно одета, изящна, независима, ее после занятий ждут какие-то богатые дядьки на красивых машинах, и видно по всему, что ее, как истинную стрекозу, абсолютно не заботит зима, то есть другими словами: выгонят ее или нет? «Дура», – думает муравей. Он в таких случаях обычно сатанеет и завидует, тем более что Гале все удается. Этюды она не придумывает, не вымучивает, просто выходит, а там, как пойдет, она будет самой собой, и это будет интересно и непредсказуемо. И, само собой, ей по фигу, нравится это педагогам и однокурсникам или нет. Муравьев это бесит, и Галю отчисляют с первого курса за профнепригодность. Но Гале, кажется, и это по фигу по большому счету. Всплакнув ненадолго, упархивает наша стрекоза к другим полям, к другим цветкам, подальше от зимы, и больше я о ней ничего не знаю, только хочется верить, что она нашла то место, где зимы вовсе нет и где ей ничего не грозит. А другая бывшая манекенщица, Лена, серьезнее. Она так же худа и грациозна, но, в отличие от Гали, – черная, как ночное небо, брюнетка. У Лены безупречный в то время стандарт красоты: прическа Мирей Матье, под челкой томные и темные глаза, маленький нос и большой рот. А также фигура мальчика двенадцати-тринадцати лет, полное отсутствие груди (да и не может грудь глупо болтаться на таком теле), а также низкий, глубокий голос, который никогда не переходит в крик и даже не повышается. Несмотря на совершенно итальянский облик, намекающий на бурный темперамент, Лена флегматична. Резонерское спокойствие и отношение ко всему с юмором – родом из Одессы, откуда Лена и приехала.
«Может, ты меня хотя бы поцелуешь?» – вопрошает Лена басом страстно сопящего однокурсника, который возится над ней, пытаясь расстегнуть то, что не расстегивается. Тот замирает, озадаченный спокойствием ее голоса, в котором нет тени не только страсти, но даже вульгарного желания. Кроме того, его мягко упрекнули в нарушении элементарной постельной этики. А Лена дышит так ровно, и в глазах ее такая плохо скрытая насмешка, что его самолюбие задето. Он, конечно, исправляется, целует, но ему уже не нравятся ни вкус ее губ, ни то, что она и потом лежит, как неподвижный манекен, но если бы он был чуть-чуть поопытнее, он бы по некоторым признакам догадался, что он ей далеко не безразличен, и что она сама неопытна, и что ее теперешний сексуальный темперамент – это максимум того, на что она способна. Более того, темперамент – это не всегда хорошо, он в этом потом убедится. Как и в том, что такой шарм, как у Лены, редко у кого встречается. И это будет подороже, чем какой-то там темперамент, который есть у каждой второй женщины. Она ходила по училищу, как по подиуму, но никоим образом не демонстрировала себя, она себя даже недооценивала, все думала, что ей чего-то не хватает, может быть, таланта. Но, имея такое лицо (что-то среднее между Софи Лорен и Ким Бэссинджер), можно было бы идти по жизни с большей наглостью. Когда ты впервые видел Лену, единственное, что хотелось сказать – это «ах», но она, вероятно, не верила, что она такая.
Эта неуверенность в себе плюс еще, наверное, чрезмерная для актрисы и тем более фотомодели глубина в конечном счете привели ее, куда бы вы думали, – в монастырь. Ее из института не выгнали, она благополучно его окончила и вышла замуж за Сашу. А Саша был, пожалуй, самым красивым юношей на нашем курсе, и они стали образцово-красивой парой.
Потом мы вместе снимались для какого-то западного журнала – серия фотографий из жизни радостной советской молодежи: Саша с Леной и я с какой-то девушкой. Фотографий этих у меня нет, но я помню, как мы весело кувыркались на зимнем солнце в снегу где-то в районе Рузы. Это была наша последняя встреча. Они с Сашей уехали потом в Америку, Саша получил там какое-то наследство, пробовали петь дуэтом, даже выпустили пластинку, затем их следы затерялись для меня, их занесло порошей того веселого зимнего дня, когда снег хрустел, глаза слезились от солнца, санки опрокидывались, и снежок попадал прямо в нос, и мы хохотали, и нас, хохочущих, все щелкали, щелкали, и все было впереди.
А впереди оказалось вот что. Мы приехали на гастроли в Израиль. На второй же день ко мне пришел еще один наш однокурсник – Сережа. С женой, благодаря чьей национальности Сережа в Израиль и попал. А сам Сережа внешне – это издевательство над маленьким, но гордым еврейским народом. Более русского типажа на белом свете нет. Белесый, курносый, огромный Сережа, которому самое место – в Сибири, он там уместнее, чем тайга, уместнее, чем медведь, который, встретившись с Сережей на глухой таежной тропе, уступил бы ему дорогу, – так вот, этот наш русопятый Сережа гармонировал с Израилем так же, как валенки гармонировали бы с пляжами Акапулько. И нипочем не хотел Израиль покидать. Его жена, тихая еврейская женщина Наташа, тосковала по неисторической Родине, ностальгировала, ныла, спрашивала меня, на сколько в месяц сейчас можно прожить в России. Был 1992 год, и тогда можно было прожить запросто на пятьдесят долларов. Я так и отвечал. «Ой, – взвизгивала Наташа, – так поедем домой, что нам тут делать?» И принималась плакать. А Сережа – ни в какую! Честно учил иврит и готов был на все, вплоть до обрезания, чтобы только остаться. Само существование Сережи на земле обетованной – это повод для погрома, только не еврейского, а русского.
Так вот именно Сережа рассказал мне, что Лена разошлась почему-то с Сашей и живет теперь здесь.
– Где? – встрепенулся я.
– В Иерусалиме, – ответил Сережа.
– Так надо же ее повидать. У нас там один спектакль, но приедем утром, я успею.
– Не выйдет, – говорит Сережа.
– Почему?
– Да потому, что она в монастыре.
И он рассказывает мне, что Лена не просто в монастыре, она вглухую там, она приняла постриг и вообще ушла из внешнего мира, у нее даже имя теперь другое, монашеское. И когда Сережа сам узнал о том, что его однокурсница здесь, и захотел ее найти, и нашел, то его не пустили, потому что она не хочет никого из той, мирской жизни видеть.
Еще один парень, Валера, был отчислен за участие в демонстрации в защиту Даниэля и Синявского.
А вот Игоря выгнали за изнасилование. В общежитии. Девушка в решающий момент не уступила, Игорь обиделся, и ударил, и даже придушил слегка. Игорь старше и опытнее всех на курсе, ему уже двадцать шесть лет, и он приехал в Щукинское училище, уже побыв артистом Бакинского театра. Он там в Баку играл Отелло. Не учел Игорь, что темперамент венецианского мавра по бакинской лицензии в московском общежитии не пляшет, что не всякая студентка – Дездемона, с которой можно аналогично разобраться.
А еще была Тоня. Она воровала. Воровала белье в общежитии, в женской душевой. Это долго продолжалось, но потом моющиеся студентки поймали Тоню практически за руку. До милиции дело не дошло, они ее просто взгрели, а потом рассказали в деканате. Тоню не спасло и то, что она все время выдавала себя за сестру самого популярного тогда писателя. Ее выгнали.
Ну и, наконец, венцом отчислений был парень, даже имени которого я не помню и не хочу вспоминать. Он объявил, что у него умерла в родном городе мать, собрал со всех деньги на дорогу и на похороны и уехал. А тремя днями позже мать приехала его навестить… В общем, палитра отчисленных была богатой. Сами посудите: диссидент, насильник, воровка и подлец. Одна только манекенщица Галя, беспечный мотылек, не укладывалась в это буйство красок. Но это и правильно, Галя – в стороне, она отдельный человек, и об этом вы уже знаете.
Нельзя сказать, что курс без них осиротел, потом были и другие, но отчего-то они, первые отчисленные, вспоминаются рельефнее и ярче, чем даже многие из тех, с кем мы заканчивали.
А мы продолжаем учиться. Не без страха, потому что наша профпригодность для руководителей курса тоже не безусловна. Смешно, конечно, если бы, допустим, Леонида Филатова признали профнепригодным, но случилось же такое с Валерием Гаркалиным, которому пришлось пробиваться в большое искусство через театр кукол. И это сейчас смешно, а тогда было не до смеха. Этюды «Я в предлагаемых обстоятельствах» давались с трудом: «я» было ничем не прикрыто и стеснялось. Или – по специфической театральной терминологии – было зажато. Все изменилось на втором курсе, который почти весь был посвящен наблюдениям. Что это такое? Отчасти специфика вахтанговской школы (в то время наблюдения не практиковались больше ни в одном театральном вузе), но для нас – увлекательнейшая охота за характерами, походками, говором, необычной жестикуляцией и прочим. Мы рассыпались по базарам, вокзалам, буфетам, сберкассам и улицам в поисках наблюдений. Кто больше добычи принесет, тот и молодец. Вот тут-то наше «я» можно было и прикрыть и спрятаться под маску чьей-нибудь характерности. Характерность вообще сильно ценилась в нашей школе. После наблюдений, например, нам с Филатовым прочно приклеили ярлык «характерный артист». Что это такое, я до сих пор плохо понимаю. Джек Николсон или Жерар Депардье по канонам нашего училища непременно попали бы в характерные артисты, однако они играют все, и другое дурацкое амплуа, «герой-любовник», которое даже и звучит-то по-дурацки и никуда, кроме оперетты, не подходит, тоже, как мы все знаем, им не чуждо. Характерный артист вроде как обречен всю жизнь кривляться и в герои не лезть. Но жизнь, как уже сказано, поправляет, и Юрий Никулин играет «20 дней без войны», а Жерар Депардье – Сирано де Бержерака и графа Монте-Кристо.
Мы тоже перейдем потом мягко в другое амплуа. Характерный артист Володя исполнит вскоре главную роль в тюзовском спектакле «Три мушкетера», а несколько позднее, у Эфроса, – Джона в спектакле «Лето и дым». Это его удивит, потому что и там, и там есть очевидные черты амплуа героя-любовника, на которое он никогда не претендовал. Но это, так сказать, было скромно и локально, на уровне театра, а вот что касается Филатова, то тут опровержение амплуа оказалось практически всенародным, потому что фильм «Экипаж» смотрела вся страна. Он уже играл довольно много и в кино, и на ТВ, но «Экипаж» прочно возвел его на пьедестал «героя-любовника». Филатову на этом пьедестале было несколько неуютно, и он все норовил с него спрыгнуть, играя даже бандитов или чиновников, но и бандиты у него получались как герои, а чиновники – как печальные герои. Он влип в свое новое амплуа с комфортом Алена Делона, романтического кумира своего кинодетства.
– Ох, – мечтательно вздыхала одна артистка Театра на Малой Бронной, стоя перед выходом рядом со мной за кулисами, – вот кому бы я дала. Ух, как бы я ему дала-а-а!..
– А он бы взял? – невежливо спросил я тогда, втоптав в слякоть мечту кованым сапогом солдатской прямоты.
Так мне казалось только, потому что она с немотивированной уверенностью ответила: «Ого-о! Еще как бы взял!!!»
И почему это многие женщины убеждены, что их готовность отдать себя – такой уж драгоценный подарок, от которого ну никак нельзя отказаться, что их предложение рождает немедленный спрос.
И к тому же – это грубое «дала»… Ведь есть же в конце концов песня: «Я не уважила, а он пошел к другой». И почему бы не сказать вместо «я бы ему дала» – «я бы его уважила»?
Впрочем, вопрос это чисто теоретический, потому что у Филатова была тогда уже…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.